Сойдя с парохода на берег, я крепко уцепилась за папин палец. Земля впереди качалась, как палуба и плыла, плыла, плыла. Сзади, пошатываясь под грузом чемоданов, шла мама. Лицо её после тяжелой морской болезни было бледно-зеленым. «Мы – инопланетянцы» - сказала я папе. «Эт точно» - отозвался он. Наш межпланетный корабль, качаясь на огромных океанских волнах, в знак согласия протяжно завыл.
Наша планета называется – Остров, за какие-то грехи оторванный от всего мира кусок суши. В длинном, деревянном бараке полно людей. Они поют, плачут, дерутся, мирятся, целуются, матерятся, тоскуют, пьют… поют, плачут, матерятся, дерутся, мирятся, целуются, тоскуют, пьют…плачут, поют, целуются, дерутся, мирятся, тоскуют, матерятся, пьют… В остальное время они работают: разгружают корабли с рыбой, режут ее на куски и складывают в банки. За это людям дают деньги. Они идут в магазин, покупают водку. И снова пьют, поют, плачут.
Рядом с бараком - лес. Листья растений здесь почти не пропускают солнца, земля всегда чуть влажная. Она пахнет дождем, умирающей травой и серым утренним туманом. Ветер никогда не залетает сюда, кажется, будто воздух остановился и его можно потрогать руками. В прозрачном ручье, пробивающемся сквозь коренья, плывут лепестки цветов, легкие прутики, крохотные, неосторожные букашки.
«Вот зачем, интересно, все мы родились? - думаю я, вылавливая из воды, барахтающегося паука. – Зачем я? Зачем папа? Зачем этот паук? Ну, паук, пожалуй, понятно зачем. Он будет плести паутину и ловить мух. Мама говорит, что мухи переносят заразу. На свете станет меньше мух и меньше заразы. Значит паук полезный». Подцепив паука за лапу, я опускаю его на огромный лист лопуха. «А я зачем? И откуда я? Как это вдруг меня не было, не было и вот она, я… Непонятно».
Папа приходит в барак поздно. Он дарит мне морских звезд, катает на спине, садит на колени, раскачивает из стороны в сторону, поет: «Мы едем, едем, едем в далекие края…», неожиданно раздвигает ноги, я с визгом лечу на пол, но в последний момент он удерживает меня, поднимает высоко к потолку, подбрасывает, как пушинку. С хохотом мы падаем на пол и начинаем бороться, я хватаю его маленькими пальчиками за огромную, багровую шею и душу, он закатывает глаза, высовывает язык, склоняет голову набок и замирает. Я тереблю его за щеки, за уши, за нос, поднимаю веки, щекочу. Но он лежит и не дышит. Мне становится страшно. Я целую его в глаза, в лоб, в нос, в щеки, я готова заплакать, я кричу: «Папа, папочка, не умирай, пожалуйста…». Неожиданно он хватает меня своими большими, сильными руками, прижимает к сердцу, и я слышу, как оно стучит – громко, громко.
Мама хмурится и отсылает меня спать. Я лежу, лицом к стене, свернувшись калачиком. Я слышу, как на улице шумит ветер, за перегородкой матерятся соседи, в коридоре дерутся дети, а за цветастой занавеской, разделяющей нашу барачную комнату, мама говорит, говорит, говорит что-то простужено, горько и зло. Отец уже давно не слышит её и храпит, завалившись на кровать в сапогах и одежде, а она все еще говорит о деньгах, ради которых тащились в такую даль, о водке, которая всех здесь погубит, о каких-то блядях, о стыде, совести, семье, ребенке. Потом она расстилает что-то на полу, отдергивает занавеску, садится на мою постель, снимает с себя кофту, укрывает меня ей, ложится на пол и тихо плачет. Но я этого уже не слышу. Я сплю…
Мне снится дом, в котором я жила раньше с бабушкой и дедом. Уютный, теплый мир, где перед сном я слушала сказку о девочке-принцессе, одетой в сверкающий, как солнце, наряд. В этом мире мне принадлежали высокие качели, от которых захватывало дух, разноцветный петух, хитро косящий в мою сторону любопытным глазом, огромные кусты колючего крыжовника с прозрачными, янтарными ягодами, ослепительные солнечные зайчики, пробирающиеся по утрам сквозь шторы...
А вот родители уводят меня от этого дома по темной улице, а я оглядываюсь и кричу: «Дед, не снимай качелю! Баба, пришли мне конфет! Берегите мои игрушки! Не обижайте петьку!..» Уже давно скрылся из виду дом и две маленькие фигурки, застывшие у ворот, а я всё кричу и кричу. «Хватит кричать!» - говорит мама и больно дергает меня за руку. И тогда я, собрав все свои силы, ору в огромное пустое небо: «Де-е-е-д, не забывайте меня-а-а-а!»
На Острове разгар лета. Я сижу в зарослях бузины на дне огромного оврага и мне скучно. В бараке днем остаются только дети. Они тоже без конца дерутся и плачут, ругаются и мирятся. Они бьют своих кукол и пьют из граненых стаканов воду, смачно, как водку. Им хочется поскорее стать большими, чтобы никого не слушаться. И оставшись одни, они репетируют желанную взрослую жизнь. А я сижу в овраге и мне скучно: я чувствую, что жизнь скрывает в себе какой-то подвох, но объяснить и понять его я не умею.
Неподалёку раздаются голоса и звонкий женский смех. Притаившись, я жду, когда голоса пройдут мимо. Но они останавливаются неподалеку от моего укрытия. Выбираться наружу боязно и стыдно. Я ищу в листве брешь и тихо наблюдаю за людьми. Двое крепких, загорелых мужчин в белых нейлоновых рубашках, с закатанными выше локтя рукавами, садятся на траву и, негромко переговариваясь, достают из сумки продукты: хлеб, кусок колбасы, плавленый сырок, банку консервов, несколько карамелек. Потом они ставят на землю огромную бутылку портвейна и три стакана. Один из мужчин что-то говорит женщине и та, взяв стаканы, идёт к ручью. На ней желтая кофта с глубочайшим вырезом и короткая пестрая юбка, которая колышется при ходьбе и шуршит, как сухая трава на ветру. Кудрявые, светлые волосы собраны на затылке в забавный пучок. Ярко красная помада слегка расплылась, и губы кажутся неестественно большими. Женщина моет в ручье стаканы и проходит мимо меня, оставив терпкий запах пота, смешанный с цветочным одеколоном. Она из «вербованных», из тех, кто приезжает на Остров подработать во время путины. От местных женщин, отмеченных печатью вечной усталости, её отличает беззаботный, легкомысленный вид, который почему-то особенно привлекает здешних мужчин.
Выпив по стакану прозрачного коричневатого вина, мужчины начинают о чем-то оживленно рассказывать, а женщина заливисто и звонко смеётся, красиво запрокидывая голову. Во время очередного приступа смеха загорелая рука, до локтя закрытая белым нейлоном, вдруг обвивает шею женщины, её голова ложится на колени мужчины и он, склонившись, целует её в огромные ярко красные губы. Потом рука проникают под шуршащую пеструю юбку, находит под ней трусы, и стягивают их резким, сильным движением. От страха у меня бешено колотится сердце. Но женщина вовсе не выглядит испуганной. Она ложится на траву, а мужчина, приспустив брюки, опускается сверху. Он начинает двигаться, энергично поднимая, и опуская зад, почти такой же белый, как его нейлоновая рубашка.
… Я сижу в кустах бузины и механически, в такт, считаю до десяти. Дальше считать я ещё не умею. Но я уже знаю, так, как эти двое, время от времени, поступают все взрослые. А кое-кто из ребят, живущих в бараке, утверждает, что именно после этого рождаются дети.
Смятая трава, объедки колбасы, фантики от конфет, повалившаяся на бок бутылка, пустая консервная банка, грязные стаканы, потрепанная пачка папирос, дымящийся окурок в руках задремавшего на солнышке «нейлонового» дядьки. Другой мужчина продолжает размеренно двигать задом. «Неужели это та самая тайна? Неужели жизнь может зарождаться вот так, среди объедков и грязных стаканов?» Я ощущаю тяжелое, тоскливое разочарование, когда женщина вдруг начинает стонать протяжно и тихо, потом громче, отчетливее и сильнее. Я не вижу её лица, только пальцы, впившиеся в траву. Белые, тонкие пальцы, покрытые голубыми прожилками, вонзаются в землю, словно корни диковинного растения, желая напиться её соком, набраться живительной влаги, чтобы потом выбросить в небо тугие стебли, расцвести невиданными цветами и превратить их в пьяняще сладкие, красные, как губы, ягоды. Стон постепенно нарастает, превращается в крик, вырывается и улетает куда-то высоко, в облака. Не веря в наступившую тишину, я сижу и смотрю на небо. Мне кажется, что он не может исчезнуть просто так и прольется сейчас волшебным, золотым дождем. Но тишина уступает место лишь грубым мужским голосам, звону стекла и фальшивому женскому смеху. После небольшого перекура, всё повторяется. Второй мужчина с «нейлоновым» задом кажется мне слишком медлительным, но вот тонкие женские пальцы опять судорожно врастают в землю и живой, бьющийся, как сердце, крик поднимается и улетает в небеса.
Ничего не видя, я смотрю, как люди собирают в сумку остатки пищи и уходят в свой мир. Женщина на ходу натягивает туфли, держась рукой за тонкие ветви кустарника, который разделяет нас. Перед моим маленьким любопытным носом мелькают грязные кромки неровных ногтей…
Вечером в бараке я интересуюсь:
- Мама, а ты папу любишь?
- Это тебе ещё зачем?
- Ну, вот люди женятся, потому что - любовь?
- Глупые потому что, вот и женятся…
- А что тогда делают, когда любят?
- Когда любят, не делают друг другу больно, защищают, заботятся, берегут.
- А вот ты меня вчера стукнула, когда я кашу вылила в окно. Мне больно было. Значит, ты меня не любишь?
- Мне тоже больно было, когда ты её вылила. Я деньги зарабатывала, покупала продукты, старалась, варила, а ты есть не стала, да еще выбросила. Вот я и стукнула тебя.
- А я не люблю кашу, я её терпеть не могу и, не надо было мне её варить, стараться… И вообще, ничего ты не знаешь и объяснить не можешь!
- Вот пойдешь осенью в школу, там тебе всё объяснят.
Обидевшись, я ухожу на улицу, сажусь на крыльцо и смотрю, как огромные, черные вороны дерутся на помойке из-за грязных кусков. «Невозможно ничего понять. Женятся, потому что глупые. Не хотят делать больно и бьют. Любят и заставляют есть кашу, от которой тянет блевать». Схватив камень, я кидаю его в жирных, каркающих птиц. Они шумно разлетаются в стороны и лишь одна, испуганно отскочив, не летит, а укоризненно и умно смотрит мне прямо в глаза, так, что по спине пробегают ледяные мурашки.
Осенью меня отправили в школу. На улице шёл проливной дождь, и я упала в лужу. На белом фартуке образовалось огромное грязное пятно, которое я старалась прикрыть мокрым букетом поникших астр.
Рисую палочки и крючочки в тетрадке с тонкими линейками. Невеселое занятие. Зато мне подарили прозрачную пузатую чернильницу. Если смотреть сквозь неё в окно, то всё вокруг становится кривым. Вон у оврага растет кривая береза, кривая собака роется в мусоре, идут куда-то кривые люди. Люди особенно смешные – у них длинные выгнутые шеи, раскачиваются маленькие головки, толстые, почти круглые туловища, короткие волнистые руки и тоненькие, многократно изогнутые ноги. Глядя на людей сквозь чернильницу, я напеваю: «Жил на свете человек, скрюченные ножки, и гулял он целый век по скрюченной дорожке…» Странно, что у этого человека в стихотворении тело было как у людей, населявших чернильницу. А может быть на самом деле мир за окном совсем не такой, каким видится? Может быть, то, что отражается в чернильнице и есть правда? Интересно, как тогда выгляжу я. У одной нашей соседки, носившей огромную накладную копну волос, было замечательное, величиной с целый шифоньер зеркало. Я напряженно смотрю в него сквозь чернильницу, но вижу обычную девочку с огромным, как изогнутая рыба, глазом.
В школе мне должны объяснять то, о чем думается, но учителя говорят только о цифрах, буквах, минусах и плюсах. «Ма-ма мы-ла ра-му. У Ро-мы шар. Ура! Ма-ша е-ла ка-шу. (Фу-у, кашу!)… 1+1=2, 2+2=4». Всё время нужно слушать учительницу и думать о том, о чем она просит. За успехи в учебе учительница рисует на обложках тетрадей большие красные звезды. Когда дежурные раздают их после проверки, всем видно у кого много звезд, а у кого мало, кто дурак, а кто умный. Умные оставляют тетрадки на партах, а дураки прячут в портфель. Глядя на разрисованные тетради, я недоумеваю: «Почему взрослые ничего не рисуют друг на друге? Как было бы хорошо: вот идет человек, весь в звездах и все видят, что он умный, можно подойти к нему и спросить о чем угодно. На добрых рисовали бы пряники, на веселых - елочные игрушки, на смелых – самолеты». Тут я вспомнила, как летом у моря видела человека, на груди у него была нарисована голая женщина, а на спине – дракон. Интересно, что это может значить?
Во время перемен мальчишки толкаются, бегают друг за другом, дерутся, а девочки прыгают через веревочку, водят хороводы и играют в разные игры. Есть, например, такая игра: двое встают напротив друг друга и скачут на месте, как заводные, один придумывает уговор («Кто последний, тот лысый!» или «Кто последний, тот с доски вытирает»), после этого сигнала все вокруг ведут счет (до десяти или двадцати, как договорились), а играющие стараются наступить сопернику на ногу. Тот, кому наступили последнему, идет протирать доску или выслушивает крики: «Лысый, лысый». Не знаю, зачем я полезла в эту игру. Девочка закричала: «Кто последний, у того мама умрет». Когда прозвенел звонок, все тут же забыли о нас и бросились в класс. Девочка топнула, что было сил по моей ноге и, тоже убежала. Я осталась последней. После уроков, когда никто уже не помнил ни об игре, ни об уговоре, я, как безумная, бросилась домой. На улице опять шел дождь. Грязные потоки воды хлестали меня по ногам, словно напоминая о преступлении. «А вдруг она уже умерла?» - задыхаясь от быстрого бега и сознания собственной страшной вины, думала я. Несколько раз упала в скользкую, липкую грязь. Разбила до крови руку, но даже не заметила этого. Всё теперь было неважно. Всё потеряло смысл, кроме единственного желания - увидеть маму. Я ворвалась в комнату, бросила на пол промокший портфель, подбежала к маме и, обхватив её испачканными руками, уткнулась головой в теплый, мягкий живот.
- Что случилось? – спросила мама, взяв меня за плечи. – Двойку получила? Обидел кто-нибудь? Разбила ладони?
Не в силах говорить, я только усиленно мотала головой.
- А что тогда?
- Мама, мамочка, ты ведь не умрешь?
- ..Нет, - ответила она, - разве я могу оставить тебя!
Но что-то продолжало беспокоить. Ночью я тихо встала, подобралась к постели, где спала мама и долго прислушивалась. Отец храпел, постанывал, что-то бормотал. Мама тихо лежала рядом и, временами казалось, что она не дышит. «Мамочка, не умирай никогда, мне так плохо будет без тебя!» - думала я, улавливая каждое движение её губ и лёгкое подрагивание ресниц. Рядом с кроватью валялись тапочки. Старенькие, стоптанные тапочки. Коричневая клетка на грязно-зеленом фоне. Один лежал на боку, упираясь потертым носком в край половика, горделиво силясь приподнять вдавленный внутрь задник. Другой перевернулся, бесстыдно демонстрируя потрепанную подошву. В ледяном свете луны тапки выглядели озябшими и беспомощными. Я аккуратно поставила их, прижав друг к другу вышарканными боками, заботливо погладила по коричневым клеточкам и в этот момент, вдруг поняла, как можно исправить мою страшную ошибку. Девочка, которая крикнула: «Кто последний у того мама умрет!», наступала ногами на мои туфли, на школьные туфли с лаковыми носками и блестящими застёжками. Значит, именно в них перешло заклинание, и именно они теперь имеют над ним власть. Возле порога в груде обуви я нашла свои туфли. Ладонями бережно стёрла пыль с их лакированной кожи, подышала на носки и кончиком ночной рубашки почистила отпотевшую поверхность. Потом я ровными рядами расставила вдоль стены все ботинки, сапожки, сандалии и тапочки, назначив полководцем над этим войском свои побежденные в бою школьные туфли.
…Когда маму увезли в больницу моя спасительная идея с туфлями, превратилась в проклятье. Целыми днями я слонялась по комнате и приводила в порядок обувь. Я мыла и протирала её, я выстраивала её у стены в идеальные ряды и часами наблюдала за тем, чтобы никто не нарушил этот определенный мною порядок. Отец каждый вечер приходил с друзьями, они пили водку, курили папиросы, громко разговаривали, хохотали, плакали, размазывая по лицу слёзы, потом уходили куда-то в обнимку, распевая песни дикими голосами. Вскоре в доме не осталось ни одной чистой кружки, а в тарелках, среди остатков еды валялись окурки. Среди полного беспорядка и хаоса только обувь стояла у порога пугающе ровными рядами, чистая до блеска…
Через неделю беспробудного пьянства, отец неожиданно пришёл в себя. Умылся, сгреб грязную посуду на край стола, налил кипяток в большую жестяную кружку, намылил кисточкой бороду, острой, сверкающей бритвой срезал со щек пену, обильно облил себя одеколоном, достал из шкафа длинное фиолетовое пальто, весело подмигнул мне и сказал: «Ну, и что сидим? Одевайся, к маме пойдем!»
Деревянная двухэтажная больница стояла в лесу посреди поселка. Была уже глубокая осень, последние корабли с вербованными покидали пристань, прощаясь с Островом протяжными тоскливыми гудками. Сырые от дождя листья прилипали к ботинкам. Я на ходу отрывала их озябшими руками и бросала в грязь. Мы с отцом долго стояли возле больницы, всматриваясь в окна. Наконец, в одном из них, на втором этаже появилась мама. Она улыбалась, показывая нам белый сверток, с маленьким красным лицом.
- Это твоя сестренка, - сказал отец, потом помолчал и добавил. – Конечно, лучше бы это был братишка. Ну, да ладно. Какие наши годы…
Дома отец попытался было помыть посуду, но пришёл сосед с бутылкой водки и необходимость в этом быстро отпала.
Поздно вечером я потеплее оделась и снова побрела к больнице. На полпути, среди густого, сумеречного леса вдруг послышались голоса. Какие-то люди торопливо шли по размокшей тропе, визгливо кричали друг на друга, отрывисто и громко переругивались. Едва ли не волоком они тащили что-то коричневое, лохматое и бесформенное. Их тела прикрывала не по погоде лёгкая одежда, на ногах болтались стоптанные тапки. Я приняла их за приведения и, не в силах пошевелиться, стояла, прижавшись к дереву. Тропа петляла среди кустов, тонких берез, клёнов, молодых, неокрепших сосен. Приведения то исчезали, то появлялись вновь. Вот они уже совсем близко. Их черты всё реальнее и, наконец, они проходят рядом, превратившись в обычных людей, которые держат за углы коричневое, лохматое, общежитской одеяло. В одеяле, как в яме, лежит женщина. Обесцвеченная проволока кудрявых волос закрывает её лицо. Видна только страшная темно-фиолетовая борозда на коже от уголка губ до края подбородка.
- Саня, смени-ка меня, - гулко говорит одно из приведений. – А-то руки совсем занемели… Тяжелая, зараза!
Саня неловко перехватывает угол одеяла. Он выскальзывает из его пальцев, «яма» открывается и белая, как снег, безжизненная женская рука, выскальзывает наружу.
- Держи, ты, блядь, крепче. До больницы метров триста осталось. Может, откачают ещё?
- Ага, откачают, держи карман шире! Она что ли первая тут на Острове уксусом травится? Кого откачали-то? Всё. Хана.
Саня обматывает шерстяную ткань вокруг ладони. Резко, с силой приподнимает обвисший край «ямы». Рука подлетает вверх, и в воздухе мелькают длинные тонкие пальцы с черными кромочками у самого края неровных ногтей…
Когда дня через три в нашу барачную комнату вошла мама с белым свертком в руках, отец лежал на полу пьяный и храпел. Она положила свёрток на кровать, села за стол, осмотрелась и заплакала, уронив голову на руки. Я подошла к свёртку. Красное, сморщенное лицо спало. Я тихонько надавила ему пальцем на щёку. Лицо подвигало носиком, почмокало губами, хотело заплакать, издав скрипучий звук, но потом передумало и опять уснуло…
Зимой мне купили белую шубу с капюшоном. Однажды поздним вечером, играя на улице в прятки, я вырыла в сугробе небольшую яму, улеглась в нее, уткнувшись лицом в снег, натянула на голову капюшон, поджала поглубже ноги, и моя белая шуба сделала меня невидимой. Дети не смогли разгадать столь хитроумный план, поискали, поискали и ушли домой. Уже совсем стемнело, а я все лежала в снегу и представляла, что я - Остров, затерянный в огромном Океане Снега, маленький, теплый комок жизни, постепенно отдающий своё тепло бесконечной Ледяной Пустыне, которую нельзя ни согреть, ни разжалобить. Можно только стать её частью - снежинкой, кусочком льда - раствориться в миллиардах кристаллов, похожих друг на друга, как капли воды. Потом, под весенними лучами солнца, стать одной из миллиардов капель и уйти в Землю, в Никуда, в Вечную Мерзлоту, в Бездну, в Звенящую Тишину… Я перевернулась на спину и увидела над собой черное небо и мерцающие звезды. Было тихо, темно и холодно. «Может быть, я уже умерла?» - выплыли откуда-то из черноты слова и сжались в горле тяжелым комом. Меня охватил жуткий страх. Я выскочила из сугроба и, что было сил, побежала домой, в свой барак, такой знакомый, родной, милый. В окнах нашей комнаты горел свет. Я бежала к нему, задыхаясь, падая, проваливаясь в глубоком снегу. Вот, вот оно окно. Я прижалась к стеклу горячей щекой. Еще несколько шагов вдоль стены, четыре ступени вверх, потом быстрее вперед по длинному полутемному коридору и всё. ВСЁ…За обледенелым, покрытым морозными узорами окном раздавались крики. Стянув капюшон, я попыталась разобрать долетавшие до меня слова. Впрочем, всё уже и так было ясно. Они опять ругались. Найдя на стекле проталину, я прильнула к ней. За столом, спиной к окну сидел отец, перед ним стоял стакан и открытая бутылка водки. Мама быстро ходила по комнате. Из того, что она говорила, отчетливо слышалось: «сволочь», «скотина», «свинья». Отец невнятно отвечал, размахивая руками. «Алкоголик», - кричала мама. «Нет. Я могу не пить, если захочу. А они не могут», - кричал отец. «Так захоти же, наконец!!!» – сложив, как в молитве руки, срывающимся голосом заорала мать. Отец налил себе полстакана водки и выпил её одним глотком. Тогда мама схватила бутылку, размахнулась и разбила ее об голую отцовскую спину. Я охнула, отшатнулась от окна и замерла. Не знаю, сколько простояла в оцепенении. Когда вновь припала к стеклу, в комнате было уже тихо. Отец по-прежнему сидел за столом, только голову склонил низко-низко. По белой большой спине ползли тоненькие красные струйки крови. Мама стояла над ними, осторожно вытаскивая из кожи осколки. По лицу её текли слёзы.
Страх, который гнал меня к дому, заставив забыть о дороге, куда-то исчез. Внутри была Пустота. Она была так велика, что выбралась из меня наружу и заняла собой всё огромное пространство, окружающее Дом, Маму, Отца, да и сам Остров. Она, наверное, смогла бы занять собой еще что-нибудь, но там дальше и так ничего не было. Я стояла в освещенном окном квадрате, белая шубка оказалась застегнута всего на одну пуговицу, волосы, растрепавшись, торчали из-под шапки и варежки, пришитые к длинной резинке, продернутой в рукава, болтались у самой земли. Снег на них растаял и лишь по краям, уцепившись за тоненькие шерстяные пряди, повис, сбившись в колючие комочки. Я взяла варежки окоченевшими пальцами, начала отрывать эти комочки и бросать на землю…
Снова приходит осень. Холодное, свинцовое море бьётся и бьётся о каменистый берег маленького Острова. Волны, нарастают, шипят, брызжут пеной, силятся что-то сказать и вдруг ускользают, с тихим шепотом, забывая в трещинах между камней студеную, серую влагу.
- Отойди от воды, - говорю я сестре, - ботинки промочишь… Иди рядом. Дай руку. Почему не слушаешься? Всё мамке расскажу.
Маленькая толстая девочка сердито морщит бровки и неохотно суёт мне в ладонь пухлые пальцы.
- А сто там дальсе всё влемя моле?
- Нет, там дальше есть ещё Острова, много Островов, а ещё дальше есть Большая Земля, а на ней города с миллионами золотых огней, и ночью люди там гуляют по улицам, как днем, потому что ночью, там даже красивее, чем днем, там всюду играет музыка и люди поют и веселятся, пьют лимонад, едят мороженое, громко смеются, смотрят кино, катаются на каруселях, купаются в разноцветных фонтанах и ещё у них есть крылья, как у жар-птиц и они могут улететь, куда захотят. Захотят улететь, например, к бабушке с дедушкой, взмахнут крыльями, поднимутся высоко в небо и улетят…
На пристани гулко протрубил пароход, пронзительно закричали чайки и взволнованно взвились в небо. Маленькая толстая девочка пристально смотрит на птиц, потом опускает взгляд и силится увидеть что-нибудь у кромки моря за горизонтом. От напряжения и ветра глаза её наполняются слезами. Прозрачные, соленые капли долго дрожат на тоненьких белесых ресницах и медленно, беззвучно скатываются по щекам.
- Пойдем, - говорю я, - и легонько сжимаю покрытую шершавыми цыпками руку девочку. – Пойдем…
Я привыкаю к Острову. Когда стихают штормы и большие корабли увозят женщин, завербованных на время путины, мужчины возвращаются в семьи. Жизнь становится размереннее и тише. Матерятся уже не так громко, плачут не так истерично, дерутся реже и не до крови. Правда, время от времени в разных концах барака все-таки вспыхивают остервенелые ссоры – кто-то вспоминает кому-то измены, побои, долги.
Снег опускается на землю с небес, чистый и легкий. Он прячет под белой одеждой грязное, застывшее от ветров, тело Острова, согревает его своим холодным теплом, и Остров замирает в блаженном полусне – ослепительно красивый, величественно спокойный и непостижимо одинокий.