Найти в Дзене
Кислотный рок

Я наверное был котом

Ко мне на корабль, то есть в кабинет, Кукишкин привел неизвестного человека. Сам Кукишкин был отглажен и вычищен как никогда ранее, а треугольная физиономия неизвестного, выдающаяся вверх острым лбом, так блестела металлом и до того была плоска, что напоминала утюг, и наверняка это был тот самый утюг, который совершил с Кукишкиным указанную глажку и чистку. За столом кроме меня сидело еще шестеро, но оторвал голову от своей бумажки только я, и потому именно меня выбрал Кукишкин, чтобы подойти.

Вглядевшись в неизвестного пристальней, я решил, что его лицо напоминает мне Плевавина.

– Тебя сегодня заменит Плевавин, – подтвердил мои догадки Кукишкин и выпростал на стол одетую в пожелтевший хронометр руку.

– С какой радости, – я развернулся к ним лицом на своем крутящемся и ездящем стуле, агрессивно при этом застыв в печатающей позе, в которой находился за столом.

– Потому что ты каждый день одинаковый. Уже десять лет в одних и тех же старых штанах. В одной и той же душегрейке. Одни и те же приносишь рапорты, одни и те же я тебе чиню головомойки. Хочется отдохнуть.

– Вот еще, – прогнусил я, нарочно обернувшись к бумажкам.

– Сходил бы, что ли, и прошелся, – взял меня подмышки Кукишкин. – А вместо тебя посидит Плевавин.

– Но я не хочу.

– Пожалуйста. Недолго.

– Правда? Недолго?

– Что ты! На один день только.

– А, – сказал я и с готовностью уступил. – Без проблем. Так бы сразу и сказали. Чем мне дорожить, стулом своим ездящим, что ли?

– Вот и хорошо, – сказал Кукишкин, и утюжьи блестевший Плевавин уселся в мой стул и принялся вращаться на нем и ездить, и настолько низки был его навыки управления этим немудреным транспортом, что когда пришло время ехать под стол, где находилось Плевавина временное рабочее место, он не смог туда попасть и приехал в угол, заполненный многими необходимыми мне вещами, и едва эти вещи не вывернул на себя.

– Ну, я пошел, – хрустнул я коленками, не в силах продолжать наблюдение за Плевавиным.

– Иди, – честно сказал Кукишкин, и Плевавин моргнул в доказательство его слов. – Обязательно иди.

Вот и радость – хорошо же пройтись после стольких лет сидения! А то ведь не ходил ни дня, все больше попусту сидел над поручениями.

Поначалу, когда я спускался по сухому мрамору, мои подошвы бодро скрипели, но, выйдя на влажный асфальт и набрав воды в невидимые дырочки, они стали при каждом нажатии свистеть, и получалось, что я шел в направлении парка, посвистывая как резиновая детская пищалка. Это придало фарса суровости, которую я всегда напускаю на улице, и отвлекло от неприятных дум касательно работы, – ведь несмотря на всю радость прогулки, у меня не шло из головы, что моя замена может никогда не кончиться, и после нее я лишусь работы насовсем.

Мыски кроссовок быстро потемнели от сырости падавшей с обочины на дорожку травы. И вот я шел в сторону парка, посвистывая подошвами, футболя посыревшими мысками лезущий в ноги газон и с размаху стуча по кроссовкам набрякшими шнурками, успевая при этом начинять светлые свои мысли темными фантазиями относительно конца света. Не всего света, а лишь собственного маленького светика, которым для меня всецело являлась моя ненаглядная работа, зато настоящего последнего конца.

И вот я начинял те мысли этими фантазиями, пока не встретил судьбоносный поворот, послуживший источником к написанию сей исповеди, и не свернул. Вела выбранная мной тропинка в аллею кряжистых растений, висших над проходом подобно нежному царственному паланкину, и не только указанными растениями проявлялась ее доброта к забредшему путнику, но и двумя рядами уютных скамеек, выставленных один против другого. Несмотря на все очарование этой исключительно приманчивой аллеи, на ее благоустроенной мебели не почивало в тот миг ни души. Наверное, это было вызвано проходившим над местностью мелкопакостным дождем.

Очутившись в окружении задушевной живой природы, в совершенном от людей одиночестве, я предался рассмотрению сознания, и мне пришел в голову такой вопрос: если оно прозрачно и сразу видна его величина, и если память существует на самом деле, то не может ли быть, что жизнь человека это и есть его память, и кроме нее ничего нет. И не может ли, чтобы я когда-нибудь был кем-то другим, менее великим, например, и просто о том ничего не запомнил. Ведь тогда соображение мое наверняка было очень маленьким, а сумбур очень большим, и материализм, присущий человеку, меня никак не затрагивал, и я просто, выражаясь метафорически, собирал цветы и кушал увеселения, разбросанные по миру, не успевая запомнить из них ничего.

Я предельно напрягся, воображая, как бы это могло выглядеть, и, кажется, достиг кое-каких успехов. Но достиг ненадолго, потому что так уж мы построены, что не можем без готовки долго замирать в подобных инстанциях. Тем не менее, даже сей слабый успех воображения смог чрезвычайно вывести меня из себя, и весь остаток аллеи я пересекал, покрывшись зонтом из эффекта от этого чрезвычайного выведения, тем более что, как было сказано, моросил дождь, беспардонно окрапывающий мою ткань, и зонт мне нисколько не помешал.

Оторвал меня от вовлечения во внутренний мир плевок, вышедший из странной старушки, которая успела, пока я брел вдоль аллеи, занять одну из скамеек. Плевок ее опустился прямо мне на брюки, и, судя по тому, насколько он был толст и вязок, насколько тщательно слеплен для полета, можно подумать, что плюнут в меня он был вполне умышленно.

Я прекратил ходьбу и изумленно воззрился на старушку, ожидая разъяснений такого необычного ее проступка. Казалось, сейчас она приведет оправдание, и ситуация прояснится; я отвечу, что не стоит ничего говорить, ведь это такой пустяк; вытру платком штанину, и пойду себе дальше; но старушка, продолжая внушать мне изумление, выкатила глаза и с превеликой злобою искривила рот.

– Что смотришь, – после всего этого имела наглость сказать она, да еще угрожающе махнув пакетом, в котором принесла в парк сало.

Мое умиротворение, которое, признаюсь, вышибить из меня не так-то просто, испарилось мгновенно. Я превратился в огненного, воспаленного зверя, готового потребовать исполнения своих прав хоть у самой природы.

– Что вы себе позволяете! – с вызовом сказал я старушке.

Вернее, я только захотел так сказать, потому что на самом деле получилось сказать нечто другое.

– Фигли нам куда разрешено, – вырвалось у меня, и признаться, я совершенно не имею понятия, откуда взялись эти слова.

– Фигли нам куда разрешено, – повторил я куда менее грубо и замолк.

Итак, нелепость переделки усугубилась. Теперь ошибся я, причем дважды, поэтому, чтобы быть понятым, мне следовало исправиться, даже несмотря на то, что именно меня оплевали и наградили презрением. Злая старушка, конечно же, никакого исправления не заслужила, тем более что я все еще не получил от нее извинений, – но, все же, будучи порядочным человеком, я не мог не выполнить долг своей стороны и не внести ясность.

– Я хочу сказать, – взял себя в руки и изрек я, – что, будучи порядочным человеком, я никак не могу быть участным в какой-либо обиде, причиненной вам, и что если вы меня в чем-то подозреваете, то я уверен, что произошла ошибка, и скорее всего вы меня просто с кем-то перепутали.

Это сказал я; но прозвучало примерно следующее:

– У желаний разговора нет пройденных нововведений фигурально. У, думается, из имевших находиться сторон и всяких заслужений достается мне. А нет – пока да извольте, и почему считать по у неправде? Нет ведения битвы, а жизнь – полное из этого легко и что-то происходит.

На самом деле прозвучало что-то еще более сумбурное, но здесь не так просто быть близким правде.

Я не верил, что могу так беспробудно путаться, поэтому сосредоточился и медленно повторил еще раз:

– Я несу кровать, которую, вероятно, прославили подвиги, и как-то не помню, чтобы помощь мне кто-то оказывал, выручал меня, и что если я несу из дома кровать, то я устал, что выражается одышкой, и только поэтому вы меня останавливать не имеете права.

Сказав это, я рассердился и даже несколько испугался. Что же это меня перепутывает, не мог я понять, и, не желая сдаваться, попытался снова, подняв для уверенности палец:

– Мне следует говорить, как явление крупной скотины меня, наверное, не может проявить конкуренцией в каком-либо удушье, подобающем мне, но что если оно вас для чего-то подстрекает, то я нахожу, что производство пререканий и быстрых слов вас меня любить не так-то заставит.

Палец мой опустился, и с ним настроение. Вы не представляете, как это страшно открывать рот и вместо привычной разумной речи слышать вранье и чепуху.

Страшно открывать, но очень хочется.

– Мы опять получим, кого пренебречь, – сказал я ей и по-прежнему был удивлен результатом.

Если эмоция моих посланий еще выходила похожей на задуманную, – по крайней мере возмущению того момента она соответствовала, – то слова при произнесении были замещены, и я буквально видел, как нажимаю в кабине управления не те кнопки выбора слов.

Меня спасло, что старушка была напрочь сумасшедшая, и даже если бы я говорил безупречно, все равно не поняла бы ничего.

– Что смотришь, я спрашиваю, – снова сказала она и задрала ноги на скамейку. – Иди.

– Побери, – сказал я, что значило: – Пойду, – и пошел, забыв уже правду, честь и прочие золотые ориентиры человека, не утратившего достоинство; пошел, только радуясь, что вышло легко и безболезненно прекратить разговор, мучивший оба лагеря, и до битья салом дело у нас не дошло.

Между тем в семи каштановых шатрах, крывших мне голову на протяжении аллеи, яростно распелись птицы, подобных которым я, наверное, доселе не встречал, потому что если высказывать о них всю правду, то они скорее не распелись, а зверски разорались, и своими невыносимыми криками прямо причиняли мне дискомфорт, чего раньше ни одна птичья порода не делала. Дискомфорт этот был столь велик, столь раздражающ, что при каждой новой античеловеческой трели этих отвратительных созданий мне хотелось подняться на дерево и оттуда их всех снять, и поотвинчивать им маленькие безмозглые головки, а лучше зажарить всю ораву и съесть, но это, наверное, уже голод вмешался в меня и заговорил, ведь приближалось время обеда.

В общем, я стал всерьез подумывать о том, чтобы забраться на сподручное дерево и свернуть одной из горластых малюток голову, и провел в раздумьях об этом некоторое время. Птицы, казалось, угадали мои планы, потому что начали заливаться уж вовсе немыслимо, наверняка, чтобы пуще меня раздразнить. Вдобавок к массированному пению кое-кто из них стал капать со своих веток дерьмом, наверняка, опять же, чтобы попасть в меня, и только нехваткой умения и глупостью птиц можно было объяснить то, что снаряды не попадали в цель.

И вот я всерьез подумывал, стоя посреди опасной капели. Деревья были стары и потому высоки; растительность начиналась в приличном отрыве от земли, и даже моего прыжка не хватило бы, чтобы ухватиться за нижайшие ветви; но в одном дереве на стволе находился спил, или слом, в общем – пень от некогда бывшей ветки и мне казалось, что, ухватившись за него, я смогу вскарабкаться выше, и я раздумывал над этим еще некоторое время. Конечно, ничего бы у меня с птицами не получилось, и либо они взлетели бы перед тем, как я попытался бы их схватить, либо я вовсе упал бы с дерева сам, но удержало меня от охоты не ясное представление сего факта, а пробегавшая мимо собака, на которую я захотел посмотреть.

Это была просто собака, которая просто бежала мимо, но почему-то вдруг я ощутил, что есть что-то необыкновенно притягательное в ее походке, в ее волосах, в ее глазах и пасти, – словом, во всем ее облике. И даже не просто притягательное, а железным образом притягательное, магнетически. Настолько много притягательное, что с ее приходом сразу поменялся весь мир, и я больше не мог отвести от нее глаз, да и не хотел, честно говоря, – но даже если бы и захотел, то совершенно точно все равно б не смог.

Вот надо же, поэтически размышлял я, сколько заключено для меня в какой-то бездомной псине. Как мне дано видеть некоторые тонкости, которые никакому Кукишкину, например, а уж тем более Плевавину, и не снились, продолжал я размышлять, глядя на ее вихливый деловитый бег по лужайке. Как она гипнотизирует своей иноходью, как пленяет своим вынюхиванием. Как она никогда в глаза не смотрит, но всегда кажется будто нет-нет вскользь да смотрит, размышлял я, пока не заметил, что бежит она не так уж и мимо, а вполне сворачивает ко мне, и бег ее убодряется. Если бы у нее был мешок за спиной, то на такой скорости он начал бы уже подпрыгивать, и меня нисколько не развлекала эта скорость, потому что хоть я собак и не боюсь, но тут вдруг вообразил, что эта конкретная может оказаться бешеной, иначе почему она так несется. Я поспешил в направлении, противоположном ее приходу, даже несмотря на то, что направление это вело в высокую траву и вынуждало мочить кроссовки и брюки почти до колена, и этим думал избавить легавую от подозрений в мой адрес, убедить, что я не причиню ей вреда, но обернувшись, я увидел, что собаке безразлична моя вежливость, и она все равно не отказывается от преследования и даже усугубляет его, неумолимо сокращая расстояние между нами. Я начал спешить вдвое быстрее, думая, что так вдвое убедительнее покажу свои благие намерения, но это была очень зазнавшаяся собака, по странной причине полагавшая, будто со мной можно делать все, что хочется, потому что она не только не отставала, но еще и позволяла себе при этом громко подавать реплики безобразным голосом.

Тогда я развернулся к ней и выставил кулаки, и ощерил зубы.

– А! – сказал я, накренив лоб, и этим думал ее испугать. – А! – повторил я.

Ее клыки тоже покинули укрытия в щеках и зарычали, чем опрокинули последние иллюзии. Теперь-то ясно, она принадлежит к шавкам, совсем потерявшим уважение к человеку, и ни на какие уступки идти не согласна. У меня было два варианта, если я желал оставаться целым, – ласково пнуть ее по ребрам или бороде и научить пресловутому уважению, либо бежать дальше, в надежде, что попадется гожее укрытие или хотя бы человек, который, может быть, ближе к природе и умеет относиться с собаками. Пинать ее я, конечно, не хотел, потому что если она бешеная, а вела она себя как бешеная, то это могло привести к печальным результатам. Оставалось бежать, но как это сделать, если враг столь близко?

Сложился паритет. Мы действовали синхронно: я пятился несколько шагов, она семенила вслед за мной, ровно на тот же пробег, а потом мы вместе делали краткую остановку. Я не видел, куда ступаю, глаза были вовсю заняты собакой, ведь я знал, что она только и ждет, чтобы вцепиться в мой зад, когда я отвернусь; но я чувствовал траву, кучами росшую под ногами, и понимал, что по траве такой вышины убежать никак не смогу, поэтому все шагал, выставив кулаки, и растягивал свое отступление. Только там и тогда, находясь против оскаленной черной пасти, которую нельзя переубедить гуманными средствами, я впервые в жизни понял, какие разные миры представляют собой собака и человек, и как им сложно вести общение и понимать разные тонкие вещи, особенно собаке. Если бы это человеку вздумалось напасть на меня, то я нашел бы подход к любому преступнику, и даже будь это шимпанзе, я бы что-нибудь придумал, но собака? Что делать с собакой?

Натуральное быдло, с ненавистью думал я, отступая. Дура какая-то. Взъелась на людей, бродит везде, нападает. Считает себя, наверное, верховным властелином. Был бы тут только автомобиль. Или другое укрытие, куда я бы пролез, а она нет. Хотя как бы я пролез под автомобиль?

Она не прекращала лаять, и, несмотря на указанную принципиальную невозможность общения между нами, клянусь, я почти понимал, о чем она говорит. Не слова, конечно, а только сами переживания. Эта собака умела выражать их весьма внятно.

Она передавала, что мне конец, что она меня уничтожит, или порвет, или сотрет с лица земли, что также могло значить: задавит, утопит, заклюет, закопает, затопчет, прикончит, убьет и съест, – что-то из диапазона. Твое место – умереть, гласило послание, тебе нельзя быть. Сопровождалось оно оскорблениями нижайших оттенков грубости.

– Дура, – сказал я, и, к собственному удивлению, сказал правильно. Надо было в свое время обратиться с этим словом к старушке.

К старушке или нет, но пора выкручиваться. Я уже догадался, что собака, хоть рычит и лает, хоть ступает на меня с тем грозным видом, будто готова рвать на три куска, переходить от слов к действию не собирается. Есть такой вид людей, поэтому и собак, наверное, тоже, которые находят беззащитного, неловкого человека, и делают его жертвой притеснений. В нашем мире это шутки и издевательства, ну а в собачьем вполне могут быть лязганье зубов и лай. Они, то есть люди и собаки этого вида, хоть и атакуют, но всегда будто понарошку, трусовато, ведь именно такова их сущность, а была бы она иной, они бы слабых никогда не тронули: это противоречит законам подлинного мужества. К чему это я? А к тому, что можно закусить удила и гнать отсюда подальше.

Конечно, так решить и сделать, – разные состояния. Кажимость полной разгадки природы противника не позволила тревогам взять да испариться, поэтому да, удила я закусил и погнал, но с оглядкой, притом буквальной: не так-то просто прекратить смотреть в глаза врагу, когда на кону зад.

А в остальном я летел как никогда. Невысокие снаряды кустов перемахивал выразительными бросками, высокие в одно мгновение распиливал нажатием тела, овраги даже не замечал, настолько широк был мой шаг. Трава в благодарность за такую чистоту бега собаку в себе запутывала, а передо мной расходилась, отчего вскоре я накопил отрыв, позволивший мне подбежать к вылитому из бетона забору, сгруппироваться и запрыгнуть на один из связующих его столбиков.

Моя обидчица наивно прыгнула за мной, хоть для таких подскоков и не имела особенной прыгалки. Даже с разгоном в целый парк зубы ее не достали моих кроссовок, тесновато, но надежно разместившихся на столбике, так что второй раз, не имея такого разгона, она прыгать не стала, тем более что я придумал наступить ей на нос, если прыгнет. Псина в растерянности закружилась под забором, по-прежнему гавкая, но больше для приличия, чем по требованию ситуации. Почувствовав себя в безопасности, решил побрехать в свою очередь и я, и хоть так отомстить за перенесенный испуг.

– Дура! Дура! Дура! – закричал я, присев на корточки и наклонившись, чтобы ей лучше доходило. Она с опущенной головой бегала восьмерками возле столбика и нехотя отгавкивалась. – Дура! Дура! Дура! – чехвостил мерзавку я.

Вдруг на участке, забор коего я обсидел, послышалось присутствие человека. Люди не владеют бесшумностью и издают особенный шелест при движении, отчего им никогда не удается спрятаться. Я обернулся: в лысеющем саду, увязнув сапогами в россыпях листьев, находился сельхозно согнутый человек, присутствием на участке другого человека, то бишь меня, не очень-то обеспокоенный. По крайней мере, обеспокоенный меньше, чем был бы на его месте я. Сядь ко мне кто-нибудь на забор, уж я бы его порасспросил о цели приседания. Этот же ковырял землицу, будто меня на заборе не сидело. И не сказать, чтобы он не знал обо мне, ведь я такой гвалт поднял своими дурами, – нет, он знал, и, когда разгибался, даже посматривал на меня усталыми глазами, но посматривал ненавязчиво, небрежно, не так, как следует посматривать на незнакомца. Я ждал, пока сбежит собака, и возвышался над участком этого чудака, сложив руки на животе. От беготни приятно было отдыхать, и один мой глаз все время закрывался, а второй был открыт наполовину. Так я пробыл столпником, пока человек не кончил труд и не собрался в дом.

– Псик, – лениво сказал он, с граблями на плече проходя мимо.

Псик? – недоумил я, провожая его взглядом. – Да сам ты псик.

Хотелось ответить чудаку что-нибудь острое, но после казуса старушки был риск оговориться, поэтому я выбрал проверенный оборот.

– Дура, – сказал я ему в спину.

Человек уже стоял на крыльце, и, обернувшись, наверное, удивился, что я еще на столбике.

– А ну псик! – махнул он в мою сторону граблями, злым образом построив губы в кольцо.

Я оглядел забор и его окрестности снаружи – собака разынтересовалась мной и куда-то ускакала.

Ну, псик так псик, рассудил я, его же, все-таки, забор. Пожалуй, слезу.

И с легкостью слез, при землении подперевшись руками для довесия.

Вселенная иногда пародирует некоторые замашки людей, вот и теперь спародировала замашку этого чудака граблями, разорвав на мне пальтишко так ловко, будто орудовала грабельным зубцом, хотя был это всего лишь отлитый на заборе бутон хмеля, зацепившийся за карман.

Я кое-как наложил отверстый лоскут назад на дыру, чтобы она не смущала прохожих, и пошел на работу, рассказать, что со мной произошло.

Сентябрь 2017