Ночь упала вдруг. Густые мрачные тучи опрокинули свет и погасили его, уже нигде не было видно даже краешка чистого неба – все замерло от жуткой тишины. Далеко под стреху хозяйского дома залез серый воробей, галки молча слетели на развесистый тополь, собаки сначала выли, побеждая страх и показывая хозяевам свою преданность, потом, поджав хвосты и загремев цепью, волокли свой перепуганный зад под стену сарая. Корова перестала хрустеть своей жвачкой и тупо поворачивала голову, ожидая уже знакомого грома.
Внезапно прямая, как стрела, молния располовинила небо и уперлась в свинцовые воды озера. Дикие утки побежали по воде, как посуху, и врезались в камыши, перепугав всегдашних тамошних обитателей. Заквакали и смолкли осторожные лягушки, щуки спустились поближе ко дну и сунули головы в корневища камыша и лопушек. Молния сгорела, и только тогда сухой гром раскатился над водой, над полем, над лесом, бухая раскатами, громкими, как выстрелы.
И хлынул ливень. Молнии, опережая одна другую, высвечивали деревню и все вокруг, они играли в небе, изображая всегда что-то ветвистое, похожее на выдернутые корни огородного паслена. Гремело уже без перерывов, иногда ухало так близко от земли, что она содрогалась, и вода в озере поднималась крутой волной. Не было в природе иных звуков, кроме грома, все затихло на земле и на воде, подчиняясь пугающей стихии.
***
Жизнь человеку дана для чего? Никто не знает. Потому тычется каждый, как слепой котенок, напрягается, вытягивает шею, и все ждет чего-то, что с ним должно случиться непременно. Володька где-то прочитал, сильно поглянулось: не все догадываются, что сидеть и ждать – безнадежное дело, если сам не приколотишь к каблуку поношенных ботинок потерянную доходягой-одром истертую подкову и не станешь упираться, как тот носитель подковы. А, потоптавшись и умяв почву под ногами, выверишь свою тропинку, и пойдешь по ней, спотыкаясь, падая, сдирая локти и коленки, разбивая лицо, вытирая пот, слезы и кровь. И как только человек душой и сердцем почувствует, что это его стезя, его дорога – расправит плечи, соберет в горсть усердие и примется улучшать и расширять ее. А кто не поднимется над собой, кто с младых ногтей удовольствуется тем, что есть, уготована жизнь пресная, тоскливая и даже надоедная. И пройдет его время стороной, не захватив, не закружив, не порадовав страстью нестерпимой, оравой добрых друзей, кулачной дракой на чьей-то свадьбе. Все тускло и серо, вплоть до самой жизни.
Володька думал об этом, сидя в старой бане, где скрывался от отца и читал книжки. Отец книжек не любил, потому все, что Володька нашел в доме покойного безродного учителя Николая Николаевича, стаскал под крышу сарая, и соображал, куда это богатство заныкать к зиме. Ему уже шестнадцать, лицом в мать, чуть конопатенький, рослый, только все еще суховат, сказали, с годами силы наберет и в плечах раздвинется. Он любит читать книжки и думать, за что отец, подойдя втихушку, больно доставал по загривку.
Володька всегда так делал, вычитав не совсем понятные суждения, будто переиначивал их на свой лад и свое понимание. И тут пристыдил сам себя, что до сих пор не определился, куда он пойдет по жизни. Учительница Анна Петровна в седьмом классе говорила: «Эх, Рюмин, голова у тебя есть и сердце тревожное, да не в той семье ты уродился». А в какой надо было – не сказала, и Володька никак не мог увидеть себя не в своем доме, с другим отцом и особенно матерью, с братом и сестрой – тоже другими.
В баню волехнулся солнечный свет в открытую дверь, отец Иван Иванович стоял в косяках, как в раме, и Володька встречь солнцу не видел его лица, только знал, что ничего доброго отец не скажет, сжался, готовый принять матерок или кнут.
– Ты подскалу нарубил? – безразлично спросил отец.
– Нарубил и в кучу стаскал.
– Бери тележку, привезем, пока никто не скоробчил.
Пошли с тележкой на берег озера, густо заросший ивняком. Володька катил тележку, в ней веревка и топор на всякий случай. Отец шел рядом. Он рослый, сутулый, с большими руками, на голове кепка–восьмиклинка, на ногах изношенные кирзовые сапоги. Кепку и сапоги он носит с первых оттепелей и до морозов. Лицо будто облеплено сухой задубевшей кожей, брови выцвели и совсем не видны, усы тоже отгорели, но подкрашены табачным дымом из самокрутки, которую он почти не выпускает изо рта, перекидывая из одного уголка губ в другой. Глаза черные и глубокие, отчего вид Ивана Ивановича суров и грозен. Да он такой и есть. Может ожечь кнутом или супонью, даже не ругавши, Володька как-то определил, что от лающей собаки можно отмахаться, а тихая молча подойдет и тяпнет. Таков отец. И никого он не любит.
Берег озера густо зарос тальником, отец зовет его подскалом, а мать вербочками. Он рубил, выбирая в зарослях стволы толщиной в завять, так отец наказал, потом стаскал в кучу, получилось, что за один раз в тележке не увезти. Сложили комлями вперед, вершинки свисают, но они не будут цепляться за землю, если везти ровно, не поднимая оглобельки. Отец обвязал воз веревкой в трех местах, откинул в сторону топор:
– Я утяну, а ты тем часом наруби виц.
Володька понял, что почитать сегодня уже не придется, потому что вицы сохнуть не будут, отец сразу начнет налаживать прясло. Полез в чащу, выбирал тонкие недлинные побеги, срубал и высовывал на волю комельком вперед. Нарубил почти сотню, хватит на городьбу, хотел обкупнуться, пот застил глаза, и вода уже созрела, но боялся отца, он в бога не верит, но до Троицы купаться не велел, а Троица нынче аж в середине июня.
Тележку с вицами отец велел поставить в переулке, чтобы не бегать за каждой палкой, жерди привезли на той неделе, они, пролышенные, лежали котюром, отец принес в береме заготовки для кольев. Двухметровые заготовки с толстой стороны он тремя ударами топора заострял, сверху донизу прогонял три залысины, чтоб просохли, а не прели. Володька приготовил ведро воды.
Огород у Рюминых был большой, тридцать соток, но пришли депутаты из сельсовета и разрезали его пополам, одна часть Рюминым, другая поселенцам, которые построились на пустом месте без земли. Иван вышел на огород в сапогах и кепке с кнутом в руках, он пас колхозный скот и плетью стегал непослушных телок. Глаза его нехорошо блестели, а руки перебирали овитое тонким ремешком кнутовище. Депутаты не стали пытать судьбу и утянулись лягой. Вбитые колышки Иван шевелить не стал.
Дома было тихо, мать и ребетня боялись, что отцов гнев выплеснется на них, коли там сдержался, только Володька в душе радовался: в два раза меньше тяпать и окучивать, а пуще того – копать картошку. Но в этот раз обошлось.
Новое прясло городили как раз по меже, установленной депутатами. Отец несколькими ударами колом намечал лунку, Володька плескал в нее ковшик воды, отец дожидался, пока вода впитается, и во влажную землю, ухая, глубоко вгонял кол. В четверти от первого вставал второй кол, Володька в это время подтащил три жерди, по ним отец определит, где будет следующая пара кольев. Потом в трех местах связал парные колья вицами, заправлял комелек за кол и сильным движением прокручивал вицы, они рвались повдоль и делались податливыми. На эти опоры укладывали жерди. Работы хватило до темноты, водрузив последнюю жердь и выплюнув измусоленный окурок, отец махнул рукой: «Все!». Володька сильно устал, приволок топор и ведро, умылся в кадушке, в старой бане вытянулся на сухом и теплом полке.
***
Вот зачем живет отец? На колхозной работе цельную неделю в лесу, пасут табуны молодняка, спят поочередно с напарником на голых нарах в вагончике, поесть нечего, кроме хлеба и сала. Их отец зовет небрежно жраниной. Со смены приедет – опять работа, с весны до осени: дров надо напилить, сена накосить скотине, огород обиходить, рыбы наловить в зиму, дичи набить осенью. Семья большая, никто за столом не дремлет, а работник он один. А что видит? Каждую осень почетную грамоту от колхоза, в прошлом году медаль дали. Дома никто не приголубит и он никого. Никак не вписываются мать с отцом в Володькины книжные представления. Вон какие там жены: обнимут, целуют, милыми называют, что-то про любовь… Володька не видел, чтобы мать отца обнимала, разве что когда пьяного вела из застолья. Интересно, отец в городе бывал? Как-то спросил его об этом, он нахмурился, отвернулся: «Бывал, много городов, вплоть до Берлина». Володька понял. А вот кителя с орденами у отца нет. У гвардии танкиста Прони есть, а у него нет. У Прони на кителе много чего, он в Октябрьскую с трибуны громовым голосом пугает загнивающий мировой капитализм. Говорят, батальоном командовал, а отец рядовой, хоть и с одного года.
Летом Володька в дом почти не заходил, разве что поесть, если мать не ставила обед в летней кухне, спал в своей бане или под крышей сарая на ланишном сене. На сене было заманчиво, даже перезимовавшие травы сохраняли свои запахи, и они уводили сонного парня в луга, на выкрест солнца, на тяжелую работу с вилами и сеном, которое только так кажется воздушным, а поднять и уложить в день тридцать копен – света не взвидишь. Зато вечером, уже потемну, так сладко бултыхнуться в прохладные воды старицы…
До сенокоса еще далеко, завтра отец приведет лошадь с плугом и всей семьей будут под лемех бросать картошку. Из погреба ее достали за две недели, в тени сарая она согрелась, ожила и стрельнула белыми, синими и даже красными выскочками-росточками, в теплой и влажной земле быстро схватится и пойдет в рост. После посадки отец, мать и Володька деревянными граблями будут ровнять пахоту, и отец прогладит, чтобы ничьего следа не осталось, только правильные черточки от пальцев граблей.
***
Как только тепло согнало снег, и в березовых лесах на Горе обнажились поляны и пустоши, один за другим в Гору пошли гурты скота, и молочные, и нагульные мясные, особо охранялись от набегов пакостных бычков табуны телок, ремонтный фонд, будущее обновление дойного стада. Размещали скотину по порядку, чтобы не смешивались, и чтобы травы хватало хотя бы на неделю без перегона. Гурты ходили так близко, что скотники перекликались, если курево кончилось или тоска накатила. Большие и маленькие начальники везли на выпаса своих телятишек, чтобы снять обузу на лето, не сдавать в деревенский табун, не заботиться проводить утром и встретить вечером. Иван знал это уже не первый год, что поздней осенью, после последней перевески, хозяева приедут, отберут бычков поупитанней, пастуху поставят магарыч, и к вечеру в деревню, чтобы потемну вернуться. Все об этом знали, и никто не обращал внимания.
Нынче Иван будет пасти бычков в паре с Костей Ильиным, тот сам к нему пришел и попросился, Иван кивнул, потому что Костя пастух многоопытный, не особо пьющий, стало быть, сменит вовремя. А еще было соображение: Костя заядлый охотник и, как в деревне считалось, не живет без мяса, зимой и летом вкрадчи то козу застрелит, то кабана. У Ивана тоже ружье, снимал его с полатей осенью, когда на всех озерах открывалась охота на северную перелетную дичь, да и то не особо удачливый был охотник. Но уже на вторую смену ружье взял в лес, и патроны зарядил: по пять крупной дробью, мелкой и картечей. На смену приехал не утром, как положено, а накануне вечером. Привез свежего хлеба, сала соленого и бутылку водки. Бычки зашли в загон, Иван накинул на воротца и столб кольцо из проволоки, чтобы какой шалун не раскатал ворота. Перед вагончиком развели костер, комаров в этом году густо с первых теплых дней. Иван разложил закуску, выпили по стаканчику. Костя не особо разговорчивый, но под стакан и он не умел молчать.
– Слышь, Иван, – Костя прожевал и с трудом проводил жесткое свиное сало. – Вон по ту сторону колка оденок от вороха остался, кто-то из комбайнеров осенесь вытряхнул бункер, а ночью собрали. На хлеб выходит лось, ближе к рассвету, я выследил, а днем съездил: точно, пожрал и тут же оправился. Так что пить больше не будем, ружье свое приготовь, с вечера поспим, я разбужу.
Пока Костя вошкался с лопнувшим по середке седлом, Иван успел глотнуть прямо из горлышка, вытащил из-под нар мешок с разобранной «ижевкой», вставил два патрона с картечью. Думалось, хорошо, что напарник лося надыбал, поделим по-братски, по задней ляжке возьмем для себя, а остальное Костя в город сбагрит, есть у него тропка натоптанная. Копейка все же не лишняя. Костя, как положено, обошел загон, проверил, все бычки лежат, жвачку жуют. Столько лет со скотом, и все надивиться не может: каждая тварь по-своему спит. Один лежит на боку, аж ноги откинул; другой под себя ноги подобрал, голову согнул и тут же уложил; этот лежит на брюхе и шею вперед вытянул. А тот вообще стоя спит, видно, так ему нравится, но чутко: только человек подошел, он вскинулся. Костя вернулся в вагончик, хотел подпалить «летучую мышь», да Иван заворчал, что комаров напустит, тогда он в темноте приподнял плаху в полу и добыл ружье.
– От кого прячешь? – спросил Иван.
– Ну, не от тебя же. Уходишь с гуртом за версту, а вдруг какой человек?
– Дак замок же есть!
– А что замок? Для доброго человека. А худой раз стукнет, он и отвалится.
– У тебя картечь заряжена?
– Со вчерашнего дня. Я хотел один завалить, да поостерегся, лось не дурак, не вдруг допустит.
– А вдвоем как пойдем? Ты мне разъемачь, я еще тот охотник-то.
– Да вот и думаю, что надо было с тобой по свету съездить, прикинуть. Ну, ничего, прежде посмотрим, как ветер дует, чтобы он нас не учуял. Если как сейчас, то пойдешь с правой стороны колка, а я с левой. До края не доходи, остановись. Я сам на него выйду. Если учует и побежит – бей, мы его с рассветом по крови на лошадях загоним. Все, спим.
Иван уснул сразу, и ему снилась веселая гулянка, где он плясал «цыганочку» и пел матерные частушки. Даже во сне Иван удивлялся, с чего это вдруг так раздухарился, ведь в жизни на круг не ходил и песен не пел. В самый разгар веселья кто-то неловко толкнул его в плечо, Иван встал, хлебнул горячего чаю, Костя уже расстарался. Стало теплее, из щелей тянуло прохладой.
– Вроде не жарко на улице-то? – спросил сонным голосом.
– Прохладно. Да ты очухивайся, выходить пора. Так, дождевик оставь, шуршать будет.
Костя с ружьем вышел, дверь не закрыл. Иван нашарал бутылку и ухватил пару глотков, враз согрелся, и сон пропал. До колка шли вместе, молча, остановились, Костя показал рукой, куда идти Ивану, шепнул:
– Дойдешь до горелой осины, она поперек лежит – припухни, он скоро прийти должен. Захрустит, слышно будет. Ты лучше ляг, шуму меньше. Ветер нам в спину, хорошо, не учует.
Иван осторожно краем леса дошел до горелой осины, чуть шагнул вглубь леса под разлапистую большую березу, ложиться не стал – земля холодная, приткнулся к дереву, ружье положил стволом на нижний сучок. Тишина. Ночь безлунная, черная, только звезды чуть видно из полосы предутреннего сумрака. Пробежал какой-то зверек, может заяц, а может суслик, кому-то тоже не спится. Он чувствовал, что вроде разглуздался, пришел в себя. Сильно хотелось курить, но нельзя, сам понимал, да и Костя припугнул. Глаза к темноте привыкли, сквозь мелколесье вырисовывалось поле, не пахано, где-то тут зерно в стерне, тут и будет лось. Интересно, кто из мужиков хапнул бункер? Это же надо вдвоем управлять, в мешки засыпать, потом в кузов. Значит, и шофер в доле, и должны быть друзья. А кто? Иван улыбнулся догадке: точно, что братцы Чигунаевы, Андрюха и Генка. Потом вдруг подумал: а если зверь с этой стороны выйдет и прямо на него? Стрелять надо наверняка, не дай бог – ранишь, он дурной сделается, на рога может поднять.
Чуток начало зариться, воздух побледнел и стал совсем влажным, Иван провел по стволам рукой и снял росу. Поежился, осторожно прошел краем леса вперед, потом в чащу, там темнее. И вот! Хрустнуло в тишине громко, потом опять, и несколько раз. Вскинул ружье: точно, тут! Выстрел, потом вторым стволом. Страшный рев вырвался из леса и ушел в вышину. И жуткая тишина, только слабый стон человека. Иван кинулся в ту сторону и наскочил на прислонившегося к березе Костю.
– Ох, Ваньша, осиротил ты моих ребятишек!
Иван встал на колени, приподнял Костину голову, струйка крови вытекала из уголка перекошенного рта, Костя вытянулся и затих. Иван ничего не понимал, ведь лось должен был идти, почему Костя, зачем он так тихо, что сбил с толку? Живой, надо его трясти, чтоб очнулся. Пошевелил, а тело сползло на бок, дурно запахло из развороченного живота. Ужас поднял Ивана, он бросил ружье и кинулся вон из колка. За всю послевоенную жизнь не видел так близко мертвых, потому бежал прочь, не понимая, что происходит. Уже у вагончика, когда присел на скамейку, вдруг понял: он убил Костю. Иван захватил голову и завыл.
Светало. Иван очнулся, надо что-то делать. Надо в деревню, в сельсовет, к участковому. Надо вести их сюда, показать, где лежит Костя. Он со слезами оседлал коня и погнал его, что есть мочи.
Через три часа его привезли обратно на газике председателя колхоза, с ним участковый Ганя Черненький, фельдшер Валя, председатель сельсовета Лукин. Следом пришла грузовая машина. Дорогой Лукин все домогался, как получилось, что Иван застрелил напарника, пока милиционер не велел ему замолчать и лишний раз не нервировать преступника. Иван не ослышался: он так и сказал: преступника.
Иван показал, где лежит Костя, указал место, откуда стрелял, ружье его тут и лежало. Костю увезли, фельдшер тоже уехала, Лукин остался, шепнув участковому, что опасно в такой глуши один на один с убийцей.
– Скажи, Рюмин, почему Ильин шел к тебе через лес? Он тебе не кричал, что идет? Ну ладно. Я вот тут в тетрадке нарисовал как бы колок, вот тут зерно рассыпано, кстати, надо еще разобраться, кто хапнул, тут, судя по всему, тонны две было. Да, тут зерно, тут ты, а он? Укажи, где он стоял на номере?
Иван глянул на бумагу и показал пальцем:
– С той стороны колка должен быть.
– Непонятна мне ваша схема. – Милиционер снял фуражку, солнце успело подняться. – Почему ты у самой пшеницы, а он в стороне, не меньше ста метров.
– Я тоже сначала далеко был, как договорились. А потом подошел.
– Почему?
– Не знаю. Тут ближе.
– А Ильин знал, что ты должен переместиться?
– Откуда? Я ему не кричал. Ведь лося ждали.
– Рюмин, уточни: когда ты стрелял, уже начало светать?
– Чуток светлело.
Ганя Черненький захлопнул свой кожаный планшет:
– «Чуток!». Если светать начало – кончилась охота, зверь уже не придет. И Ильин это знал, бывалый браконьер. Потому и шел к тебе напрямую через лес. Он тебе кричал?
Иван безнадежно качнул головой.
– Плохо дело, Рюмин, – подвел итог участковый. – Поедешь со мной в райотдел, следователь этим делом будет заниматься.
***
Володьке никогда не забыть, как он метал первый свой стог. Сгребали сено с братом Серьгой и сестрой Надюхой, потом копнили, дело это знакомое. К вечеру пешком пришла мать.
– Ты зачем, на ночь глядя? Мы уже сложили, – доложил Володька.
– Метать будем, меня на завтра в бригаду занарядили, на огород.
Володька все не верил: метать сено ночью, что ли?
– Ночью, Володька, теперь все будем делать после работы. И ты в колхоз выходи.
– А школа?
– Хватит семилетки, у нас в породе шибко грамотных не было.
Верхом на бывшей отцовской Пегухе Володька доехал до Коровьей Падьи, срубил пять ветвистых березок, поперечинка к волокуше лежала в телеге. Создевал вершинки на поперечинку, на Пегуху надел хомут с тяжами, концы у тяжей петлей, натянул их на поперечину, сказал брату:
– Серьга, бери вилы, учись на волокушу класть.
И сестре:
– Ты, Надюха, за ним следом подсребай.
Мать вмешалась:
– Не шевель парня, малой он.
Володька сказал устало:
– Ты стог уминать залезешь, я снизу подавать, а кто нам сено подвезет? Пусть привыкат, я подучу.
Мать перехватила вилы:
– Пока сама буду.
Володька крикнул:
– Сергей, вставай рядом с мамой, учись. Не велика наука.
Три копны ссадили с волокуши одну к одной, Володька стал закладывать проемы, ничего, получалось, только тяжело и сильно охота пить. Втыкал вилы в землю, подбегал к телеге, сдергивал с жестяного ведра материн платок, отцовской походной кружкой загребал воду, пил, не отрываясь, и быстрым шагом возвращался к стогу. Одному метать – это не с отцом, но мать подсказывала:
– Метальщик, с того краю нависат, а с этого пусто.
Он закидывал провалы, а она снизу лишнее грабельцами убирала.
– Поди, пора, Володька, уминать начинать, сено доброе, не дай бог – прольет ливнем.
Володька воткнул в стог пару вил, мать, как по ступенькам, поднялась, встала на верхние, а нижние он тут же переткнул выше, мать оттолкнулась и уползла в центр стога. Утоптала середину, обошла по краям, и началась главная работа. Володька по кругу подавал наверх тяжелые навильники, мать перехватывала их грабельцами и безжалостно втаптывала по кромке стога, обозначая ненасытную середину. Володька взмок, только рубаху с длинным рукавом сбрасывать нельзя, сухая сенная пыль зудом изведет все тело, а там только начти расчесывать – все комары твои.
Серьга подвозил неуклюжие копны, он не знал еще, что к каждой работе на лугу надо приладиться, может, сто раз бестолково сложить копну, чтобы на сто первый получилась настоящая, которую не только к стогу, а хоть до самой деревни вези.
Большая круглая луна мешала Володьке подавать сено ей навстречу, слепила глаза, а он уже пересадил вилы на длинный стоговой черен, и из последних сил забрасывал матери под ноги охапки сена.
Завершили, длинные вицы связал вершинками и подал на вилах матери, она раскинула их по сторонам света, чтобы ветры не трепали стожок. Закинул наверх вожжи, ухватился, еще Серьгу позвал и крикнул:
– Мама, спускайся.
Вожжи потянул обратно и сразу ослаб, мать села рядом и плакала. Серьга прилег рядом. Надька заскребала сено и черенком граблей подбивала его под основанье стога. Володька поднялся запрягать Пегуху. Луна повисела над головой и медленно покатилась на отдых.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Ольков Николай
Окончание рассказа читать здесь
Книга этого автора здесь