Найти тему

Красный угол

Икону эту Любушка вынесла из горящей церкви своими руками. Богородица то была, Казанская. 

Отец Илларион, чудом уцелевший на селе после освобождения народа от религиозного опиума, взглянул сначала на обожженный лик, затем на вспученные волдырями Любкины руки, сжимавшие образ на груди крест на крест, как на причастии, вздохнул, прошептал что-то себе под нос, развернулся и ушёл. Так икона осталась у неё.

Жила Люба с мужем невесело. Десять лет как замужем, а деток так и не народИли. Народ сплетничал за спинами, обстреливал бесстыжими взглядами и жалостливо качал головой.

«Богородице Дево, радуйся! Благодатная Марие», — шептала Люба себе под нос и кутала лицо в платок.

Через три месяца, как принесла она икону в дом, Любушка понесла.

«Радуйся, Дево! Благословен плод чрева твоего».

Как поняла, так сразу же упала перед образом и разрыдалась. Муж её Тихон - прожжённый коммунист - закусил прокуренный желтый ус, взял струменты и пошёл в сарай мастерить киот. Признал.

К лету родился Васютка. Толстощёкий, голубоглазый. Четыре килограмма чистой радости. Ох, как благодарила Люба Матушку Пресвятую Богородицу, как благодарила! Поклоны ей клала каждые день по несколько десятков:

— Господь с Тобою, благословенна Ты в жёнах.... яко Спаса родила еси душ наших, — пряным ароматом вилась молитва по дому.

Как только малец ходить научился, начала Люба ставить его на молитвы. Васька улыбался, кланялся за матерью, а сквозь обожженное дерево иконы, будто чего-то стесняясь, начали проступать свежие краски.

К седьмому Васькиному году икона явно преобразилась.

«Радуйся, благодатная Мария!»

А к четырнадцатому — замироточила!

«Господь с Тобою!»

Люба глядела на маленькую капельку у правого глаза Божьей Матушки:

— Смотри, Васятка, Богу угодные мы с тобой. Вон, у Матушки слёзы выступили.

— Почему она плачет? — спрашивал он. — Мы же ничего дурного ей не сделали.

— От радости, видать, плачет. От радости, — говорила Люба и целовала сына в макушку.

«Плакать» Матушка перестала аккурат в июне 41-го, как Ваське восемнадцать исполнилось. Высохла ликом и спрятала краски.

— Не к добру, — со страхом думала Люба, — ох, не к добру, — и украдкой бросала на сына вороватые взгляды.

Через двадцать дней объявили о войне.

Через двадцать два на фронт ушёл Тихон.

Через полгода война увела и Ваську. Обняла его распутной девкой за молодые плечи и утянула туда, где Солнце садится.

Серой рекой потекли тягучие, беспокойные дни. Ни конца у той реки, ни края не видать. 

— Что же ты, Радость моя, померкла? - плакала Люба перед иконой. - Неужто, покинула нас?

— За грехи всё это за наши, за безверие! — стонал отец Илларион. — От Бога-то отвернулись, вот и хлебаем теперича горя... Эх! Молись, мать, молись, покуда добром не обернётся молитва твоя.

Любушка и молилась. Вся жизнь её стала ткаться из голода, работы и молитвы.

Через 9 месяцев вернулся Тихон: распахнул шумно дверь, выставил в проём тяжёлые грязные костыли и неуклюже втянул внутрь своё тело без одной ноги.

— Что, старая, — каркнул он вместо приветствия, — опять коленки трёшь в углу своём? Толку-то от этого?

Люба молча смотрела и не понимала: рада ли она или напугана. Что-то неумолимо безвозвратно поменялось в Тихоне.

— Ну чего молчишь и зенки пыришь? — продолжил тот. — Встречай бравого солдата.

Озлобился Тихон сильно на жизнь свою, на ранение, на Бога. Стал едким, как густой дым самокруток и тяжёлым, как единственный солдатский сапог с его ноги. Ходил по хате хмурый и молчаливый, косился на Любу, на потемневшую икону.

— Сына не отмолишь — на дрова пущу! — как-то бросил он. И вышел в стужу, не приперев дверь.

Люба похолодела. Но не от ворвавшегося внутрь хаты мороза, а от мысли, что всё это и вправду напрасно было.

Зимой 43-го года пришло извещение. Мол, сын ваш, такой-то такой-то, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит (зачёркнуто) пропал без вести.

От свалившейся вести сделалась Люба враз немощной. Осела на пол прям там, где новость застала, и будто из-под воды увидела, как Тихон смял листок, подтянул к себе костыли, тяжело встал на них и проковылял к иконе, взял её с полки, шагнул к печи и швырнул в устье...

В глазах потемнело.

— Жили бездетными, нечего было и начинать! - бросил он то ли жене, то ли иконе, поднял с пола заслонку и закрыл печь.

Люба очнулась, было кинулась к печи, но муж свободной от костыля рукой схватила ее за шиворот и отбросил в строну:

— Не смей, кому сказал!

Долго она ещё сидела на дощатом полу перед печкой и гладила свои обожженные руки.

«Васька. Васютка. Сынок мой родненький... Как же так? Матушка! Господь с тобою... Не уберегла. Как же так?»

А слёзы всё лились и лились по морщинам, как весенние ручьи по проталинкам. За окном просыпалась жизнь, хоть во многих домах жизнь утекала. Утекала из глаз, из рук, из сердец.

Как-то ночью проснулся Тихон от горячего воздуха. «Горим!» — было подумал он, но огня нигде не было видно. Только вот из угла, где раньше икона стояла, жаром пышет, да таким, будто там печь невидимую кто-то растопил.

Забыв про костыли, скатился Тихон с кровати и ползком, по партизански, к углу направился. Чем дальше продвигается, тем сильнее огонь одолевает. Но не сжигает, а будто до нутра пропекает и наружу со спины выходит.

Трёт себя по лицу, жар, как сон стряхивает, но стряхнуть не может. Страшно, а не остановливается. Подполз к углу, и видит, на тёмных брёвнах, аккурат в том месте, где икона стояла, лик Божьей Матушки и Сына Её проступает. Будто кто-то невидимым оттиском прижёг там дерево и угольками посыпал. Мерцают они в темноте, жаром пышут, но дальше не горят.

Упал Тихон лицом в пол, ногтями в половицы вгрызся и запричитал:

— Верую! Живой он, живой!

И понеслась эта вера над спящими тревожным сном головами, над талыми снегами, над оврагами и равнинами с упокоенными телами, над колыбелями живых; летела над землями и водами и забирал всех тех, кто не мог уже идти дальше и поднимала других, кто хотел пройти, ибо не было ничего могущественнее на свете той веры и силы, что она несла с собою.