Это свободная игра относительного. Собственно говоря, мода имеет смысл именно в полемике с претензией какого-то социального стиля на постоянство, на вечность, на абсолютность. Не будь такой претензии, не было бы и моды. Но что происходит в тот момент, когда эти тоталитарные претензии рассеиваются, сами собой (или не сами собой) сходят на «нет»? В таком случае складывается кардинально иная интрига: мода как агрессивный инструмент активного релятивизма оказывается в новой ситуации – где отсутствует противник, против которого и было направлено острие ее стратегии. Релятивизировать, сделать относительным, можно только нечто абсолютное, нечто претендующее на эту абсолютность, настаивающее на ней. Тогда все в порядке, и мода на самом деле выступает как ироничный и взвешенный, целиком оправданный и корректно позиционированный инструмент либеральной демократии. Но вот враг повержен, и никто более не настаивает на властном императиве одного комплекса идей, стиля поведения, канона одежды. И мода оказывается в невесомости, в разряженной среде, стремительно утрачивает свой raison d’etre. Да, вы правильно угадали ход моей мысли: перерождение моды делает ее саму абсолютной, похищает измерение ироничной дистанцированности, лишает ее легкости и игры. Мода сама становится на место диктатора. Из легкой умозрительной богини она перерождается в тяжелого мертвого идола, в кровавого Молоха, требующего младенческой крови и сладкого мяса девственниц.