Я слышу, как забивают первый гвоздь, и сокрушаюсь, сколь страшен и жалок подобный конец для отпрыска славного рода, долгожданного сына, с чьим будущим отец связывал свои самые светлые и возвышенные надежды! Однажды я должен был унаследовать герцогский титул, и замок, и земли, и людей, и почести, и место в истории, в которой у моих предков было так много тягот и лишений, но которая словно бы подготовляла для меня тёплое, сытое и спокойное настоящее. Но не только славу предков готовился я стяжать, но и собственную славу, своими блестящими подвигами заставив наш титул сиять ещё ярче. О, сколько свершений ждало меня, ведь я так смел, силён, умён, прекрасен, весь мир должен был пасть к моим ногам, а всех тех, кто из своей жалкой гордыни смел перечить мне и строить козни, я презирал и мечтал раздавить, как клопов.
Я слышу, как забивают второй гвоздь, и вспоминаю, как много было тех, кто на мирской триумф лелеял свои планы, кто хотел обойти меня в погоне за почестями. Одни отправлялись в дальние походы и добивались славы королю и себе, славы и денег. Другие блистали на турнирах, одаряемые благосклонностью дам. Третьи поражали окружающих учёностью, талантами или успехами в политике и прибавлении казны. Я следил за достижениями каждого, внимательно, в надежде на неверный шаг, глупую ошибку, которой мог воспользоваться… Как трудно было тягаться с ними, несмотря на блеск моего имени, к коему они наверняка испытывали жгучую зависть. А может, именно она и заставляла их всех так стараться, обходя меня во всех начинаниях?
Я слышу, как забивают третий гвоздь, и содрогаюсь от воспоминаний о боли, испытываемой мною в момент краха всех надежд юности. Я не смог быть настоящим воином – страх оковывал меня уже при виде неприятеля. Я не смог быть царедворцем – всем моим советам предпочитали чужие. Я не смог быть любимцем дам – их что-то отталкивало от меня, то ли обезображенное оспой лицо, то ли обезображенная угрюмостью душа. И даже купить себе уважение я уже не мог – после смерти отца дела в наших владениях стали клониться к упадку. И, верно, подавленное состояние, ожесточённый взгляд и крепкие слова, ставшие моими неразлучными спутниками, усугубляли положение. Как часто меня охватывала ярость, которую так трудно было сдерживать за куртуазным обхождением: улыбаться, когда ненавидишь, отвешивать комплименты, когда презираешь… И всё равно свет меня не оценил и не полюбил. В итоге я пал жертвой наговора: мои враги сообщили королю, будто я тайно встречался с послами одной враждебной державы. Гневу короля не было границ и берегов, и меня изгнали из круга придворных, не дав шанса оправдаться.
Я слышу, как забивают четвёртый гвоздь, и вспоминаю возвращение в родной замок. Я преисполнен решимости взять всё в свои руки и усмирить обнажающийся хаос: пусть не получилось в свете, но обязательно получится дома, и обо мне ещё услышат и оценят по достоинству! Но Боже мой, с кем же я столкнулся в родовых имениях – бесчестные управляющие, ленивые крестьяне, бездарные ремесленники, алчные священники… Каждый думал только о своём прибытке, не заботясь о благополучии герцогской вотчины, особенно после смерти отца. Своя мошна ближе к телу, это я понимаю, но отныне у них не должно остаться ничего своего – я решил положить конец их эгоизму и напомнил этим собакам, ради кого они живут и трудятся. Большие налоги и строгость в их сборе – вот что обязано было исправить моё положение. И я, опираясь на силу наёмной гвардии, стал наводить благолепие в моих землях, забирал то, что считал своим по праву земных владык и по божьему закону. И копил, копил, держа в уме бедственные и голодные времена, к которым нужно готовиться заранее, как во время тучного семилетия Иосиф готовился к семи тощим годам. Мои закрома наполнялись, а закрома этих вечно голодных крыс худели, крыс, своей беспримерной жадностью чуть не доведших мой род до разорения. Всё, что произрастает на моей земле, всё, что произведено руками моих людей, – моё, и течь это должно в одном направлении, а в обратном – только по моей благости и милости.
Я слышу, как забивают пятый гвоздь, и моё чрево даже сейчас довольно урчит от привычных яств, коими я готов услаждать себя с утренней зари и до ночи. Закатываемые моим маленьким двором пиры гремели на всю округу не меньше иных рыцарских турниров и состязаний миннезингеров, и выдержать столь обильные услаждения и возлияния было немногим проще, чем удары копья в металл лат. Я установил порядок – перемена блюд через каждые десять минут, и пирующий должен успеть поглотить свою порцию под страхом изгнания из-за стола. И они, эти прихлебатели из числа мелких дворянчиков, купцов и клириков, давились жратвой, запихивали её в рот, проталкивали пальцами, запивали вином, лишь бы успеть, а жир тёк с их пальцев до самых локтей, лица лоснились, одежда покрывалась сальными пятнами, а куски еды валились на пол, отторгнутые переполненными ртами. Каждый из моих приближённых предавался обжорству, не смея возразить, ибо знал, что иначе пополнит ряды голодранцев, что бродят вокруг замка с протянутой рукой, и просят, и молят, и требуют милости – еды. Но разве для того господами собирается дань, чтобы возвращать её назад? Не повезло родиться бедняком – так не ропщи, а прими свою долю и усмири нутро, и в иной жизни тебе воздастся за похвальное смирение.
Я слышу, как забивают шестой гвоздь, и рисую в воображении сладкие, мягкие и геометрически совершенные формы девиц, что неразличимой вереницей проходили через мои глаза, руки и то, что я возвёл на пьедестал поклонения, ведь другого божества, коему стоило бы служить, уже не знал. Пусть я не познал славы на полях сражений, не проявил доблести на турнирах, не снискал восхищения дам словесными красотами, но здесь, в моей вотчине, на моей постели, никто не бросит мне вызов, не решится отказать, не отринет мой буйный напор. Жареное мясо и терпкое вино горячат кровь и разжигают пожар, усмирить который способно лишь холодное тело, забирающее у меня адские соки и этим дарующее недолгое успокоение. И вот идут эти лица перед моим взором, даже сейчас, когда глаза готовятся узреть тьму, лица молодые и нежные, а что с ними происходило потом – не моя забота. Всё новой и новой человечины требовала моя душа, всё моложе и невинней, и не было больше уз, перед которыми я бы склонился с почтением. Жёны, сёстры, дочери – какая разница? Пусть даже матери, если мне того захочется. Все они видят похотливые сны, все истекают пахучей влагой, и прелюбодеяние для этих евиных отродий – всё равно, что утреннее омовение – оботрут и дальше пойдут. Стоило ли их жалеть? Стоило ли вообще жалеть кого-либо из этого псиного племени людского?
И вот я слышу, как забивают седьмой гвоздь в крышку моего гроба, и мне остаётся лишь вспоминать былое, потому что будущего у меня больше нет. Мог ли я предполагать, что псиное племя взбунтуется, и собаки решат превратиться в волков? А если бы даже и предполагал, не изменил бы ни одного слова и шага, потому что ад – небольшая цена за то, чтобы устроить себе рай по своему разумению. Пусть ненадолго, а потом – живьём в землю, дохнуть в темноте и предельном, непредставимом одиночестве, в подобии коего, правда, прожил и всю жизнь. Но и сейчас я не признаю своим очередной грех – уныние, смертной тоской пытающееся сковать мне грудь. Нет, я снова возвращаю его вам, как вернул все остальные. Ведь я не тот, кто явился для искупления чужих грехов и победы над смертью; я с радостью подчиняюсь величию смерти, а вас оставляю в мире торжествующего греха.