39
Неожиданно все сразу затихло. Даже раненые едва подавали мучительные голоса. Многие, кого не задели пули, быстро подхватились, стремясь скорей укрыться в бараках. Образовались живые пробки в проходах.
— Обожди, не поднимайся, Гришка, — предупредил меня внушительно Уваров, — возможно, вновь начнут расстреливать. Ведь за эти убийства никто не будет нести ответственность. Они теперь озверели, гады, им все равно — загубить тысячу или две тысячи человеческих душ.
Я лег опять на землю. Уваров поучительно продолжал:
— Не торопись на тот свет.
Я молча продолжал лежать, выжидая удобный момент, чтобы подняться. Когда живые пробки в проходах исчезли, мы быстро направились в барак и разместились на нарах. Уваров с огорчением тихо проговорил:
— Ты знаешь, Гришка, мне почему-то сейчас очень хочется заплакать от нахлынувшей на меня обиды.
— Ты же только вчера плакал под аккорды воровской гитары, — полушутя ответил я, совершенно ошеломленный и заторможенный.
— Да, то были слезы умиления, — продолжал пониженным голосом Уваров, — а мне хочется снова зарыдать от пережитых нами трагедий. Ведь сколько людей положили ни за что, гады! Как просто и безжалостно им стоит убить человека! К нам относятся хуже, чем к самым паршивым собакам. Мы брошены на растерзание обезумевшим от убийств палачам. И это после такой жестокой и опустошительной войны, которая окончилась нашей победой. Я больше, чем уверен, что в зоне сейчас валяются мертвыми и сотни бывших солдат. Фашистские пули их не сразили, а вот чекистские не миновали.
В это время в бараке поднялся такой невообразимый шум, что трудно было разобрать хотя бы одно слово. В настежь открытые двери вползали и входили раненые заключенные, истекая кровью и теряя последние силы от полученных ран. Некоторые падали у самого входа, и обезумев, ползли, как раки, оставляя за собой кровавые следы. По зоне суматошно носилась лагерная обслуга, поспешно убирая трупы. На эту «работу» были насильно привлечены еще сотни заключенных в помощь санитарам и обслуге. Лихорадочное наведение порядка в зоне продолжалось два дня. На третий день в лагерь прибыл со свитой сам начальник УСВИТЛа генерал-лейтенант Деревянко. Он недолго задержался в пострадавшей зоне. Его посещение было чисто формальным. Примерно через час он и сопровождающие его лица укатили на легковых машинах, даже не заглянув не в один из бараков.
Через неделю после минувших событий нас повели в колоннах с короткими остановками в направлении Ванинского порта. Мы шли с поднятыми вверх руками в окружении усиленного конвоя.
— Бунтовщики, именем Родины... руки кверху! — угрожающе командовал начальник пересылки, вызывающе маршируя вдоль колонн.
Кто-то за моей спиной тихо проговорил: — Причем тут Родина, пес ты поганый. Кричи: «От имени сталинского террора» — так будет лучше.
На палубе парохода конвоиры строго по-военному распределяли по секциям группы этапируемых заключенных. Мы с Уваровым вместе спустились по железной лестнице в удушливый полумрачный трюм, имевший примерно метров пятьдесят в квадрате. По его периметру располагались четырехэтажные нары. Мы заняли места на средних нарах и сразу улеглись.
— Ну, слава Богу, удачно расположились, — сказал Уваров, озабоченно вздыхая и как-то загадочно поглядывая на меня. Наши глаза быстро привыкли к трюмному мраку, и мы хорошо видели не только друг друга, но и все вокруг, потому что «посадка» еще продолжалась. Все новые и новые партии людей поспешно спускались в трюм и стремились занять места на нарах. Когда трюм был набит полностью и не оставалось свободных мест даже на полу, посадка прекратилась. И тут же кто-то распространил слух, что этап пойдет на Колыму. Уваров облегченно вздохнул: — На Колыме, наверно, будет все же лучше, чем на Чукотке. Наш сосед по нарам — пожилой человек с бледным худощавым лицом и глубокими морщинами вокруг глаз, которые он загадочно прищурил, тихо сказал, обращаясь к Уварову: — Это, брат, не угадаешь, где быстрей Богу душу отдашь. И на Колыме есть места похуже Чукотки. Хотя там я, честно признаться, не был, а пользуюсь слухами. А вот Колыму исполосовал вдоль и поперек.
Конечно, под конвоем.
Мы сразу заинтересовались нашим соседом. Он охотно назвал себя Романовым Иваном Петровичем.
— Расскажите, как там, в колымском краю, подробнее, если можно, — обратился я вежливо к нему. Уваров тоже присоединился к моей просьбе.
Романов вздохнул, лениво почесал свою волосатую грудь и хрипловатым голосом продолжал: — Везут нас всех, как будет вам потом известно, на золотые рудники. Будем золотишко добывать на приисках. Но не смейте и думать, что там в таежной глуши будет нам и золотая жизнь. За каждый грамм этого проклятого металла безжалостно отдаются человеческие жизни. Я угодил на Колыму в тридцать третьем году с Беломорканала, когда закончилась стройка. Многих освободили досрочно. А меня, как фелона, шуранули по этапу.
— Почему как фелона? — поинтересовался я.
Романов насмешливо посмотрел мне в глаза:
— Да, я был самым заядлым фелоном. Правда, мне пришлось дорого заплатить за это своим здоровьем, однако, я стоял на своем, потому что и до сей поры не знаю, за что третий срок тяну совершенно невиновным. Мне бы теперь надо «за выслугу лет» выдавать спецпаек. Все карательные органы власти от ОГПУ до МВД испытал я на своем веку.
Я не стал перебивать нашего нового знакомого, хотя меня интересовало совершенно другое. Я хотел подробнее узнать о жизни заключенных в колымских лагерях. Однако Уваров опередил мои желания и спросил:
— Скажите, Иван Петрович, а за что вы первый срок получили и где отбывали?
Романов невольно улыбнулся: — Я уже говорил вам, что не совершал никакого преступления. Мне вот теперь перевалило за полсотни. А в тысяча девятьсот двадцать третьем году было двадцать семь, когда угодил я в цепкие лапы ОГПУ. Как сейчас помню, собирался жениться. Три года дружил со своей невестой. Однажды ночью проводил я мою возлюбленную... Дело было зимой. Иду по темным пустынным улицам совершенно один, так это робко оглядываюсь по сторонам. Вдруг трое в шинелях и буденовках сразу набросились на меня, схватили за руки. Я хотел кричать, подумал, что грабители. Ведь был хорошо одет по тому времени... Не успел я и рот раскрыть, как мне один из них какую-то бумагу под нос сунул и с угрозой проговорил: — Не кричать! Мы сотрудники ОГПУ. Вы арестованы! — Неподалеку стояла подвода, запряженная одной лошадью. На этой подводе меня подвезли к вокзалу и втолкнули в товарный вагон. Там уже было полно таких, как я. Всех арестованных ловили, как и меня, прямо на улице и приводили сюда. Никто не знал, за что были подвергнуты такому внезапному аресту в ночное время. Некоторые просто шли с работы или от знакомых и оказались в холодном вагоне. Трое суток нас продержали на станции, кроме воды ничего не давали. На четвертые... под вечер уже собралось пять вагонов с такими же арестантами, как я, и повезли нас в неизвестном направлении. Потом уже по прибытии узнали, что везли нас в Соловки.
Долгим и мучительным был путь до Соловков. В Архангельске всех нас выгрузили — и в Соловецкие лагеря на лесоповал. По прибытии нас, уставших, без всякой санобработки на другой же день погнали на работу.
Первую зиму и лето я выдержал нормально, потому что молодой был, однако, истощал до основания. Произвол был жуткий, никакой медицинской помощи... Обмороженные заключенные гнили заживо в холодных бараках. Начальник лагеря Курилко зверски расправлялся с каждым, кто не в силах был работать. Исключение делалось только мертвецам. Ну, думаю, проводил невесту, а сам угодил на Соловки. Это были первые лагеря в республике Советов. Отсюда и пошло название по всей России: куда бы, в какой край арестантов не направляли, все равно именовали Соловками. Особенно такое слово подходило к раскулаченным во время коллективизации. Мы были первыми открывателями и мучениками настоящих Соловков. Ходили слухи, что начальник лагеря Курилко был в гражданскую войну белогвардейским полковником, но никто достоверно его прошлого не знал. А настоящее зверство было налицо. Заготовленный на повале заключенными лес возили на лошадях в порт и отправляли за границу, в основном в Англию.
На вторую зиму моих страданий в лагере я попал на погрузку леса на корабли. Вот на этих, тоже каторжных работах, и нашлось спасение от Курилки и вообще от лагерного произвола. Заключенные незаметно для конвоя отрубали себе пальцы рук и ног и прятали в штабелях погруженного на корабли леса. В удобных местах на бревнах писали кровью, култышками по-русски: «Погибаем! Спасите нас! Спасите нас, свободные народы мира!.. Бывшие матросы Кронштадта, арестованные за бунт в двадцать первом году». Я тоже «эмигрировал» свои два пальца, но надписи никакой не сделал, просто сразу обезумел от боли. Саморубов Курилко с проклятиями гнал на работу. — Романов показал свою искалеченную левую руку, поворочал обрубками пальцев перед моими глазами.
Вы можете оказать помощь авторскому каналу. Реквизиты карты Сбербанка: 2202 2005 7189 5752