Был один такой человек: он очень любил лежать.
Звался он или Свиридович, или Филипович. Или Корнилович, как декабрист и почти как гадкий публицист Коялович. Такие у него были известные фамилии.
Он обожал истории. Лучше для него занятия не было, кроме как лечь на любимую перину и оттуда смотреть, как раскручивает перед ним все свои аспекты какой-нибудь новый сюжет.
Книжки он поглощал как орехи, одну за другой, научившись видеть их в мелочах и в целом. Никогда не выключал телевизор и запоминал все художественные фильмы, которые происходили внутри. При этом ни про еду не забывал, ни про выпивку, и покурить любил, и наркотик по вене ударить. Все вокруг себе позволял.
Он лежал, погруженный в перину, расслабленный, и иногда приходила к нему в мысль какая-нибудь история. Составленная, конечно, из тех, которые он потреблял, откуда же ей еще браться, но незаметно, по-новому. И так хорошо составленная, что самому Поздняковичу нравилась, и появлялась у него мысль встать за стол и записать эту историю, рассказать для другого лежателя, но Копытович боролся и не вставал.
– Ни за что, – говорил он, – не встану. Буду лежать и смотреть телевизор. Очень интересный фильм показывают.
Иная из попавших в мысль историй затмевала фильм и начинала расти, присовокупляя к себе подробности, но Дуракович давил ее и смотрел, чем закончится кино. История погибала и не возвращалась.
На следующий день приходила другая. Вдохновленная неудачной книжкой, которую читал Гнилович, и знающая, как эту книжку переписать и исправить. Ему бы сесть и запротоколировать вдохновение, и он даже частично порывался так сделать, но вовремя успевал совладать с собой.
– Толку мне с этого, – говорил он, бросая в рот пищу.
А эта история оказывалась хитрее, чем Свиридович, и назавтра не исчезала. В ней было уже больше величины и яркости – почти готовая книга, садись и пиши, Бирилёвич, – проработана вплоть до некоторых предложений.
– Ну у меня и внутренний мир! – дивился себе Коялович. – Автономно живет.
Он насильно лежал, хоть несколько раз его нещадно подмывало вскочить и взяться за рассказ.
– Досочиняю и возьмусь, – говорил Соколович вслух, чтобы поняли все невидимые зрители, которые смотрели за его жизнью. – Еще мало сочинено.
И он с упоением сочинял дальше, и вот насочинял уже на второй том, и нечаянно пошли параллельные ответвления, и новые рассказы, и, прожив в уме все эти истории, Ходокович понял, медленно и страшно, что становится писателем.
– Да ну, какой из меня писатель, – возмутился он, – что вы пристали!
Стыдно было ему перестать быть лежателем и начать быть кем-то другим, пусть и писателем. Хотя других писателей, не себя, он уважал, и много их читал.
Может, из него бы и вышел неплохой писатель, думал Хотянович, и судьба бы сложилась, и невидимые зрители стали бы видимыми, и можно было бы с ними наконец-то познакомиться, может, и попутешествовать удалось бы в жизни, но ведь тогда не придется читать, а надо будет целое время писать. И потребуется для этого встать.
И вообразил Запупович, что встает, и пишет, и отправляет роман по почте в издательство, и оттуда приходит панегирик с деньгами, и становится Ксилофонович Автором. И продолжил он дальше мечтать о таком будущем, и придумал интриги, которых его жизни не хватало, и приключения, и любовь, – все поместил, – и начал у него получаться настоящий роман о жизни писателя, интересный, целостный и красивый. До последних мелочей придумались целые эпизоды, где он бродит, мечтательный, по природе, в ржавой проволоке и среди гроздьев осенних трав, и думает стихами.
– Да что за напасть! – лежа вскричал он. – Романы в голову лезут!
Роман струился, как голубая звезда, и жертвенно ждал, раскрывшись Свиридовичу, словно мишень.
– Уйди! – приказывал роману Сердюкович. – Я не встану и не поднимусь!
И глубже вползал в перину, переключая пультом каналы телевизора.
Это было только начало. Голубиное везение Ивановича закончилось. Теперь, о чем бы он ни начинал думать, когда баловался на перине счастьем, все превращалось в рассказы. Воображение настолько натренировалось, что рождало новые истории, не успевая закончить предыдущие. Рассказы возводились в циклы и сборники, Электропроводович навоображал уже небольшую полочку книг, и мог выбирать, с какой первой начнет писать.
Начинать не приходилось, потому что до стола он не доходил. Доходил, перекатываясь, до края перины, и останавливался.
– Вот еще, – думал Попович, лежа на боку над холодным воздухом. – Может, лучше не начинать?
Крайне не хотелось выползать из теплой, нежной перины и садиться за угловатый стол, но рассказы были равнодушны к желаниям Костровича, и продолжали рождаться, съедая его изнутри.
Тогда Воеводовичу пришла мысль взять блокнот в перину, и, не вставая, он потянулся за лежащим на столе блокнотом.
Блокнот лежал на столе далеко, и Колесович вылезал, разматывался, пока не закончился и не упал, стукнувшись зубами о столешницу.
– Ну все, – обиделся он и вернулся в перину. – Это был последний раз.
Рассказы подумали иначе и увеличили густоту возникновения.
– Ах так?! – вознегодовал он и спрятал их в подушку вместе с головой, чтобы перетерпеть атаку.
В подушке стало происходить что-то еще более ненормальное: пузыри рассказов с бешеной скоростью зачинались, надувались реальностью и лопались, стреляя как патроны, и с каждой минутой их реальность становилась все достовернее, и можно было в них проникать умом и некоторое время там жить, и так было их много, что Федорович не успевал рассмотреть их все и метался из одного в другой, забыв о себе.
– Так нельзя! – выскочил он из постели под ликование звездных рассказов.
Возле него обнаружился письменный стол.
– Думаете, добились своего?
– Добьемся, когда начнешь, – плескались в нем рассказы, не ограненные и компактные.
– Никогда! – сказал он и прыгнул назад в перину.
– Ты должен нас написать!
– Вы ошиблись, – сказал он, накрывшись одеялом. – Я не писатель.
– А кто?
Стаканович моргнул, думая, и посмотрел в телевизор.
– Может, режиссер?
Тут же появился рассказ о режиссере и превратился в большой, насыщенный событиями роман.
– Сейчас придут мои друзья и прогонят вас! – обозлился Кулакович. – Я буду танцевать и петь, и за стол не сяду!
Рассказы сдулись и исчезли, оставив Свиридовича наедине с собственной глупостью и неоригинальностью.
– Тоже мне рассказы, – сказал он, несколько разочаровавшись. – Могли бы быть и понастойчивей.
Ноябрь 2016