Найти тему
Кислотный рок

Гора (поэма)

Балкон.

Я спустился.

Иду к горе.

Налево проекции жилых домов.

Направо несносные рекламы двухполосной автострады.

У моего дома растет один пятитысячник.

И я никогда на нем не был.

Высоковато, потому и не был, и не хотелось.

А тут вдруг настроение, и вопрос – а почему нет.

Пять тысяч пятьдесят метров вверх, какой с них откроется вид?

И решил возойти, мне ведь с самого утра делать нечего было.

Надел кроссовки новые, резьбой на подошве, взял палочку пригодную из киношных клише.

Упрямо расстегнулся и направил в зеленый склон обе свои стороны, солнечную и ветреную.

Тропка сбегала с асфальта в лес и желтым проходимцем наполняла куриную слепоту засвеченной сетчатки.

Вдоль тропки опускались ножницы упавших стволов, поднимались трехсотлетние индивиды, похожие на шпили кораблей с оснасткой.

Экуменически мне было все равно, но человечески я мог, хотел и помнил, как ценить такую красоту.

Ценить ее надо задрав голову и опустив мысли, с невинным наслаждением, без отвлечения на посторонние предметы мелочей.

Так наслаждается сурок или пират, или питон, награбив пустошь себе в нору – без целей, зато с довольным животом.

Так закаляется характер, и повергается мечта, которой не дано ни все принять, ни сбыться, а лишь точить мое спокойствие.

Так грезы, не в ладах которые с динамикой души, приходят в ритм с зарубками лесными и обретают приворотный плюс среды.

Но не ценил я все, что мне дано, а лишь спешил, в надежде на скорый подвиг, и тратил много лишних действий.

С которыми бежали прочь и силы, и все утрамбованные спокойствием умы, и вверх-вниз ходящая при ходьбе голова клинила в ветвях и катилась.

По дорожке, как пинаемый моими же ногами колобок, ведь если не пинать, то быстро скатится она обратно вниз, а нужен ли был ей.

Такой каприз, в котором нечего считать, кроме потраченных в подъем шагов, накопленных, как капитал, и тут вдруг пущенных под скос, как пропитое дураком отцовское.

Наследство; в общем, был с капризом я знаком, и приблизительно стремился не попасть в его засаду, пиная свою тень по скошенному саду, как самоличный футболист.

Я стремился, печатая шаги, и пыхтел, и палочку свою вставлял, куда хотел, и много было шагов напролет, пока не вышел я в один загадочный пролет, где.

Не было деревьев и лесов, а был сочащийся ручей в полу, и много сов, как в кинофильме “Ручей Сов”, если бы только такой был, и совы хвастали.

Собой, махая паспортами крыл, и среди них я воду сладко пил, как только губы в холод опустил, и был в тех совах дурачок безумец, меня за то хотевший.

Образумить; он вспрыгнул всем своим ветвящимся когтём на мою голову и, впившися в нее, меня в ручье прополоскал, не вынимав из ран когтей своих оскал, и я отпрыгнул от.

Ручья, и между нами вспыхнула ничья; в его крылах я ангела видал, который за поход тщеславный мой меня терзал, а он во мне видал грязнулю, посмевшего ручей лицом марать совиный.

Я убежал, виною винный, оставив палочку в картине, и пропечатывал шаги, направив ввысь свои ростки, найдя себе тропу иную, но тоже вверх весьма крутую, и оттого рюкзак тяжел стал очень, и.

Обрывались кроссовки, ехали, высекая песок из-под травы, и проезжали больше, чем я проходил; мне надо было падать углом к горе, прислоняться почти, чтобы меня не съезжало, а рюкзак направлял мой угол неправильно.

И балансировал мной, то роняя на склон, то отгибая назад от него и вынуждая съезжать, и палочка сейчас несказанно пригодилась бы, эта упорная деревянная косточка, но разве я вернусь забрать ее у судьбы?

Разве я вернусь к совам и попрошу у них назад свою палочку, после того как один их дурачок так меня оклеветал, так меня оклевал, как пищу, как зайца своего знакомого, как трусливого съестного воробья?

И я карабкался без палочки, помогая себе руками, как насекомое, потому что насекомое работает сразу всеми конечностями, и терял терпение после непрошеных гаденьких съездов, которыми меня осыпал склон, и частил все быстрее, взбегая, вспрыгивая на.

Успех горы; и важно было задержаться тремя ногами на склоне, а четвертую ставить, а я забывал и бежал как муравей, находясь иногда только одной ногой, потому и ехал, тормозя коленом и царапая землю из растений, вниз.

И получить я мог бесценный приз, забравшись на очередной карниз, но только пыл мне мой мешал, и за одним один прибой меня песка ссыпал, где и трава скользила гладко как ледяная шоколадка, хотя читал я много книг.

И мог это предусмотреть; приятели какие-то устроили пикник на самой на обочине горы, продолговато навороченной, и к ним в итоге всех биений забравшись тяжко на коленях, я избавительно приник, и отдышать мускулатуру лег при них, но принят был.

Весьма прохладно, и было что-то здесь неладно; приятели супясь молчали, разлоктевав тела на покрывале, котел огнеупорно просиял, в нем суп какой-то подгорал, торчали из котла рога-копыта, расставлены были кругом корыта, и кажется, что то не суп сгорал, а проходил.

Здесь ритуал; молчали же приятели прилично, я видел это близко очень лично, и хоть приход мой не мешал, сюда меня никто не звал, и потому на каждом юном их лице презрения к себе увидел я немой пинцет, закрытость, порицание, протест.

Плато указанное было жестким, коротким, каменистым и крутым, а за спиной срывалась горка, и улетал в пространство дым; меня немножко припугнули туристов выражение и скулы, их брови, зубы и котлы, их тяжесть рук, их рог козлы, и думал я, что не.

Попасть бы мне в бульон молчащих горных братьев, повернутых спинами, как будто была стенка между нами невидимо возведена; я выбился из сил сполна, и продолжать мне не хотелось, но стали в суп ломать они морщинистую крошку, и ковырять всю массу длинной ложкой.

И поднялась тут мяса вонь отрава, похуже трупа и гнилых суставов, нечистых вод, и туалета, и я блевать хотел как кошка от их помешиваний ложкой, как кошка, нализавшись шерсти, от запаха супных отверстий, и понял, что пора идти, причем срочнее, не то я.

Скоро погрустнею, но только я идти собрался, как оклик добрый с пикника раздался, и пригласил меня отведать их блюд неспешную беседу, в которой можно познакомить меня с их лицами и отдохнуть с дороги, и рассказать, как я очутился без палочки на этом труднодостижимом горбу.

Я испугался и снял спины рюкзак, и зачем-то полез в него, будто что-то хотел достать, но достать я ничего не хотел, а просто копошился в нем, ворочая рукой, и глядел внутрь, будто что-то искал, а сам смотрел краями зрения на них, и видел, что не.

Так они приветливы, как говорят, что по-прежнему они хмурятся и супятся, и лезут уже черви из-под камней на запах мяса, и слетаются пиявки, а я все копошился, чтобы придумать себе оправдание, и дрожал от страха своей прозрачной крохотной душой, попавшей в созерцанье опасности большой, и подступали.

Ближе их тела, смыкалась круга их пила, а я не мог отнять руки из заколдованных таких исканий пользы в рюкзаке, хотя банкет висел невдалеке, и все мне говорит о том, что не когда-нибудь потом, а вот сейчас меня сожрут за то, что я предпринял труд, и облачный.

Летел верблюд, когда их руки расступились и всемером в меня вломились, и понесли к огню лежать в мою последнюю кровать; меня связали поясами, обнюхав голову носами, и в раны от когтей совы они мне всыпали травы, чтобы приправить специей моих мозгов крови трапецию; терпеть такого не намерен, я.

Был захватом взъерепенен, и громко вниз с горы кричал, и всех себе на помощь звал, но крик терялся в облаках, а рядом страшно запах пах гангрен, фурункулов, сукровиц, в которых ждут меня готовить, и я сознание терял, и волосами в темный зал коровой плавно ускользал, заклания слепой коровой на.

Высоте тысячадвухсотметровой; и фильму я настолько злому названия боюсь придать изломы, чтобы съедали меня в нем, как только забираюсь на подъем, названия такому фильму нет, хоть виден его мрачный след; когда очнулся я от полой тьмы, увидел – здесь не только мы, спускается с горы отвесной пастух с козлиным стадом тесным.

Козлы вприпрыжку по камням, а он по тени тайникам ступает гладко и угрюмо, забыв простой пастуший юмор; он обеспечил мне друзей надежду, хотя туристов был я прежде между, хотя был жути балахон на мое тело облачен; пастух спустился на площадку, ведя с собою коз придатки, и вопрошал у негодяев с какой.

Я целью догниваю, по чьей я воле опоясан как жертва голых папуасов, и есть ли в том мое согласье, чтобы стремиться в безобразье; туристы единогласно молчали и выглядели весьма несчастно; я предложил посмотреть на меня и убедиться, что на мне жути капюшон, зловонья тяжкие шаги, иди скорее помоги, не то я буду.

Умерщвлен, и будут съедены мозги; то был красивый пастушок, собой как греческий божок, не низок, но и не высок, висел на нем кривой рожок, и сумка кожаной петлей, и взгляд как шар был голубой, он ангелом ко мне спустился и храбро за добро вступился; он стаду приказал туристов окружить, и стадо вкруг врагов.

Окоченело; туристы разом поднялись, и меж собой переглянись, козлов не тронули они, козлы были напряжены, и фильм теперь имел название разумное – “Честна компания”, я распоясался тогда и вывел за козлов года, и юному признался стражу, что рад ему в своем пейзаже, он отвечал, губою звонкой стуча по носа перепонке: я отведу тебя в плато.

Иное, оно чуть выше над тобою, и позабыв там свой рюкзак, шел на пастуший я чердак тропою узкой как стрела, которую трясла скала, в которую порывы ветра бились, чтоб мы упали и разбились, но я ступал за пастушка ногою и он меня тащил рукою и не давал порывам ветра убить меня об километры и вытащил.

Как в тряпке гайку на полную травы лужайку, и сразу пригласил кроссовки снять, чтобы травинки не порвать, и не было в его владеньях зловещей низа светотени, был свет, оправданный дорогой, его тут было слишком много, и воздух, чистый как вода, и понял я, что шел сюда, и здесь мне место навсегда, и, как положено гостю, разулся.

Деревьев здесь уж не росло, кусты были не выше мыши, и все покрытое травой имело признак за собой зеленого оттенка, даже у губ пивная пенка моего вожатого была зеленовата в этом храме всеохвата; торчал насмешищем утес, его прекрасен гордый нос, его кряжистая фигура была горою темной хмура; под нами был мираж планеты, прыщи селений в него были.

Вдеты, на сюртука его плечах надеты облак летящих эполеты, и превратились автострады в комарьих ножек маскарады, а низ, где сели людоеды, оттуда нами был неведом, и ощущенье безопасности и блага стояло тут отчетливо и наго; “Идиллией” назвал бы этот фильм я, когда б меня о том спросили, казалось, Феокрит тут побывал, и с пастушка стихи списал, к горы.

Квадратному подолу иголкой толстой был приколот плакат Агамемнона – известного вождя военного; козлы щипали cвою пищу, хватало всем ее жилища, пелась песня, танцевался пляс, и много настроенья было в нас; разбит у пастушка был огородик, земля себе в нем скромно родит культуры яровые, мы, словом, парни были мировые, и я на травушку прилег, и лучик к ней меня припек, и.

Был готов я за такое прилечь сюда самой душою; все сомневалось и дрожало и воздух плавно в нас качало, был привкус в нем горы металла, но сердце простодушное его не замечало; меня по лугу красно расплескало и часть меня во снах дремала, ну а вторую свою часть я побоялся выключать, себя я ею сторожил, меня никто чтоб не стащил; и.

Хоть совсем я не потух, меня вдруг разбудил пастух: сей козлиный мастер, приятный как цветной фломастер, принес мне кушаний треногу, и было в ней всего помногу: стояла с ягодами плошка, ломтей козлятины лукошко, кувшин глиняный молока и рыбьи малые бока, тушеных овощей котлеты углем недавно разогреты, припухлой дичи голые тела, которыми гора избыточно цвела, и яйца, найденные в гнездах, к которым.

Свежий хлеб был с солью роздан; такого съесть мы не могли вдвоем, был съеден только окоем, а все, что в центре оказалось, слегка лишь пальцами расковырялось; после обильного обеда пастух вовлек меня в беседу, мы с ним сожгли по сигарете и выпили мешок вина, и были мне приятны эти чувствительные времена; с какой ты целью возвышаясь себя толкнул на тех всезнаек, спросил.

Ослабив ремешок, добросердечный пастушок; я начал говорить, что являюсь жителем деревни у подножья горы, и просто хочу взойти наверх, потому что у меня выходной, и потому что я никогда не был наверху, но пастух меня прервал; я слышу, говоришь ты прозой обыкновенных водовозов, сказал высокопарно сей отрок фамильярный, я слышу, как не думаешь над тем, что говоришь, но ты поверь, здесь лучше стихам.

Позволить литься, стихам позволить литься, ты только их услышь; направленным усилием прислушайся к обилию стихов, которые витают вокруг твоих верхов, они все сами знают, что ты сказать желаешь, они не зря летают вокруг людских висков; ты направляешь мысли, берешь строку любую, ее не надо чистить, хоть самую хромую, она уже сказала все, что ты только метил, любой анализ запоздалый ее бы обесцветил; не нужно.

Думать, как привык ты, над речами, стихи хотят рождаться и рождаются здесь сами; слагать их очень просто, ты ими до ушей захлестан, попробуй ну-ка сам; и правда, я давно увидел, что получается словам, как только по горы пошел я пирамиде, в стихов сколачиваться строчки и рифмами заканчивать короткие цепочки, пульсировать мышленье мое здесь начало в изменчивом и непонятном ритме, как будто сам горы наклон ритмической.

Поэзии был слиток, как будто он вбирал в себя все наши мысли и диктовал стихов бесчисленные числа; о да, ты прав, признал я, козопас, сияет в разуме стихов топаз, поэзии сочится гидра как вскипяченная клепсидра; теперь ты начал понимать, друг мой, пастух промолвил молодой, запомни: путь прозы – в нору путь, с него наверх нельзя шагнуть, он только больше закопает, и это правда вековая, но если хочешь.

В гору ты, обязан бросить слов простых, и внять природы нашептаньям, озвучить стиха разрастанье, заговорить стихами должен, как не был бы твой стих положен; меня зовут Андрей, признался я, что значит человек, так стал мне близок сей ацтек; меня – Кирилл, сказал пастух, и закурил, что значит Емельянов, и сразу в нем Кирилл проглянул; как две углом сведенные стены мы были дружбою закреплены; останься, друг, сказал пастух, вкуснее.

Ты нигде не жил, сказал Кирилл, зачем тебе в вершины лезть, зачем их красочная лесть, зачем стараться до измору, чтобы всего лишь стать на гору, ведь все для жизни есть и здесь, получше все мотивы взвесь; о нет, ты что, я изумился, как можно мне тебе мешать, я здесь случайно очутился, и скоро буду продолжать; все люди брошены на произвол судьбы – только не мы, воздев усинок пух, изрек.

Пастух, у нас есть пища, есть жилище, есть необъятных стад пастбища, еда тут родит круглый год, проистекает много вод, вина запасы дармовые, сыры и яства овощные, и бесконечно, верь мне, бесконечно, здесь жизнь проходит человечна, и коль моим ты станешь подопечным, я позабочусь о нужде, и будет все тебе везде; так он сказал, налив вина, и в нем приязнь была видна; не знаю, молвил я и выпил, посмотрим, повторил.

И сразу опьянел, и в скрипе посрамленного мышления куда-то воспарил; мне кажется, что я перехватил, с улыбкой пьяной я Кирилла вразумил, но он сам пил и также улыбался, и подливал еще, и больше я не колебался; вина там было слишком много, а такова моя дорога, что я ко всякому вину имел значительную слабину; люблю я выпить, что ж, признаюсь, такой порочный есть я пьянец, но и не выпить тож люблю.

Святую правду говорю; мне, в общем, это безразлично, но если так дела идут отлично, и он меня от смерти спас, этот светлейший козопас, и предлагает беззаветно бесплатный мех вина несметный, то почему мне отказаться надо; тем боле выходной загадан, да и недолго, думал я, продлится пьяная струя; меж тем мы пили без конца, и только лишь мелькали тени трезвости торца, как сразу мы их прогоняли – не помню, правда, этого немногие детали.

Вино было прекрасным, я плавал в облаке атласном; ни голова мне не болела, ни веселившееся тело, усталости не знали ноги, а холода – душа, позывы и тревоги уехали, спеша, лишь иногда мерзело, и лилась рвота из меня, но пастушок свое знал дело и мне закуской пустоту желудка восполнял; меня поил он трое суток, и я лежал, глядя на уток, стихи бессонно бормотал, которые мне Бахус слал; в один из дней казалось мне одно.

В другой – другое, то бархан летит в окно, то стебель вьется надо мною, то бряцают охранником ключи, а то стрекочут волны саранчи, или кудахтает форштевень, или витает в звездах мебель, и проворачивается лопасть, и я куда-то канул в пропасть, такого я еще не ведал, такой я не бывал души торпедой, таким не чувствовал Сенекой, таких не ощущал молекул, и мало стало разума во мне, так мало разума и так души, такое стало все.

Сознанье не такое, такое мелкое, такое пожилое, что быть я упразднен решил, как ответвленье боковое, душа в один момент напомнила мне мумию, и понял я тогда, пошевелив своим безумием, что исподволь и не со зла, но превращаюсь я в козла; и я вскочил, не протрезвев, как должно, а рядом будущий Кирилл держал уж наготове ножны, с которых рукоять торчала красноречивого металла; присядь, куда ты, мой козленок, светились глаз его драконы, и тихий этот комментарий.

Мне разъяснил его сценарий; я в фильме очутился под названием “Обманут” и сейчас козлы его насилия меня к земле назад притянут; выпить хочешь, повторил Кирилл, уйти хочу, уже я пил, он протянул края вина, и в нем была беда видна; вино мне то осточертело, его знать не хотело тело, во мне стояла тошнота, и горечь от обмана, и неприязнь стояла та, которою Кирилл жеманный, меня, предав, вознаградил; садись, тебе я говорю, сказал Кирилл, а я.

Стою, и думаю, куда мне деться, и чашу принимаю, чтобы отвертеться; в тебе похмелье разыгралось, ты должен приуменьшить его малость, звучат слова отца козлов, я слышал каждое из слов, а сам раздумывал, что делать, и как найти к побегу смелость, и, поглядев на гору сил, я кое-как себя решил, и плюнул в чашу ту отважно, мне стало все уже неважно, хотят убить, пусть убивают, пусть мучают и пропадают, и, разбежавшись по плато, я прыгнул на горы.

Швартов, и отвязал его от суши, и вверх поплыл, ссыпаясь с кучи, по твердым побежал камням, как по железным рудникам; внизу я позабыл кроссовки, все позабыл из-за спиртовки, еще быть может, что-то позабыл, не думал ни о чем, когда побег вершил, мне б выбраться оттуда только, милей моя любых вещей мне волька, и потому болели ноги, мозолями нагими ступая на пороги неприступные горы, которые были воинственно остры; и тот кричащий пастушок, весь тот орущий пастушок, весь тот.

Вопящий пастушок, что так кричит, что так дудит в рожок, зовет меня с горы сниматься и на плато к нему спускаться, что говорит мне: ты погибнешь, что говорит мне: ты умрешь, что там опасно и ужасно, что там снега и камни властны, и ничего совсем неясно, что он всего-то пошутил, а я немного перепил, и выдумал себе все это, а были мы весьма дуэтом, вот он мне врал безбожно в спину, но я уже познал витрину и я.

Уже познал нутро, и было все совсем не то; и я не верил, слушал краем, а сам уж в сквере, ископаем, находился той горы и выискивал буры; потихоньку вверх я влекся, по шажочку, по ступне, и какой-то путь сберегся для меня в камней горе; но пастух не отступал, на меня стада уськал, все бросал в меня предметы, был при этом очень меток; роскошный каменный обвал меня тогда к горе прижал, и создал пастуху наряд, в котором сам он виноват.

И повредил его отряд, чему я был злорадно рад; я находил весьма премилым то, как их камнем подавило; за что мне все эти дары волшебных градусов горы, могу и спрашиваю только добрейшую я камнебойку; она, камней ход успокоив, открыла мне свои покои, и вверх пробраться пригласила, вперед пройдя дороги жилой; дорога, хоть была дорогой, тверда была совсем немного, или чуть больше чем немного тверда была сия дорога; была она, короче, твердой, как человеческая хорда; ступать по ней мне было жаль.

Болел ногтей ноги хрусталь; я ногу вбил в камней песок и возмутился мой носок столь непослушной впередине, которой был он подпружинен, ломался он и как собака скулил, рычал, хрипел и крякал; но тем не менее я гордо уничтожал свои рекорды и через боль, через мученья, через взаимоотношенья, в вершины тело продвигал, что потому знал идеал; держаться надо было прочно, легко иначе пасть досрочно, и как б я не был неумел, а все же как-то уцелел; вот там пещера, а там руины.

А я меж ними двуногим клином; захоронения встречались – тех, кто на гору отлучались; видны холмы таинственных собратьев, в длиннотных сумеречных платьях, в таких же платьях их холмы, туманами облачены; и как попасть к ним на вершины не знает ни один пророк блошиный; в итоге всех протуберанцев, пройдя могилы самозванцев, я выстрелил собою на плато очередное; его был разум узок, стать тонка, и птичьи лузы впились в бока; три тысячи триста метров к нему я одолел, обветренный горным ветром, и чудом едва ли.

Не цел; мое прибытье привлекло какого-то мужчину, бежал по кромке тяжело он наклоняя спину, и был то фильм “Охотник птичий”, охочий до крылатой дичи; в руке ружье, кольцом на шее патронташ, лицо ничье, убитых птиц ягдташ; он дуло на меня нацелил и приближался медленно, как враг, стоял в его прицеле я и так и сяк и как; не очень, в общем, мне стоялось, хотел, чтоб лучше убежалось, но делать это глупо, пока прицела жжется лупа; ты кто, спросил охотник, птицу бъешь; я не.

Охотник, отвечал я, это ложь, я альпинист с деревни на равнине, иду в гору по вашей горловине; я знаю правду, ты не лги, обманывать ты не моги, мне каждый, кто приходит, такую чушь городит, а сам или агент или мой главный конкурент, ты правду говори, за птицей посмел сюда явиться; мне птица ваша не нужна, ни ваша, ни чужая, давайте я на валуны и от вас сбегаю; пойдем в пещеру, дам ружье, покажешь, как стреляешь; мне лучше бы наверх скорей, а то я вас.

Не знаю; узнаешь, меня знают все, пойдем, не бойся, не сутулься, я очень ласковый сосед по имени Станков Эмульсий; а сам воинственный, однако, и видно, что желает драку; и делать нечего, пришлось мне подчиниться, но впредь любого встречного, клянусь, что буду сторониться; пошли по бровке и в пещеру, мы с этим милиционером, и все я ждал – сейчас пристукнет, а он стучал, но ради трюка, вдоль стен прикладом громогласным, будто показывая властность; в охотничьей глухой пещере держал он склад сухих запасов, лежали вяленые звери и птиц.

Прокопченное мясо, их обступали неуклюжие патроны и оружие, он выбрал мне ружье поплоше и дважды зарядил, почистил его кошкой, прицелом поводил; пошли стрелять, покажешь силу; зачем стрелять, ведь я мазила, меня охота не любила, и не влекла, и не манила, я в ней ни разу не бывал, когда досуг сопровождал; пошли, давай без суеты, я знаю, кто ты, знаешь ты; я нехотя ружье занял и вышел на веранду, и приготовился вступить в Эмульсия команду, как вдруг он опознал, что я ружье держу неверно, что я не.

Выгляжу как профессионал, а как козел с равнин фанерный, что я без обуви и без поклажи, ошеломлен, обескуражен, и что, доверив мне причастность, он выстрела патрон сведет напрасно, и потому не подпускать меня к хорошей птице, а надо дать на чем-то минимальном утвердиться; убей мне утку, что летит, как ожиревший паразит, прикончи праздную мерзавку своим дробленым томагавком, мне все равно ее не жалко, не для нее моя расставка, птицыцы мне нужны другие, невиданные, нетиповые, про них написано в скрижалях, что будто горы их рожают, а уток полная.

Палата, их у меня как психопатов; летят задумчивые утки, прижав возлюбленные шутки, и распускают неба будку, как трогательную незабудку, и их охотник не тревожит, хотя его охота гложет, он их глазами провожает, а на обстрел меня толкает, но я стрелять не стал, конечно, в красивых этих птичек встречных, я человек миролюбивый, в расстройстве с инициативой, мне класть животных в катафалки всегда и всех немного жалко; летите утки я сказал, и им здоровья пожелал; и в их веселых хвостовинах светились благодарные картины преочевиднейших похвал меня за то, что не.

Стрелял; охотник мной был недоволен и проповедовать изволил, что лучше мне тренироваться, ведь будем мы соревноваться, нам на самой важной птице доведется примениться, испытать чего мы стоим, кто из нас есть главный воин; но позвольте, я не воин, не люблю все боевое, мне бы только вверх идти наяву и во плоти; прекрати немедленно ум свой равнобедренный, речи трусоватые тоже прекрати, думаешь, не ведаю, думаешь, не вижу – ты – киноартист; сыграть сумеешь каждого, железного, бумажного, в тебе есть храбрый воин, есть птицебой и силовик, и не всегда ты этот тюфяк и.

Тыловик, я сам такой охотник, что совестно сказать, но для других двуногих решил в него играть, и так я наловчился, и так переиграл, что славу наилучшего у всех стрелков снискал, терзают подозрения, что и они совсем не те, за кого представились в высший комитет, оставим рассмотрение всей этой мельтешни комитетчикам, ведь судьи нас они, а нам лишь роль выполнять пристало, так что вынимай бездействия жало и открывай артиста диван, ты к соревнованиям зван, и гляди, охотник, когда прилетит Она, то будет слишком страшна; конечно, он напугал меня своею Оной, видно.

Случится большой разбой, а я не участвовать в нем не могу, или Эмульсия напрягу, таково совмещение сил на этом отроге; я бы сову пристрелил да и ту много, а ты хочешь, Эмульсию я сказал, чтобы я живых гусей наказал; он не ответил, не темен, не светел, он скрылся за дверью и вышел в вороньем пальто из перьев, одевшись к драке длинной с не рыбой и не дельфином; порвав небесный кантик, летел лебедь романтик, запахло срезом огурца и свежего под ним хлебца, и вслед за лебедем явилась - Она, которая клубилась, без.

Рук, без ног и без подмышек, без взмахов крыл и передышек, без огненного следа и велосипеда, с приказом в плотном кулаке по имени на горном языке Движенье Птица; в остроконечное мгновенье, не успел Станков включиться, как она его склевала, будто дернув покрывало, и размахом развлекнувшись, из себя вперед надувшись, Птица, знающая дело, полетела неумело в приближении моем огнедышащим ручьем; я стрелять не стал, конечно, опустил ружье в ногу, я мечтаю выжить вечно, умереть я не могу, не дурак я был настолько, не настолько себе лгал, чтобы целиться в Движенье, в ком Станков.

Сейчас пропал, мне бы только с придыханьем на нее подольше зреть, на чистейших ликований, отличивших Птицы клеть, лишь бы долго подлетала и еще одну минуту разглядеть себя бы дала шутовскому лилипуту, но стремительная Птица поспешила в меня впиться и собою окружила, чем тот факт мне изложила, что положен угостись я плечистых, толстых сись, что вдыхать я должен запах посреди ее нахрапа, что пространственная гонка полетела по камням и горою как солонкой вверх осыпала меня; холодало нестерпимо, воздух быстро убывал, снег, на холоде растимый, скалы будто изымал, достались проплешины остриев отвешенных; над облаков пушистой.

Линией расположились чистым инеем дворцов заманчивые своды, живут в которых Валленроды, затем природа поглупела, и небо вместо синего чернело, полетели все созвездья кругом возле головы, зодиак ходил в подъезде циркуляций годовых; Рыбы только начались, как уже мы поднялись, Птица бросила меня прямо на вершин коня, и сейчас друзьям на совесть буду я окончить повесть, потому что встал на гору, и была она мне в пору, я в гнезде стоял приватном, очень будто бы кроватном, возле странного яйца, с кожею как мертвеца; был я вредитель, был вождем, был я горы одним царем, и мною все.

Заботилось, все на меня набросилось, окаменевшая гора, эта живая вверх нора, меня собою угостила, своею самой жирной жилой, и будда просиял во мне от этой интермедии, поняв, что очутился внутри кинокомедии, улыбкой просиял воздушной на самой на макушке, и улыбнулись мои уши и улыбнулась борода, которых я не слышал доселе никогда, раскрылся я клавиатурой, и посмотрел прямо туда, а в ней грустит моя тинктура, грустит моя вода, которую не видел я доселе никогда, и в грусти этой плавает беда, и злоба с завистью, и похоть-дура, и на коленях носятся стада, в которых утро хмуро, и.

Ужаснулся я себе при полном понимании, таков был хохот бел и зла дурных компания, и скрылася улыбка, закрыв как ноутбук хлопком мою побывку в гнезде башибузук; вокруг летал приятель, глаголы завивал, чем я побородатей, высок и исхудал, витками опускался, на сторону кренясь, и в нем мне узнавался сиятельнейший князь, как будто был знакомым он очень мне давно, на фото его видел, или верней в кино; эта не та вершина, приятель мне сказал, ступив свои морщины на горы вокзал, гора двуглава эта, в той больше этажей, и пальцем показал туда, где свет и веселей, пойдем, я провожу.

Тебя, рек старый добродей; представься, кто ты, спросил я с прямизной; позволь, приятель, Лев Николаевич Связной; а я – Андрей Человеков, простейший библиотекарь; угостись же, Человеков, потаенным моим штреком, и завел меня в кору, где была расселина, в ней тоннеля полукруг, золотом заселенный, дальше долгая нора сквозь горы матрешку, проходили мы кровать и квартиру-трешку, ярусы и пандусы, и кремлевские часы, волосы и полосы, бухты и мысы, насыпи, препятствия, реки и мосты, и стало вдруг меня странно все тревожить, будто бы я стал удивительно ничтожен, будто бы не стриженный, будто бы обиженный, что-то все не то во мне, будто.

Бы горю в огне, будто чешется вся кожа, будто прыгает нутро, будто стал я невозможен, словно первое ядро; распустился мой подсолнух, растеклась моя змея, и на всех радиоволнах показался будто я, в каждом небе человеком, в каждом воздухе собой, проходил я странным штреком между небом и землей, в удивительной кабинке c человеческой судьбой; отлетели мои люди гроздью целой от меня, были добрые в их груде, была злых полна семья, я остался одиноким, целым, призрачным, пустым, не вполне собой и все же более собой, чем был, стало мне рыдать охота от своею наготы, был я светлым очень что-то среди.

Полной пустоты, разрыдался я от счастья всей глубокостью своей, и смеялся этой сласти провожатый добродей; будто старый потолок в рыхлом гнилом здании был обрушен приговор на мои рыдания, доброе прощение за мои грешения, и приказ был пропустить нового Андрея в городе горы гостить в вышних эмпиреях, провернулся я наружу золотом горящим, словно спал и стал разбужен, был напускным, стал настоящим, вот каким я быть могу, если выниму ногу, если мне позволит кто-то пропустить вперед пилота, и Связной по ступеням в золоте повел меня; я глядел на свои руки, на сияющие штуки, и совсем не узнавал, был во мне звезды.

Металл; штрек прервался, вспыхнул свет, завиднелся горсовет, на конце горы макушки, прям на самой на верхушке, не коренаст и не высок, не близок да и не далек, не узок, но и не широк рос городок-цветок, распавшийся на лепестки, отсеки, площади и потолки, таким же золотом он проявлял, которым я себя вперед сиял, и был я зазван в этот город всем населением его, не существует в нем заборов или отдельных островов, все знают, кто сейчас вступает, и ждут, и с упоеньем принимают; и был там фильм один старинный, очень странный, очень длинный, названий знает просто тьма, одно из них звучит – “Гора”.