Найти тему

Чайковский через полвека о раннем народничестве и Нечаеве

В 1926 году народник Николай Чайковский за несколько месяцев до смерти написал любопытное письмо, в котором решил оценить свою деятельность 1870-х годов взглядом «через полвека». Письмо вышло в парижском журнале «Голос минувшего на чужой стороне» (1926, № 3). Публикую два небольших фрагмента из него.

Первый свидетельствует о том, что народничество до «Народной воли» и особенно на раннем этапе – это революционное движение во многом творческого поиска, а не реализации уже готовых доктрин. Да, это оценка одного из участников этого движения, который – это стоит учитывать – пережил Гражданскую войну на стороне антибольшевистских сил (отсюда превозношение идеалистических основ движения), но всё же эта оценка вполне симптоматичная и аргументированная. Второй фрагмент говорит о влиянии на ранних народников-семидесятников нечаевского дела.

Фрагменты столь интересные, что, на мой взгляд, не нуждаются в дополнительных комментариях. Выделения курсивом взяты из самого журнала.

– – –

Леонид Шишко в своей брошюре о кружке (чайковцев. – В.К.) говорит, что особенностью всего революционного движения начала 70-х годов, и в частности кружка чайковцев, было не единство или характер его революционной программы, а исключительно интенсивность его субъективного настроения и преобладание в нём этических мотивов служения народному делу над всеми остальными. И это была правда. Дальше, по его мнению, в основе этого настроения лежала утопически-социалистическая идея, усвоенная нашим поколением уже из литературы 60-х годов, на почве которой (идеи) и развивалась, и росла революционная деятельность кружка. Человек делался прежде всего социалистом-утопистом и в силу этого уже становился революционером: он восставал не столько в защиту своих политических прав, сколько во имя прав экономически и политически порабощённого народа.

Николай Чайковский в 1925 году
Николай Чайковский в 1925 году

В «Воспоминаниях Синегуба» о первых сношениях кружка с фабричными рабочими говорится, что «нашей главной целью было открыть народу ту „настоящую правду“, которую он постоянно искал и которая одна могла научить его, как изжить горе и нужду крестьянскую». Это уже нечто другое. Это уже не формула, отзывающая марксистской доктриной, а скорее, как утверждал потом Богучарский в своей книге о народничестве, остатки славянофильства. И мне всегда казалось, что истина была посередине. Мы не были тогда ни будущими, ни настоящими марксистами, ни славянофилами, а самодельным, на русской почве выросшим, рыцарским орденом. Нам казалось, что на нас самой историей возложена миссия открыть народу какую-то правду, которую знали только мы одни, и тем произвести социальное чудо, как во всех социалистических утопиях, что и значило избавить народ от тех страданий и унижений, которые он нёс на своих плечах, ради нашего образования и нашей культуры. В этом был наш неоплатный исторический долг перед народом, требовавший от нас подвига для его спасения. Но в то же время мы были вполне убеждены, что наши дни уже сочтены, что мы уже обречены погибнуть за этот свой подвиг, или, во всяком случае, быть надолго изъятыми из жизни, а поэтому нам необходимо было торопиться подготовить для себя преемников из среды самого народа. Отсюда наши кадры фабричных и заводских рабочих, отсюда наши стремления вдохнуть в них чувство долга и безграничной любви ко всему русскому народу, чтобы сделать их способными продолжать нашу миссию. По всем этим признакам это была не «социально-революционная организация с преобладанием моральных мотивов», а именно орден без писанного устава, без ритуала и без всякой иерархии, потому что все эти вещи мы носили в сердцах своих и сочли бы профанацией, если бы кто-нибудь посоветовал нам оформить их. Тем неотразимее, конечно, было влияние кружка на всё окружающее и на последующее. Любя, мы пламенели, а пламенея, мы творили и заражали других этим одухотворяющим даром. Мы сознавали, что те великие преобразования, которые необходимы русскому народу, не исчерпывались ни отменой крепостного права, ни земским и городским самоуправлением, ни новым судом и т. д., не только потому, что эти реформы были недостаточны, а главным образом потому, что они не им самим были добыты. И что он сам должен сделаться хозяином своей судьбы, а не получить её из рук благодетельного начальства.

Считаю нужным указать ещё на один пробел в очерке Шишко. Он говорит о влиянии нечаевского дела на нас, но слишком мимоходом. Для меня лично встреча с Нечаевым и с некоторыми из его последователей имела решающее значение; она произвела решительно отрицательное впечатление – и не столько его иезуитские и демагогические приёмы агитации и организации, сколько его ненависть ко всему существующему и его ненасытное властолюбие. Всё, что выяснилось на суде по его делу в 1871 году и что мы воспринимали в момент формирования наших собственных основных убеждений, переживалось, как нечто абсолютно отрицательное, чего мы не должны повторять в своей собственной деятельности. Со своим листком «Расправа» и с эмблемой топора вместо виньетки, он рисовался лично мне уже тогда фанатическим последователем Пугача и предшественником Ленина. Это впечатление не изгладилось даже и тогда, когда сделались известными все те ужасы, которые он пережил в Алексеевской равелине, что ему не помешало, однако, развратить всю тюремную стражу, вступить в сношения с «Народной волей» и, только благодаря случайности, не быть ею освобождённым из этого исторического каменного мешка. Всё это не реабилитировало его в моих глазах за всё то, что было проделано им за границей с Герценом, с Бакуниным и с другими эмигрантами, уже не говоря об убийстве Иванова в России.

Обложка журнала
Обложка журнала

Во всяком случае это отрицательное влияние нечаевского дела значительно усилило рыцарский элемент в кружке. Да иначе это и быть не могло. С точки зрения всякой партийной организации выступать с призывом к народу о всеобщем восстании на расстоянии каких-нибудь нескольких лет после проведения царским правительством Александра II целого ряда очень серьёзных – допустим, недостаточных – реформ, значило действовать под обаянием какой-то веры в свою магическую силу, а вся эта сила состояла в личном энтузиазме и в вере в силу той правды, которую мы собирались открывать народу: никакой серьёзной опоры ни в конституционных, ни в республиканских, как во Францш, ни в рабочих организациях, как в Германии и Англии, – у нас не существовало. И самая-то эта магическая «правда», на которую мы полагались, как на богатырский меч-кладенец, была ничем иным, как классовой ненавистью и классовой борьбой без всякого положительного выхода, без всякого синтеза. И насколько неприложима была эта «правда» к настоящей жизненной правде, которой жил деревенский народ, указывает хотя бы замечательный ответ кологривского плотника Лукашевичу, когда тот пытался проповедывать ему свою отрицательную правду: «Всё это так, друг, только во всём этом мы деревенские сами виноваты – все мы пьяницы и забыли Бога». И у пропагандиста не нашлось на это никакого ответа. И недаром после каракозовского покушения 1866 года агентами правительства в народе с большим успехом распространялась инсинуация, что это дворяне мстят царю за освобождение крестьян. При таких условиях чудо нашей социалистической утопии заключалось не в том, что вся Россия не «всколыхнулась» в ответ на наш призыв, а в том, что нам удалось при такой исторической обстановке и под таким фантастическим знаменем собрать такие колоссальные духовные силы из среды, конечно, первых пореформенных всходов русской интеллигенции. Но мы не сумели с ними справиться для своей исторической задачи.

Источник: Чайковский Н.В. Через полстолетия // Голос минувшего на чужой стороне. 1926. № 3. С. 182–185.