Найти тему
газета "ИСТОКИ"

Кр-р-расота Памяти Петруши

Сейчас он забыл о своей красоте, но раньше, когда жил среди нас, людей, всегда и любому был рад сообщить на ухо, сидя на плече: «Петруша – птичка красивая, умная, Петруша хороший». Ему не надоедало повторять это даже без слушателей – хватало и зеркала. Но когда появилась вторая клетка в доме, а в ней – Шуша, подаренный (очевидно, от нежелания держать волнистого попугайчика) младшей дочке ее сослуживицей, фокус общения Петруши переменился.

У него появился подопечный, которому надо было объяснять более важные вещи, чем сведения о красоте и уме. Шуша должен был усвоить, кто в доме хозяин, кто самый главный попугай, как себя вести у кормушки, в какую клетку, когда и в какой очередности залезать. Конечно, сначала надо было попробовать зернышки в чужой клетке, а уж потом основательно подкрепиться в своей. И сообщалось это ему не человеческим бедным языком, а всем желто-зеленым телом – от клюва до хвоста, всеми попугайскими голосами. Попугаи даже защелкали, как соловьи! Глядя, как старший общается с младшим, мы открыли новый глагол: «петрушить», аналог человеческого «жучить». Обидно только, что Петруша так и не научил Шушу говорить с нами.

И хоть попугаи были очень похожи внешне, Петруша все равно казался нам красивее. Возможно, просто потому, что мы привязались к нему, однако на это были и объективные причины: его синие пятнышки на бороде смотрелись куда солиднее, а темно-синие глаза – осмысленнее и ярче. Но не по этим признакам мы легко могли различить двух одинаковых по размерам и окраске попугаев. Со временем больное правое крыло Петруши изгибалось все сильнее и стало походить на старческий горб. Он уже и не летал, только ходил, неловко шлепаясь из клетки на пол, но, несмотря на это, все равно казался нам красивым, породистым, как разорившийся к старости аристократ.

Аристократических привычек Петруша не оставил. Хоть он и стал с нами меньше разговаривать, всегда был готов высказаться прямо, зная себе цену. Моему племяннику, не обученному политесу и отказавшемуся покормить его изо рта, сходу врезал: «Не думай, что ты здесь хозяин». Чувство собственного достоинства иногда делало Петрушу безрассудным и бесстрашным. Пока я на кухне наливал в плошку молоко для забредшей в подъезд кошки, та уже успела прокрасться ко мне в комнату. Я что-то почувствовал и рванул туда – она сбивала лапой Петрушу. Он ведь, простодыра, вылез на дверцу рассмотреть новую гостью! Опоздай я на полминуты – она бы его сожрала! Шуша, между прочим, вжался в это время в кормушку (он всегда искал у нее защиты, когда чувствовал опасность).

Впрочем, не исключено, что это только мне кажется, будто животные способны знать себе цену, понимать свою красоту. Собака, легко бегущая на цыпочках, кошка, причудливо изгибающая позвоночник, пестрая трясогузка, быстроклювый скворец – все они вообще не собираются смотреть на себя, тем более – чужими глазами. Петруша же не понимал, что в зеркале – он сам, а не какая-то птица вызывающего поведения.

Но Набоков, пусть и откровенно субъективно, определил с точки зрения его любимой энтомологии, для чего бабочке такие красивые разводы на крыльях. Вот, например, цветам, отдающим ей нектар или пыльцу, совершенно нет дела до этой красоты. Да и искомой паре достаточно было бы нескольких скупых штрихов для отличия, ведь бабочки не видят своих причудливых рисунков. Но бог создал ее такой, чтобы любоваться…

Пусть и звучит слишком красиво, но душу греет. Другое же соображение Набокова мне представляется более широким и глубоким, хоть и не таким радикальным. Я говорю об индивидуальности животного. Да, они не смотрят на себя со стороны и, возможно, даже лишены самоанализа, рефлексии – того, что кажется самым важным для определения человека. Однако они все равно являются личностями. Наблюдения за Шушей и Петрушей последовательно подталкивали вернуться к старой мысли о душах всего живого, пусть мысль эта и отдает язычеством, нимфами и прочими духами деревьев.

Да чего уж стесняться – именно непризнание души животного меня и смущает в монотеизме. Я эту душу вижу, а иногда и ощущаю бьющейся в руке. Но что более вероятно, она живет в животном теле не постоянно, а как будто пульсирует, зависит от инстинктов, рефлексов, внешних условий и общения. А вы на людей посмотрите! Что, разве у нас не так? По крайней мере, у многих так точно!

Шуша повторял иногда за Петрушей слова, точнее, звуки человеческого языка. Порой прилетал вслед за ним ко мне, садился, попугайничая, мне на голову, на руку, затем подбирался к клавиатуре. Но теперь он шарахается от меня и больше не поет. Потому что Петруша умер.

Попугая удушил смог, безвыходно упавший на Москву. Он выдержал два дня. Ему и раньше при страшной жаре доводилось не раз выпадать из клетки, барахтаться, пытаясь встать на ноги. Петруша переворачивался и скользил по полу – искал меня. Вскоре я научился слышать этот шлепок маленького тела, прибегал и бережно брал его в ладони. Я не мог ему помочь: жизнь медленно, но верно покидала его маленькое теплое тело.

О смерти человека я бы не смог написать так же откровенно, все-таки у нас принята другая суверенность личности. А здесь, пользуясь тем, что звери не обучены чтению и письму, позволяю себе описывать это угасание и беспомощность. Жизнь уродует свои создания, искажает замысел (если Бог смотрит на своих однодневок). У бацилл и паразитов жизнь бессмысленна и явно бездушна, но и они имеют свое право на экспансию, приводят к нашим болезням. Но едкий смог ведь явно не от жизни, даже не от самой примитивной…

Ветеринар, к которому я носил Петрушу по поводу его болячек (а этот казак однажды спикировал на горячий утюг, чуть без ноги не остался!), сказал с простотой коновала: «Волнистые попугаи живут двенадцать-четырнадцать лет. А вашему сколько?». Петруша прилетел к нам в окно четырнадцать лет назад, но к этому времени он уже умел говорить и рассказывал о себе разные истории. Значит, прожил больше средне-отпущенного.

Петруша бы и дальше скрипел, болел, горбился и терял память, но не собирался бы сдаваться – душевных сил явно было много. А тут жара два месяца, и удушливый липкий туман на ее пике! Такие катаклизмы в первую очередь убивают слабых: вон, сколько больных стариков погибло в Москве в это лето. Простите, что я пишу не о них, а о Петруше. Но так легче – уже объяснял, почему.

Когда утром я откинул покрывало и увидел Петрушу лежащим на дне клетки, он не выглядел сгорбленным – смерть распрямила. Я вынес его на улицу и закопал под деревом. Вернувшись, нашел перышко и положил за стекло шкафа рядом с рабочим столом. А Люба сказала: «Ты видел, какой он снова стал красивый?».

Иосиф ГАЛЬПЕРИН

Издание "Истоки" приглашает Вас на наш сайт, где есть много интересных и разнообразных публикаций!