- А вот представь себе, что смерть приходит незаметно, и ты совсем не успеваешь осознать сам факт её наступления? Ты продолжаешь делать привычные дела, ходишь, разговариваешь, не понимая, что ты уже умер, и всё, что будет с тобой происходить дальше – наказание или возмездие за прошлые грехи?
Шульман – вечно красноглазый, долговязый еврей, был когда-то по его собственным словам «довольно упитанным и мясистым», однако война непременно вносила свои коррективы в рацион, и как следствие - в телосложение солдат: ни упитанных, ни мясистых на войне не было.
- А если нет у тебя грехов? За что наказание?
- Ну… Так не бывает – возразил Шульман, хотя если даже представить себе такого безгрешного, то после смерти попадёт он навечно в какой-нибудь вполне комфортный и беззаботный мир с зелёной травой, румяными девками и белыми подштанниками – ну то есть тоже наказание, если задуматься! С этими словами Шульман рассмеялся, обнажив ровные жёлтые зубы, а насмеявшись вдоволь, вновь заговорил серьёзно:
- Я не очень-то скрываю, что еврей…
- С твоей фамилией не очень-то и получится, - не преминул вставить Мухин.
- Ну да, ты прав, - улыбнулся Шульман, - так вот, у нас, у евреев, считается, что человеческая душа по сути своей является частичкой Божественности, как-бы частью мира, вселенной - ну и стало быть жизнь души не заканчивается со смертью тела. Так вот, то место, куда попадает душа после смерти, называется Мир Грядущий, и о нём мы ничего не знаем. Говорят, что праведники в Мире Грядущем наслаждаются сиянием Шехины, то есть Божественного Присутствия и близостью к Богу. Это наслаждение выше всех земных благ, оно дается человеку в качестве награды за его дела в земной жизни, раскаяние в дурных поступках и муки очищения, которые его душа претерпевает после смерти.
После пребывания в этом мире душе необходимо очищение. Это очищение происходит в геенне. Ты, наверное, думаешь, что это ад? Нет, это чистилище. И вот, пройдя через геенну, душа попадает в райский сад, где она постигает Божественный свет и наслаждается им. Через какое-то время душа может быть снова послана в этот мир, чтобы до конца осуществить свое Божественное предназначение.
Что же происходит в геенне, спросишь ты? Твоей душе показывают полное досье того, что она совершила в этом мире, рассматривают отдельно каждый ее поступок и его последствия в этом мире и в Верхних Мирах. Перед душой предстает все то, от чего в этом мире она отворачивалась, на что не хотела смотреть и о чем не хотела думать; ей дают почувствовать те страдания, которые испытывали жертвы ее дурных поступков в этом мире.
Мой дед говорил, что один час мук геенны хуже, чем все болезни, беды и лишения в нашем привычном мире…
- Шульман, заткнись, - рявкнул старшина Лопатин, - а то я тебя прямо сейчас в геенну отправлю на экскурсию!
Солдаты дружно заржали, и Шульман на время умолк.
Батальон гнали почти сутки без сна и отдыха, и до того тоже гнали. Все ждали боя, но никакого боя не было, одна передислокация сменяла другую: вставали лагерем, окапывались, чего-то ждали, потом снимались и шли дальше. Смысл всех этих манёвров был Мухину совершенно не ясен, особенно учитывая, что немец всё время был где-то рядом: его было всё время слышно – канонады, очереди, взрывы всё время гремели поблизости.
Вскоре вошли в село. Безлюдно, пустые на первый взгляд избы скрывали своё содержимое за ветхими занавесками, косые заборы, пустые огороды – тысячи таких деревень видели солдаты. Объявили привал, бойцы попадали прямо в сочную траву.
- И вот, допустим, шёл ты по дороге через поле в полной выкладке, и вдруг снаряд – бах! Шульман сморщился и продолжил: И ты уже умер, но совсем ничего не заметил, ты просто идёшь себе дальше, ни боли, ни усталости не чувствуешь, только поле это теперь безграничное, и дорога без конца и края.
- На нас похоже, - согласился Иван. А может и не дорога и не поле вовсе, а вот такая тишина перед боем, и ты лежишь себе на травке и ждёшь, потому что к боям привык уже и без боя тебе тревожно и нехорошо, а он не начнётся никогда, а ты просто будешь вот так лежать, а потом снова в поход, и так вечно?
- Может быть и так, - согласился Шульман, но мне кажется, что настоящий ад – это когда ты в движении, в действии, когда ты не только не понимаешь, что уже мёртв, но и не чувствуешь течения времени, продолжая совершать какие-то привычные поступки, от которых теперь нет никакого толку. Может быть загробный мир – он такой-же как наш, совсем обычный, с войной и миром, с болью и кровью, с надеждой и верой, просто в нём ничего не происходит по-настоящему? Вяло тянутся унылые события, наталкивась друг на друга, словно в очереди на трамвай и не приводя абсолютно ни к какому результату?
Откуда не возьмись появился старшина Лопатин и скомандовал:
- Мухин, Шульман – за мной!
Этого щуплого пацана должны были элементарно растерзать, и растерзали бы, но Иван, Шульман и старшина явились вовремя. Потребовалось немало сил и отборного мата, чтобы растащить обезумевших баб, отволочь в сторону насмерть перепуганного обдристанного юнца, и пригрозить бабам же оружием, если не успокоятся. Весь в крови, был пацан буквально втоптан в дорожную пыль, и пылью этой, прилипшей всюду к многочисленным кровоточащим его ранам, был покрыт практически полностью, и выглядел пацан ужасающе, страшно, и по всей логике должен был он быть уже покойником. Но он был жив, и даже не потерял сознания.
Бабы оказались местными, село как на ладони лежало в низине среди сухих полей, окружённое сверкающей петлёй небольшой речки. Пацана привели в избу на центральной улице, судя по всему ранее изба была сельсоветом, а потом облюбовали её немцы. Нынче было в ней пусто, туда-то и отвели мальчишку, кое как отмыли, успокоили, накормили кашей, и вот спустя час сидел он на каком-то кривом ящике, скулил и плакал, словно щенок, без всякого повода заглядывал в глаза то Ивану, то Шульману, то старшине и причитал, что его с кем-то перепутали, что он не местный, что три дня «вот этими вот ногами шёл со Степановки сюда за пропитанием, и вообще хочет на фронт, а его не берут…
Очень быстро выяснилось, что жалеть пацана не стоило, потому что оказался он хорошо известным местным полицаем-душегубом Сашкой Косозубовым, что к своим 16 годам в бытность в селе немцев лютовал немилосердно, резал глотки детям и насиловал баб. Звали его немцы Алексом Курицей, то есть Kurve Zahn – кривой зуб то есть по-немецки. Недолгие расспросы показали: душегуба к немцам привёл собственный его отец ещё в 1941-м, вместе и служили - отец полицаем, а сын ввиду малолетства и школьного знания языка – писарем. Однако через год малец подрос, окреп и изменился: стал проявлять инициативу, участвовал в допросах и пытках, изуверствовал и расстреливал не хуже взрослых, а особенно любил забивать до смерти несдержанных на слово и независимых местных старух и стариков. «А одной бабы – Караваева её фамилия – сынишка лет десяти украл у немца коробку леденцов в жестяной коробке, так Курица его поймал, к немцам привёл и горло мальцу прилюдно перерезал, а Караваева потом с горя умом тронулась – потому её не тронули, а леденцы изувер себе забрал – на память».
Когда советские войска подошли совсем близко, немцы засобирались, Косозубовы с ними ушли, да видать не свезло: старшего расстрелянный труп на дороге позднее нашли, а младшего след простыл. Однако месяц спустя одна местная баба клялась, будто видела Сашку Косозубова – тот был грязен, пуглив и дик, воровал картошку и будучи замеченным с оной картошкой стремглав бежал в лес. Да только не поверили ей – мало ли бродило всякого народу в округе, да только разве мыслимо пацану в лесу зиму пережить, даже такому зверю, как Косозубов-сын? Долго ли, коротко ли, но поймали его на чьём-то огороде и почти уже было растерзали, но тут как раз подоспел батальон.
Малолетнего полицая кое-как отмыли и спрятали до особых распоряжений в одной из комнат сельсовета. Пацан, несколько придя в себя, тихим бесцветным голосом лопотал, что звать его Юрой, что сам с Брянщины, что отца на войне убили, а мать ещё до войны померла, оттого у него на целом свете более никого не было. Просил «уберечь от бешеных старух и отправить на фронт». Пришлось «Юру» закрыть в отдельной каморке на засов и поставить часовых, так как «бешеные старухи» толпились у крыльца и не успокаивались, сбились разноцветной пёстрой кучей и галдели, а на приказ старшины разойтись по домам ответили дерзко в том смысле, что «и так дома, и отсюдова не сдвинемся, пока сатану малолетнюю не повесят». К вечеру, однако бабы ввиду усталости всё же начали потихоньку расходиться, и вскоре не осталось у крыльца сельсовета никого.
Село накрыли красивые, очень мирные сумерки. Солнце медленно закатывалось за кривые крыши изб, окрашивая весь мир в тревожный розовато-оранжевый цвет. Мухину с Шульманом приказали охранять арестанта, Шульман сразу же улёгся в углу на деревянном полу и мгновенно захрапел, а Иван встал у двери, постоял несколько минут и, рассудив, что нет смысла всю ночь стоять, открыл каморку и заглянул внутрь: подросток сидел на полу и преданными щенячьими глазами смотрел на него. Иван закрыл каморку и тщательно задвинул засов, а потом сел прямо на дощатый пол и задумался.
Взошла луна и в пустом здании сельсовета стало прохладно. Иван ёжился и старался о чём-нибудь думать, но мысли выходили сонные, вялые и несвязные. Он думал о том, никогда ещё ему не приходилось охранять арестованного предателя, и о том, что, когда он ушёл на фронт - был всего на пару лет старше этого предателя. Иван пошёл воевать с врагом, а Косозубов, пусть и направляемый собственным отцом – пошёл врагу прислуживать. Отец Мухина пропал без вести в боях за Москву, а отец Косозубова – был убит и брошен как собака своими хозяевами в чистом поле, как ненужный хлам. В первом своём бою, когда политрук Багров просил его застрелить – Ивану было очень и очень страшно, но, наверное, именно благодаря страху он шёл в атаку, стрелял и сражался. Косозубову тоже было страшно. Именно страх заставил его стать предателем. Страх смерти, страх неизвестности… Страх у всех один и тот-же, а поступки разные.
Где-то за стеной копошились то ли мыши, то ли крысы. Тихо и ненавязчиво что-то грызли, убаюкивая своими тихими хлопотами уставшего Ивана, и совсем уже прикрыл он глаза и стал погружаться в тревожный неудобный сон, когда в коридоре послышались шаги.
В неверном лунном свете Мухин увидел, как осторожно отворилась дверь, и показалась в дверном проёме голова старшины Лопатина.
- Вольно, - выдохнул Лопатин, - ну что тут у вас?
Мухин едва успел встать:
- Всё в порядке, товарищ старшина!
- Из штаба приказали – предателей, прислужников, полицаев – к стенке, - едва слышно произнёс Лопатин, - невзирая на возраст, пол и былые заслуги. Так что завтра утром, пораньше… Он умолк и многозначительно посмотрел на Мухина, а потом перевёл взгляд на похрапывающего Шульмана, затем неслышными шагами подошёл к двери, отодвинул засов, приоткрыл дверь и со словами «твою мать…» вбежал в каморку, а Иван только и успел заметить болтающиеся около пола босые ноги, когда старшина уже обхватил висящее под потолком тело и страшным голосом приказывал Мухину резать невесть откуда взявшуюся тут верёвку. Тело Косозубова со стуком упало на доски пола, словно уронили пару чугунных горшков. Тело предателя было холодное и безжизненное – он был совершенно точно мёртв.
Мухин молча смотрел на мертвеца, на белое лицо и мокрые, едко пахнущие мочой рваные его штаны, на худое, изодранное бабами тело…
- Вот что, Мухин, - вдруг заговорил Лопатин, - твоей вины тут нет никакой – пусть труп здесь лежит до утра, а утром повесим ещё раз, и с гуся вода. А пока стой тут. И не спать!
С этими словами он вышел вон.
Иван снова запер каморку и брезгливо отошёл подальше от двери.
Вскоре проснулся Шульман. Иван рассказал ему вкратце о случившемся, на что Шульман рассудительно сообщил, что мол «теперь можно не охранять – вряд ли куда-то сбежит». Иван в ответ лишь натянуто улыбнулся, лёг на дощатый пол и мгновенно заснул. Без сомнений и снов.
Когда на рассвете Шульман растолкал его, Иван решил, что уже пора, потом вспомнил, что в расстреле уже нет никакой нужды и даже почувствовал облегчение, когда слова Шульмана заставили его насторожиться.
- Я ваших шуток не понимаю, - говорил Шульман, - повесился, но не насмерть – это как? Репетировал он что ли? Тренировался? Ну может быть – вон и верёвка на шее висит…
Мухин похолодел:
- Что значит?.. И не договорив, подошёл к каморке, отпер дверь и заглянул внутрь.
Предатель Косозубов сидел на полу в своих обмоченных штанах и смотрел прямо на Ивана красными, полными слёз глазами. На шее был прекрасно виден страшный багровый след от верёвки, и сама верёвка свисала, словно диковинные неряшливые бусы, с плеча подростка.
Иван закрыл дверь, запер её и посмотрел на Шульмана:
- Это был труп. Холодный, твёрдый и безнадёжный покойник. Надо звать старшину. Шульман, я же видел – это был труп!
- Я разве тебе не верю, - ответил Шульман и улыбнулся, - может стоит связать ему руки, чтобы ещё раз не повесился?
Так они и сделали. Косозубов не то, что не сопротивлялся – Ивану показалось, что предатель сам не верит в происходящее.
Вскоре явился старшина Лопатин, посвежевший и румяный. С ним были ещё двое солдат, которых он оставил снаружи. Может Лопатин и впрямь ничему не удивился, а может просто не подал виду, но – взглянув на вполне живого подростка Косозубова, коротко скомандовал:
- Выводи.
И Косозубова вывели.
Было тепло, ласковое солнце ещё не пекло, но светило по-летнему ярко, и поодаль уже стояли разноцветные взбудораженные старухи. Они ждали крови.
Косозубова поставили к стенке, Лопатин сказал обычные в таких случаях слова, а Косозубов лишь молча хлопал пыльными ресницами и совершенно белое его лицо ничего не выражало, кроме болезненного равнодушия.
Лопатин тихо отрывисто скомандовал и двое солдат дали две короткие неумолимые очереди. Косозубов, словно подкошенный упал, и всё было кончено, и солдаты разошлись, а старухи с пугающим равнодушием подошли ближе, и слышно было их довольное ворчание: «надо было повесить и пущай висит», «собаке собачья смерть», и что-то ещё, а одна старуха осмелела совсем и подошла к трупу, и пнула ногой, и тут же отпрянула с криком:
- Батюшки, да он живой! Эй, служивые, вы что же – и расстрелять-то гадину как следовает не можете?!
- Идём, Петровна, сдохнет, куда он денется. Собаки съедят.
Но Мухин с Шульманом и старшиной, услышав крики вернулись к месту расстрела. Иван увидел тело предателя с явно и безнадёжно простреленным черепом и пробитой грудной клеткой… И ещё с пугающе осмысленным взглядом открытых глаз с выражением боли и страдания. Старуха не ошиблась – Косозубов был жив. Он стонал и пытался повернуть голову, чтобы увидеть своих палачей, но выходило у него лишь дробно этой головой трясти и что-то невнятно бормотать. И тогда старшина Лопатин безжалостно выстрелил в эту трясущуюся голову из пистолета, и череп Косозубова раскололся, и брызнули в разные стороны мозги, но он опять не умер. Его окровавленный рот с жёлтыми кривыми зубами растянулся в кошмарной улыбке, и тонким противным голоском, вздрагивая беспомощно при каждом звуке Косозубов выкрикивал раз за разом:
- Мало! Ещё! Ещё! Не берут! Не нужен! Мало! Давай! Огонь!
И даже жестокие старухи крестились поодаль, со страхом глядя на бьющееся в диковинных конвульсиях тело, а Лопатин, не говоря больше ни слова, взял топор и одним махом отделил эту страшную улыбающуюся голову от изуродованного тела, и голос стих, но голова, чуть откатившись в сторону, продолжала скалить зубы и шевелить губами, и тогда кто-то принёс бочку и канистру с бензином, в неё бросили тело и подожгли. Старухи с ужасом смотрели на чёрный дым, что поднимался к пронзительно голубому небу и продолжали креститься, и вдруг Иван заметил, что сквозь чёрный удушливый дым летают вороны – много, целая стая крикливых ворон, и совсем не ясно, то ли вороны эти прилетели на запах, то ли самый этот чёрный дым превращался в ворон…
А Шульман что-то беззвучно говорил, но что – Иван как будто не слышал. А потом Шульман подошёл к Ивану совсем близко, обнял его за плечи и сказал:
- Пойдём, Мухин. Не на что тут смотреть.
И Мухин послушно поплёлся следом, подальше от этой ужасной бочки с тошнотворным запахом горелого мяса, и отойдя подальше, спросил:
- Что это было?
- Ничего необычного, - грустно ответил Шульман, - я же говорил, перед душой предстает все то, от чего в этом мире она отворачивалась, на что не хотела смотреть, о чем не хотела думать; ей дают почувствовать те страдания, которые испытывали жертвы ее дурных поступков в этом мире. Умереть – дело не хитрое. Это только начало пути.