Найти тему
Николай Суховой

Сказка "Дюшес"

ПОБЕГ

"Килькины ж вы потроха! Что ж вы, ироды двуногие, ниже квартиру-то не купили?» - грязно бранясь, ощеперившись, с вытянутыми в разные стороны лапами, и куда более напоминая откормленную до гигантских размеров белку-летягу, чем кота, любимец семьи Петровых красавец-мурлыка Дюшес, с неизменным ускорением в 9.8 м/с² приближался к земле.

«Ах, вот он какой, - трагический конец незавидной моей жизни!» - горестно причитал он, с огромными от страха глазами мчась вниз и тщетно пытаясь ухватиться за мелькавшие всё быстрее балконы.

«Эх, не вышло мягонько-то, пёрышком, а теперь всё - вискас-фрискас, понимаешь. Не добраться теперь уж мне до Гайвы. Тьфу-ты, какое ж пёсье, всё-таки слово!» - продолжал он сокрушаться пока мягко и безболезненно не коснулся земли всеми своими четырьмя баламутными лапами, вопреки терзавшим его кошачью душу сомнениям, закравшимся в неё сразу же, как только сиганул он в, так любезно распахнутое ночной июньской грозой, окно.

-2

Благополучно приземлившийся Дюшес, моментально намокший от проливного, шедшего стеной дождя, меньше всего напоминал тогда светящегося счастьем кота, переполняемого восторгом от только что обретенной свободы. Жалким обмылком, сравнить который можно было только с сырой и грязной мягкой игрушкой, что бабки – культистки рассаживают по выкрашенными масляной краской покрышкам, обрамляющим клумбы, делая всю лужайку у подъезда больше похожей на алтарь Вуду, чем на объект садово-паркового искусства, кот Дюшес, растерянный и напуганный, сидел под окнами «дома чекистов», из квартиры на четвертом этаже которого только что произвёл удачное, но такое скоропалительное десантирование.

За всем этим картинным побегом с высокой ветки старого тополя, что возвышался над заросшим деревьями и кустарником пустырем, с зоркостью консьержа наблюдали два внимательных глаза, и как только дюже одуревший от своего же прыжка Дюшес рухнул в зелень разросшихся до гигантских размеров лопухов, словно прицелившись и поймав его, как в перекрестие, на кончик своего красивого чёрного, как и он сам, клюва, их обладатель, старый ворон Вергилий, взмахнув крыльями, снялся с ветки и направился в сторону этого чудаковатого кота.

Он видел такое и раньше, и по очень странному и мистическому стечению обстоятельств, о которых он, конечно же, не преминул значительно позже рассказать и Дюшесу, искал встречи с особенными, по его разумению, котами и даже испытывал к ним отеческую заботу, хотя, конечно, их вороньего брата коты подрали много.

Вергилий жил уже достаточно долго, чтобы весьма хорошо понимать кошачий и очень сносно на нём объясняться. Старый учитель Вергилия – мудрый ворон Альбамонт, нареченный так из-за своего альбинизма и, как почтительно шептались другие птицы из «избранного круга», альпинизма, которым тот, по слухам, увлекался, не раз говаривал, что все звериные языки произошли из одного первоязыка, который брал своё начало в длинном и раскатистом «Ау», знакомом и понятном всем обитателям звериного царства, а потому и учить их легко, если понять закон их создания.

Он рассказывал своему ещё совсем молодому ученику, как однажды быстро нашёл общий язык и уже через минуту разговора обсуждал перспективы телеграфного сообщения с двумя яками из Непала, встреченными им по дороге на заснеженные вершины Гималаев, где и не было ничего кроме снега и льда, но уже ниже, в равнинах, взрывались красками цветущие магнолии и рододендроны, и про то, как на просторах предгорья Килиманджаро, где так восхитительно цветёт весной дикая олива, пестрят кротоны, да зеленеет капский каштан, ему даже удалось как-то выиграть в поэтическом поединке пригоршню кофейных зёрен у хитрющего медоеда, хоть и проводился поединок тот на бантийском диалекте куньего.

-3

Вергилий всегда слушал учителя с почтением, не сомневаясь ни сколько ни в едином сказанном слове, а потому, когда тот, уже перед самым «полётом к своей последней вершине», среди всех многочисленных своих учеников выбрал преемником его, непутёвого подкидыша Вергилия, которого все вокруг считали шалопаем и балбесом, и только ему одному поведал и о пророчестве, и об уже увиденном знамении, молодой ворон точно знал, чему должно посвятить свою долгую воронью жизнь.

Как в своё время и его мудрый учитель, он, взяв с собой лишь толстый, красного дерева тубус, с хранившимся внутри свитком испещрённой мелким и заковыристым почерком рукописи Альбамонта, и отправился в долгое странствие, изучая науки, да языки. Всё это было просто необходимое для получения вороньего опыта без которого осуществить предначертанное возможности не было никакой.

Если с науками дела обстояли сносно, хоть Вергилий их всегда и недолюбливал - не хватало терпения, то с этикетом была настоящая катастрофа. Не заладилось как-то сразу и, похоже, навсегда. Он был обучен манерам, традициям и ритуалам, в общем, знал «матчасть» «на зубок», но нет-нет, да и проглядывала в нем порой его разгильдяйская натура, которую все его знакомцы считали признаком его неблагородного происхождения, а сам он, как ни пытался, ничего не мог с этим поделать, поэтому, даже будучи уже взрослым и степенным вороном, он мог отчебучить такое….

Зато с языками - совсем другое дело: беличий, рысий, слоновий, мышиный, и конечно же людской – все они давались ему легко, и, захоти он того, стал бы величайшим переводчиком, равных которому было бы не сыскать. Но данное своему учителю слово, будто твердой рукой, направляло его, невероятно богатую на события и места, судьбу, оборвав, уже давно, маршрут его странствий в промозглом и хмуром городе на берегу Камы. Именно о Перми, если верить написанному, и шла речь в рукописи, с которой Вергилий не расставался никогда, надёжно закрепив тесёмкой между крыльев тубус со свитком, что делало его похожим на богатенького, но прошаренного туриста посреди неапольского рынка Поджореале с надетым вперёд рюкзачком.

И вот он, в исполнение пророчества, со всё сильнее угасающей надеждой, в который раз за эти долгие вот уже скоро сто лет, подлетал к очередному, покинувшему уют человеческой тюрьмы, гонимому несломленным духом свободы, коту – а вдруг этот и будет тем, кого он так долго ищет?

«Моё вам самое искреннее почтение, любезный!» - стараясь соблюдать все-все известные ему правила приличия и выказывая только настоящему ворону из "избранного круга" присущую куртуазность, Вергилий обратился к уже приземлившемуся, и теперь опасливо вжимавшемуся в лопухи, Дюшесу.

Тот, ошалевший, не ожидавший ни увидеть ворона, ни подозревавший даже, что те вообще умеют говорить на кошачьем и не понимая, как всё-таки ему следует поступить, машинально, ещё не до конца осознав происходящее, отчеканил: «И Вам всех благ, сударь».

«Не угодно ли будет Вам, любезный, укрыться от грозы? Я как раз знаю одно укромное местечко неподалёку, так что если Вы не имеете в планах промокнуть окончательно и сгинуть от инфлюэнцы, или какой ещё хвори, то предлагаю незамедлительно отправиться туда!» - заботливо прокаркал Вергилий.

«Сударь?…..Инфлюэнца?……. Не угодно ли вам будет? - не иначе, сектант» - молнией пронеслось в смышлёной котовьей голове. Эта мысль, словно вода, наполнила его холодным страхом, только, в отличии от дождя, уже изнутри и полностью, ведь ничего хорошего о сектантах по телевизору не передавали, даже двуногие его сатрапы и те, как-то всегда осуждающе о них отзывались.

«Божички-кошечки, пресвятая Мурка –заступница, огради от лихой доли» - наскоро пробормотав единственную известную ему молитву, Дюшес подумал про себя, что всё-таки, идти в грозу куда-то с сектантом - незнакомцем, пусть даже он его, если что, одним коготком левой лапы, - сущее безрассудство. Но он был котом весьма прагматичным и трезво смотрел на вещи - гроза, давшая путь к спасению, теперь, и в правду, грозила отпарить в последний путь его самого, не найди он сухое местечко, и как можно скорее.

«Премного благодарен за гостеприимство, вверяю свою судьбу в Ваши благородные лапы. Ну, в смысле, в крылья, ну, в общем, себя я Вам вверяю…» – залопотал Дюшес, уже заметно трясшийся от холодной сырости непрекращающегося дождя.

Ворон, полу-прыгая, полу-летя, повел его мимо зарослей репейника к дыре в заборе, за которой уже виднелся хребет огромного строения, выхватываемый из тьмы редкими, но очень пугавшими Дюшеса, вспышками молний, сопровождавшихся буквально через мгновение раскатистым рёвом грома, что делало всё происходящее похожим на какой-то дешёвый фильм ужасов.

«Может и не сектант вовсе?» - подумал семенящий за Вергилием кот. «Может вампир? Или упырь?» - продолжая перебирать в голове все известные ему виды нечисти и накладывать их на возможные перспективы своей дальнейшей судьбы.

Но, вместо полагавшихся по жанру, высоких каменных стен замка, он увидел перед собой большой деревянный дом, местами обгоревший, старый и заброшенный, но, сухой, если верить заверениям птицы, которая уже, как в пещеру, впорхнула в пустое, зияющее чернотой, окно на первом этаже.

Дюшесу ничего не оставалось, как последовать за своим проводником. Высота для такого красивого и спортивного кота, коим не без оснований считал себя Дюшес, была плёвая, и через секунду шум грозы, который только что был вокруг, отсёкся стенами и крышей так кстати повстречавшегося укрытия.

Вергилий уже сидел на шкафу с какими-то бумажными папками внутри, одна дверца которого была открыта настежь, а вторая валялась у окна. Дюшес опасливо осмотрелся вокруг - они находились в тесном, но уютном кабинете, большую часть которого занимал старый, разбухший от времени и сырости стол, с приставленной к нему кушеткой, стоявшей как раз перед окном, на которой громоздились тяжёлые на вид тюки, и лежало пара листов фанеры, дававших так необходимую тогда защиту от ветра и дождя. Напротив окна и немного правее была дверь, открывавшая, насколько позволяло видеть Дюшесу его зрение, длинный тёмный коридор, то появлявшийся во вспышках молний, то вновь исчезавший в кромешной тьме.

Внутри не было тепло, зато было сухо, а это уже что-то.

«Я тут, по крайней мере, пока не кончится гроза, а там посмотрим.... - размышлял Дюшес - сейчас бы, конечно, под одеяло, или на кресло, на худой конец, и спать. Но спать в присутствии этого странного ворона – страшно, а оставлять в статусе незнакомца – крайне неприлично».

- Сударь, сообщаю Вам со всей своей кошачьей искренностью, что Вы мой спаситель. Кому же я обязан предоставленным мне приютом? – подстраиваясь под манеру речи незнакомца, и стараясь придать своему голосу хоть какую-то уверенность, дрожа, как осиновый листок, Дюшес обратился к сидевшему на шкафу ворону.

- Разрешите отрекомендоваться: Вергилий - ворон-пилигрим. – весьма дружелюбно прокаркал он – С кем имею честь делить свой кров, позвольте осведомиться?

- Дюшес – кот-домовладелец – рапортовал всё сильнее трясущийся беглец пока ещё гордо, но, уже кося глазами в сторону дома, из которого пять минут назад, сделал лапы, постепенно начиная понимать, что домовладельцем он перестал быть, как только последняя из них оторвалась от подоконника.

- Вот что, голубчик, - обратился к Дюшесу Вергилий - Вам сейчас нужно хорошенько вздремнуть, а я покамест озабочусь поиском провизии, ибо потчевать мне Вас, друг мой, пока не чем, а вы, домашние, приучены, проснувшись, кушать, так что утро встретить на голодный желудок для вас – дело последнее».

Хотевший было возразить о дикости своей натуры, вынужденности своего пребывания в роли домашнего кота, но не сломившегося, не поддавшегося и не изменившего своей звериной натуре, Дюшес лишь устало зевнул и моментально, без всяких там дрём - полудрём, погрузился в мертвецки глубокий сон.

ГЛАВА 2

УТРО НОВОГО ДНЯ

Проснулся уже почти высохший от дождя Дюшес, когда солнечный свет, словно исподтишка, отразившись в оставшейся неровной половине стекла болтавшейся на шкафу дверцы, стал бить ему прямо в глаза. Точнее, в один, в правый, выставлявшийся из плотного мехового калача, коим и проспал он, свернувшись, весь остаток ночи, не высовывая наружу даже своего розового любопытного носа.

Утро же всё сильнее раскрывалось гомоном птичьего многоголосья, а в воздухе даже не царило, а полновесно царствовало, всецело упиваясь своей властью, триумфальное буйство запахов, до того момента даже и не встречавшихся Дюшесу, но казавшихся ему невероятно знакомыми. Миллионами ароматов пахла поляна пустыря, сочетая, словно в симфонии, и фортепианные мажорные аккорды густых пряных нот травы, и широкий струнный, немного грибной, баритон прибитой дождём пыли, с робкой мелодией сладковатого гобоя цветущих одуванчиков. Высоким переливом арфы, где-то вдалеке сверкали и переливались, словно хрусталём, цветущая липа, флоксы и красные пышные ирисы, щеголевато росшие на противоположной стороне дома.

Сам же дом, за долгую дождливую ночь изрядно пропитавшийся водой, теперь, согреваемый первыми лучами утреннего солнца, щедро добавлял в окружавшее Дюшеса пахнущее многообразие сладковатую гниль брёвен, прелую сырость бумаги и аптечные ноты каких-то медикаментов, едва уловимых на фоне яркого и возбуждающего крещендо, словно толстым слоем творожного сыра намазываемого на тоненький тост всех прочих ароматов, чарующего и такого вкусного запаха крысятины.

Сглотнув слюну при мысли о крысах, а потом и ещё раз, при мысли о тосте с творожным сыром, Дюшес был готов поклясться, что услышал, как жалобно и горестно заурчал его бедный голодный мохнатый животик.

«Вот она - доселе невиданная, яркая и чарующая палитра запахов свободы!» - мечтательно и невероятно гордясь проявленной накануне решимостью, отгоняя от себя всё ещё липнувший сон, и уже прилипший голод, в странной для себя высокопарной манере, видимо взятой взаймы у Вергилия, промурлыкал себе под нос Дюшес.

Вытащив из теплоты мехового калача свою голову, он огляделся по сторонам. Спасительное укрытие, ставшее его ночлегом и заботливо сберегшее от дождя его пропащую кошачью душу, напрочь лишилось атмосферы уюта, так запомнившуюся ему вчера.

В утреннем свете комнатка как будто бы сделалась меньше. Судя по плакатам, и каким-то медицинским артефактам, похожим на те, что он уже видел, и не раз, когда двуногие увозили его на экзекуции, находился он в каком-то медицинском кабинете, сомневаться в чём, в прочем, не приходилось - приоткрытая дверь, ведущая в коридор, была снабжена соответствующей табличкой: «Фельдшерский пункт».

Дюшеса в миг перекосило от нахлынувших неприятных воспоминаний: вот он, ещё совсем котцанёнком, лежит распятый огромными ручищами двуногой гадины, смотрящей на него и что-то басовито бормочущей. Вот второй супостат, как пить дать, сообщник, берёт его лапу и пронзает её огромной блестящей иглой. К страху, наполнившему тогда Василия, а звали его тогда именно так, добавилась и острая боль пронзённой котейкиной конечности, а потом всё – тьма. Такой вот вискас-фрискас.

От нахлынувших неприятных воспоминаний Дюшеса отвлек звук всё приближавшегося хлопанья крыльев большой птицы. Он только и успел что вскочить, готовый отразить внезапное нападение, как в окно, почти беззвучно, впорхнул Вергилий.

В клюве его была зажата уже изрядно погрызенная со всех сторон горбушка "Бородинского", а в цепких когтях правой лапы, надёжно схваченный за верёвку, болтался обрезок колбасы и, судя по запаху, даже свежей.

«Мммм! Майкопская сырокопченая…» – подумал Дюшес и снова сглотнул слюну.

И подумал, похоже, вслух, потому что Вергилий, деликатно, как-то очень по ресторанному, положив обглодыш "Бородинского" перед собой, высвобожденным клювом прокаркал в ответ: «Приятно. Как же это приятно, уважаемый Дюшес, встретить настоящего гастрономического эстета. Круг моих немногочисленных приятелей, знаете ли, не изобилует представителями голубых кровей, так сказать». И тут же зачем-то продолжил с бестолковой бесноватостью, вылезшего из-под маски галантности, своего балбесьего естества: «Жрут всё, гады, без разбору, не понимая, чего в рот тащат. Им что брандахлыст, что амброзия. Зверьё – ни дать, ни взять».

Видимо только услышав, что он сам же и сказал, Вергилий осёкся и, оконфуженный, замер, поглядывая на своего новоиспеченного мохнатого подопечного, однако тот, смотревший в его сторону внимательно, но каким-то пустым взглядом, кажется, ничего и не заметил – настолько он был поглощён разглядыванием колбасного обрезка.

Считавший себя, как, впрочем, и все коты, потомком старинного дворянского рода, чья родословная уходила, если и не к Бастет, то пренепременно к кошкам-жрицам ближайшего ее окружения, всё же не был готов к столь эвфуистической манере возникшего диалога.

В его мозгу, в самом центре уставившейся на колбасный обрезок головы, кипела работа: «Так, значится, что получается-то? Чудаковатый ворон этот, всё же и от грозы укрыл и, возможно, если он этот колбасный обрезок принёс мне, то и завтраком угостит, как и обещал. А это, ой как нужно!».

«Впрочем, - Дюшес, покосился на размякший кусок «Бородинского», кислый запах которого всё сильнее наполнял своим ароматом помещение фельдшерского пункта, и голодно проглотил наполнившую рот слюну – пусть он даже и заберет обрезок себе, хлеб -то в него в одного точно не поместится».

В любом случае, трезво рассудил Дюшес, если он был только что втянут в застольную беседу, то, если верить Плутарху, с ним обращались как со знатью, а это, стало быть, накладывало-таки на него обязательства. Кто знает, не лишится ли он крова и, так пока ещё и не обретенного, завтрака, в придачу, ударь он сейчас в грязь лицом.

«Держи масть ровно – ты, чай, не фраер» - вспомнилась зачем-то Дюшесу любимая присказка Михаливаныча, здорового, в наколках с головы до пят, словно обёрнутого в синий тюль, двуногого амбала, который, видимо, получил-таки в своё время ответ на вопрос: «Где можно нормально посидеть с корешами в Мордовии?», а когда вернулся «сильно опосля», распираемый этим знанием, бесцеремонно оккупировал проходную комнату в квартире своей матери, Ираиды Тихоновны, царствие ей небесное, интеллигентнейшей женщины второго оборота Бальзаковского счёта лет, что вела вполне себе размеренную и благопристойную жизнь заслуженного работника образования на пенсии, своевременно оплачивая коммуналку за тесную двухкомнатную квартиру на Крохалевке, в сером панельном доме, унылом и скучном, как и все остальные дома по соседству. Единственным ярким пятном, «украшавшим» ту девятиэтажку, была огромная, добротно нанесенная масляной краской прямо под окнами её квартиры, надпись, читать которую интеллигентному человеку не престало. Впрочем, было не важно, читать, или не читать, – сбоку, уже в две краски, был сделан соответствующий надписи рисунок, не оставлявший шанса быть незамеченным. Таким же гадким, но ярким пятном в жизни Ираиды Тихоновны был её сын Мишенька, обожаемый и любимый без меры, и оттого, видимо, непутёвый.

До появления этого расписного исчадья Мордовских зон, Дюшес, купленный ещё котенком с рук за символические пять рублей, и нареченный Василием, вёл вполне себе сносную жизнь бабкиного кота – ел, спал, мелко и без злобы пакостил, с ним велись задушевные беседы, он был обласкан и любим. Но длинный, натужный звонок в дверь разделил жизнь его на «до» и «после».

Надрывное и резкое, точь-в-точь как тот звонок, урчание его собственного живота, как лапой сняло возникшее наваждение.

Очень стараясь не показаться не тем, за кого его принимают, Дюшес размеренно продолжил: «Ваша правда, любезный Вергилий. Ваша правда. Искусство гастрономии безвозвратно утеряно. Лишь где-то теплятся ещё его очаги, готовые кострами горячих эпитетов вспыхнуть в хвалебных одах посвященных. Уж и не представляю, где вы, сударь, раздобыли этот деликатесный кусок, так искусительно пахнущий подкопчённой корейкой, и ласкающими мой нюх еле уловимыми коньячными нотками, утопающими в плотном дымном букете сырокопчёного колбасного совершенства".

Вергилий от удовольствия даже крякнул, а не каркнул в ответ: «О, дорогой вы мой, Дюшес, остались ещё в нашей провинции места, где знают толк не только в кухне. Впрочем, голубчик, я всё вам расскажу, со временем. Что до нашего с вами завтрака, то он прямиком из администрации местного губернатора и ещё вчера был чиновничьим ужином. «Свежачок», как они там любят поговаривать» – вновь не удержавшись от жаргонизма, Вергилий мотнул головой, видимо в сторону этой самой администрации и презрительно каркнул.

Он поднял лапу, и помогая себе клювом, начал освобождать её от намотавшейся верёвки, на конце которой болтался такой вожделенный и такой долго-долго-долгожданный колбасный обрезок. Закончив, ворон почтительно подвинул его клювом в сторону Дюшеса и тот моментально, не потеряв при этом аристократичного, свойственного только котам благородных кровей, изящества, с остервенением вцепился в него.

Урча от удовольствия, Дюшес вонзил свои зубы в тающую мякоть запретного доселе яства, и погрузился в свой самый любимый, после валяния на кресле, процесс.

«Когда я ем, я глух и нем» - так кажется, двуногие говорят. В случае с котами – ещё «и туп». Ни одна мысль не посетила чавкающую Дюшесову голову все те недолгие минуты, что нежил он своё нутро таким приятным лакомством.

Мысли в его голову вернулись вместе с картавившем на неплохом кошачьем Вергилием:

«….получается, что дом этот он как-бы ничей. Это перекрёсток. А так, конечно же, всё поделено. Везде чьи-то угодья»

Осознав, что упустил что-то очень важное, на излёте вежливости, сгинувшей не пойми куда, вместе с обретенной сытостью, Дюшес, бесцеремонно перебив ворона, вальяжно мяукнул «А можно всё сначала и в хронологическом порядке?»...

Невероятным усилием воли, опьянев от плотного завтрака, он попытался бороться со сном, но пал в неравной схватке, клюнув носом, и засопел, убаюканный довольным журчанием своего сытого животика в многоголосом аккомпанементе чарующих звуков, обретенной накануне свободы, провалившись в них, и растворившись без остатка.

ГЛАВА 3

СИЕСТА

Дюшес очень любил сиесту, потому и устраивал её раз по десять на дню – ну а что поделать? - такова есть кошачья натура. Он мог заснуть где и когда ему было угодно, невзирая на то, что происходило вокруг, и куда бы не занесла его судьба. Но так было не всегда.

Засыпая, он мыслями снова вернулся в те дни, когда, казавшаяся ему предрешенной, судьба бабкиного котика, скучная, но сытая, как утро среды в Маастрихте, круто поменялась после того треклятого звонка.

Михаливаныч, Мишенька, как его ласково называла, обрадовавшаяся было появлению сына, Ираида Тихоновна, привнес в жизнь обитателей и без того не просторной двушки ещё и душную тесноту установленных им порядков.

Ираида Тихоновна, вмиг лишенная возможности приглашать своих, по мнению Михаливаныча, косо на него глядевших, подруг и бывших коллег, вынуждена была теперь коротать время за просмотром криминальных сериалов, под сыновьи бранные комментарии, да слушать, в перерыве между ними, приобретенные тем на полученные от пенитенциарной системы деньги, диски какой-то особо приятной для Мишенькиного уха группы, певшей, о такой далёкой и так и не отпустившей того, «Мордовии».

Остальные денежки систематично, без пропусков и прогулов, пропивались.

Изменения коснулись всех обитателей, погрузившихся в тёмные времена, брежневских апартаментов.

Теперь не поспать было Василию в неуставное время, а на креслице и вовсе – метко брошенный свирепым лагерным дискоболом предмет, первым попавшийся ему под руку, под сдавленное и рычащее сопровождение какого-то сиплого полушёпота -полукрика, настигал его везде, где котик был замечен спящим, в светлое время суток.

Спасительная возможность прикорнуть под широким, разложенным диваном в маленькой комнатке Ираиды Тихоновны, исчезла сразу, как только эта блатная детина догадалась использовать швабру, вместо недостающей до Васеньки, своей богато украшенной руки.

Никакие причитания Ираиды Тихоновны не имели на Михаливаныча ни малейшего воздействия. Аргументы о необходимости физической нагрузки, в качестве основной профилактики ожирения домашних животных, подкреплённые почти двумя метрами нависшего над миниатюрной, в сто пятьдесят «с хвостиком» сантиметров росту, Ираидой Тихоновной, были тем убедительней, чем ближе к толстым стёклам её очков оказывались синие херувимчики, порхавшие вокруг большого, во всю грудь и живот Мишеньки, распятия, сделанного со знанием дела, но какого-то очень далёкого от живописи: крест был заметно кривоват, а синий лик монохромного Спасителя, венчала, не к месту, озорная ухмылка.

Возможно, чтобы пресечь ожирение Дюшеса на корню, и не дать такой опасной для него патологии ни малейшего шанса, сы̀ночка Ираиды Тихоновны навёл свои порядки и в системе кормления её питомца.

Опытным взглядом тюремного хлебореза, определив «на глаз» калорийность содержимого Васькиной миски, он сократил её наполняемость вдвое, а для закрепления результата и формирования любви к физкультуре, бритая, богатая на фантазии Мишенькина голова придумала пушистому спортсмену настоящую фитнес-церемонию, сопровождавшую теперь каждое его кормление, и заключавшуюся в десяти обязательных подпрыгиваниях за протянутой ему сосиской. Именно эта, утрамбованная в целлофан, мешанина из шкур, шпика, хрящей и сухожилий, теперь и являлась его рационом, персонально разработанным для него этим заботливым гангста-диетологом, надолго заменив, так когда-то надоевший Ваське, и такой теперь им желанный, Китекат.

Всё чаще эта невероятно унизительная для кота благородных кровей церемония, руководимая Михаливанычем, которому всё никак не давали покоя лавры Куклачева, проходила под дружеское улюлюканье его дружков, которые стали регулярно наведываться к нему в гости.

Где-то через месяц - полтора появилась в их дружной питейной компании, а потом и в судьбе Мишеньки, дама, ни старая, ни молодая, вполне себе приятной наружности, намотанным на голову полотенцем напоминавшая Ираиде Тихоновне, вермееровскую прелестницу, но без жемчужной серёжки и с неизменной сигаретой в потрескавшихся покусанных губах.

«Мамуля, это Галка…» - представил Мишенька даму сердца матери, и уже на следующий день Галина из невозможно тесной комнатки общежития, что на Солдатова, перебралась к своему кавалеру в приемлемой тесноты двушку, возникнув на её пороге со спортивной сумкой «Adidas» и рюкзаком «Puma» в левой руке, символически воссоединив потомков Рудольфа Дасслера общим своим скарбом, и грязной, видавшей виды, клеткой, с сидевшим внутри общипанным волнистым попугайчиком, в правой.

Васька к птицам относился спокойно – не было в нём этакого всепоглощающего желания, во что бы то ни стало, изловить пернатого. Ни глаза мутным блеском не сверкали, ни хвост метрономом не елозил – разве что совсем немножко, в самом своём незначительном проявлении. А к Жужику, - именно так отрекомендовала Ираиде Тихоновне попугая Галина, он испытал какою-то невероятную теплоту, увидев в нём существо всецело несчастнее его самого.

Первая попытка установления контакта, с только что обретенным другом, была пресечена визгливым окриком Галины, и, больно ударившей в бок тапкой, через мгновение метко брошенной её защитником и опорой – златозубым рыцарем в, сверкающих зеленым нейлоном олимпийки, доспехах.

По общему решению, клетка с попугаем переехала к Мишенькиной маме, а пушистый горемыка, извлеченный шваброй из-под спасительного дивана, был окончательно выдворен из маленькой комнаты под причитания всё понимавшей, но со всем соглашавшейся, Ираиды Тихоновны.

Дальнейшее Васькино житие, смешавшись для него в один препаршивейший, и всё никак не заканчивающийся день, обретало для него хоть какой-то смысл лишь в короткие дневные часы мурлыканья на коленях слабевшей на глазах хозяйки.

Ираида Тихоновна, пока Мишенька шабашил грузчиком на доставке воды, брала заметно исхудавшего кота к себе в комнату, под неодобрительные взгляды Галины, предпочетшей лихую долю телемаркетолога на удалёнке работе поваром, уготованной ей, диплом Пермского агропромышленного техникума, но казавшейся не такой престижной.

Предсказуемо не возникшая между такими разными дамами любовь, лишённая последнего шанса вопросом Галины: «А, чё, Ираида – это Ирина?», который та, без задней мысли, жуя ванильный пряник и пришвыркивая чаем, задала краснодипломной выпускнице Литературного института имени Горького, того самого «Литвуза», куда, не встреть она сорок один год назад Мишенькиного отца, пошла бы работать на кафедру литературного мастерства, не мешала проявляться в зените взаимной терпимости чему-то, похожему на женскую солидарность. Выражалась она и в Галином молчании о послаблении котейкиного режима и во врачевании Ираидой Тихоновной регулярных Галининых синяков.

Между тем, зима была долгой, промозглой и затяжной. Ираида Тихоновна слабела на глазах. Всё чаще она читала Достоевского, всё реже вставала с кровати, а весной совсем слегла, отдав, по иронии Судьбы, Богу душу двадцать второго апреля, в день смерти так нелюбимого ей Сервантеса. И мир для Васьки замер совсем, впрочем, как и для всех обитателей, расположенной на Крохалевке двушки приемлемой тесноты, проживавших, словно фоновой массовкой, в потоке этой маленькой, но целостной и осмысленной, скоропостижно оборвавшийся жизни.

Горевал и молчаливый Жужик, с которым Васька как-то не нашёл общий язык, хоть и считал его своим единственным другом – он почти ничего не ел, и лишь изредка что-то говорил совершенно не понимающему его коту. Но слова были не нужны – и так становилось ясно, что и без того, незавидная их судьба, определённо входит в негативную фазу, грозящую стать последней для обоих.

Тяжелый спиртовой запах моментально окутал неблагополучную квартиру с завешенными зеркалами. Единственным облегчением было отсутствие какого-либо внимания к животинкам со стороны горюющего, не просыхая, Михаливаныча.

Фитнес-ритуал больше не проводился, равно как и кормление, лишь через день Галина, с присущей лишь телемаркетологам ответственностью, покормила Ваську и Жужика, вынырнув из этилового омута и взвалив на себя хлопоты по организации поминок и похорон.

«Жужик, она всё-таки хорошая, хозяйка твоя. Серьёзно. Ты не переживай. Всё нормально будет – у нас у котов интуиция знаешь, как развита? Ого-го» -грустно мурлыкал Васька и тёрся мордой об клетку, стараясь хоть как-то подбодрить совсем уж отчаявшегося, не знающего ни слова на кошачьем, но всё понимающего друга. Он и сам осознавал прекрасно, что положение их незавидное - и жить тут больше нету мочи, и не сбежать совсем никак.

План побега он вынашивал давно, ещё с самого первого дня знакомства с Михаливанычем, но бросить хозяйку и друга он, конечно же не мог. И даже не столько по благородству своей кошачий души, сколько по причине того, что старые деревянные окна были закрыты накрепко, и даже заклеены от сквозняков малярным скотчем, а форточки, до каждой из которых Васька допрыгнул бы «за здорово живёшь», были надёжно закрыты пыльной сеткой в два слоя с налипшим на неё прошлогодним тополиным пухом, крепко прижатой, приколоченными по периметру форточки, штапиками. Был, правда, ещё неработающий вентилятор, с обломленной лопастью, который ещё Мишенькин папа вмонтировал в форточку на кухне, но никакого шанса протиснуться в эту щель у кота, пусть даже худющего, как велосипед, не было.

В день похорон Жужик был сам не свой – он метался по клетке, бился о прутья решетки, пытаясь выбраться наружу и громко, натужно горланил. Василий, никогда не видевший его таким, сразу сообразил, чего тот хочет и проявив кошачье благородство, вкупе с кошачьей же смекалкой, взвесив все за и против, принялся вызволять друга из погибельной для того неволи.

Дождавшись, когда двуногие, помянув покойницу, и до драки переругавшись в коридоре, покинут квартиру, не без труда открыв мордой дверь в маленькую комнату, а затем и дверцу птичьей клетки, подцепив защёлку когтём, Василий обратился к освобождённому другу: «Жужик, знаешь, после хозяйки у меня ближе тебя и нет никого. Плохо мне без тебя будет, ох плохо. Но ты, если пропасть не хочешь, улетай, давай. И, пожалуйста, будь счастлив за нас обоих».

Жужик ничего не ответил, лишь очень грустно чирикнул что-то в ответ, и, сопровождаемый котом, рассказывающим про спасительный вентилятор, долетел до окна, да выпорхнул, протиснувшись между лопастей.

«Прощай, мой друг!» - крикнул ему вслед Василий, не подозревавший, что поступком своим запускает он цепь событий, настолько невероятных, что масштаб их ни в одной котовьей голове не поместится ни в жизнь.

Шаги Галины Василий услышал ещё за минуту до лязганья ключа и звука открывающегося замка - «Ох, Мурка-заступница, хорошо, что одна!» - от одной мысли о Михаливаныче, ему делалось и страшно, и горестно, и противно – всё сразу.

Такая уж у него была тонкая и сложная душевная организация - даже, несмотря на непростую их совместную историю, он порой подходил к Мишеньке, урчал и тёрся об его ноги, решительно не понимая, зачем ему на них, ненанесённые всё тем же мастером, коты, так похожие Ваську, которого он так не любил. Но, справедливости ради, надо сказать, Михаливаныч, нет-нет, да и трепал за ухом котейку. Иногда. Порой. Совсем не часто.

Галина пришла домой хмурая, с заплаканными глазами. Пришла за кутьёй, которой наварила две большие кастрюли, не разуваясь, пошла на кухню и, уже почти было, скрылась за дверью, как цепкий взгляд её выхватил из общей картины давно требовавшей ремонта квартиры, и открытую дверь в комнату, уже два часа, как погребенной, Ираиды Тихоновны, и болтавшуюся на петельках, открытую дверцу клетки.

Галина, толком не умевшая выражать ни мыслей, ни чувств, оставалась для всех своих немногочисленных знакомых закрытой книгой. И не то, чтобы на страницах той книги было хоть что-то, сколь-нибудь стоящее, но какие-никакие буковки, понятные только Галине, там всё ж таки были.

С абсолютно ничего не выражавшим лицом, она сгребла в охапку Василия, не опасавшегося её нисколько, ведь, хоть и не проявляла она к нему любви, злобы она к нему не питала, а даже иногда кормила «сверх нормы». Свободной рукой она перевернула клетку Жужика, отодвинула поддон и засунула внутрь, явно не ожидавшего такого поворота событий, кота.

Напоминая очень странного вора-домушника, с пакетами полными кутьи и булок в левой руке, и клеткой, с сидевшим внутри котом, занимавшим почти всё её пространство, в правой, Галина перешагнула порог злосчастной двушки, перелистнув страницу в этой истории. Избавляясь от него и тем его спасая, она закрыла, в его жизни, вместе с неприметной дверью такой же неприметной двухкомнатной квартиры на Крохалевке, главу "Васька".