Воспоминания Матвея Матвеевича Муромцова
Я родился в Москве, от второго брака, кажется в 1791-м году. Лета мои известны только по преданию, потому что верной записи не было, а метрических свидетельстве не требовалось, следовательно в формуляре лета означены неверно.
Первая жена моего отца была Екатерина Яковлевна Засецкая. От нее было пять сестер и две брата. Моя же мать была Екатерина Александровна Волкова. Нас было у нее одна сестра и два брата, я и Петр. Мать моя была большая музыкантша; она играла превосходно на фортепиано, что тогда считалось чрезвычайной редкостью. Моцарт посвятил ей сонату, которая к несчастью утратилась.
Отец мой, генерал-поручик Матвей Васильевич, находясь в военной службе, участвовал в турецких войнах, был генерал-квартирмейстером у графа П. А. Румянцева, знал хорошо инженерную часть и имел Георгия на шее, что и доказывает его храбрость: тогда орден этот давался редко и всегда справедливо.
После военной службы он был губернатором в Туле при открытии наместничества. Выйдя в чистую отставку около 1780 года, он поселился в с. Баловневе, родовом имении, где жили его мать Авдотья Александровна, урожденная Бибикова (сестра Ильи Александровича) и отец Василий Яковлевич.
По преданию известно, что у них был маленький деревянный домик, и что в год свадьбы была против дома посажена липа, и теперь еще существующая. Отец мой сделался великим хозяином; а так как он в молодости, по выпуску из инженерного корпуса, ездил за границу, то и хозяйство его велось как у человека просвещённого.
Везде по деревням строил он дома каменные, крытые черепицей, везде завел фруктовые сады. Тогда ни того, ни другого почти нигде не имелось, а ежели и было впоследствии, то взяли с него пример, на что он всех уговаривал и давал средства.
Хлебопашество у него было отличное. Он первый сеял озимую пшеницу в большом размере. В нескольких имениях устроил винокуренные заводы, суконные фабрики и кожевенное производство. Все эти отрасли давали тогда громадные доходы, и он при себе имел уже 3 т. душ крестьян.
Хотя отец мой был умный хозяин, но по принятой общей системе того времени держал множество дворовых: по старым ведомостям до 600 душ. У него было множество мастеровых, что несколько извиняет тогдашнее хозяйство, потому что производились огромные постройки, а нанимать людей было негде. Музыканты, певчие, прислуга, садовники и пр. все это в больших размерах.
В доме жили архитектор голландец Вержень, капельмейстер, учитель итальянский Жульяни, дядька немец Ф. И. Вельц, живописцы Легоцкий и Дюронье, лепной мастер Замараев, резчик Базетти, и еще многих не упомню.
Соседей у нас было много и гостей всегда приезд. В Данковском узде было шесть охот с гончими и борзыми. У Нечаева и Огарева оркестры. По обычаю лето мы жили в деревне, а зиму в Москве, где у нас был в Немецкой Слободе каменный и деревянный дома.
Особенно замечателен был новый каменный, где все было изящно: стены разноцветных мраморов, везде паркет, золоченые замки, штофные французские обои. Мрамор работал Кампиони, только-что приехавший из Италии. Бывали балы и концерты, в которых матушка отличалась игрой на фортепьяно.
В 1796-м году пришло к нам известие о кончине императрицы Екатерины. Оно неимоверно огорчило моего отца, так что он даже плакал; а по его суровому характеру это было весьма необыкновенно. Земский суд привел всех, и даже нас детей, в присяге.
Мне было шесть лет, когда начали учить меня мадам Комб по-французски, а дядька Ф. И. Вельц по-немецки; кроме того из Данкова ездил учитель народного училища Сахаров для преподавания русского языка и арифметики.
Кстати замечу, что этот г. Сахаров был один в Данковском училище для всех предметов, и ученики у него были отличные; дворяне и крепостные мальчики учились все вместе, и я знал нескольких дворян, окончивших у него свое воспитание, которые после того отлично служили. Жалованья от казны Сахаров получал 150 р. ассигнациями.
До десяти лет я кое-как знал грамоте, но говорил по-французски и по-немецки; последний я знал лучше, потому что дядька Вельц не смел с нами говорить иначе, как на этом языке; к тому же Вельц был строг и нередко бивал меня до крови. Деликатности он иметь не мог, ибо был кузнец, и ему часто поручали лудить посуду и ковать лошадей.
Он же ковал нам коньки и выучил нас кататься по льду. Физическое воспитание наше тоже было довольно сурово: шубы мы не знали и в мороз бегали в каких-то байковых сюртуках. Всякий год весной к нам приезжал лекарь И. И. Кох и прописывал слабительное всем детям. Посылали тогда за лекарством в Елец, за 80 верст, потому что аптек ближе нигде не имелось.
Кроме учителей и дядьки все-таки была у нас старушка няня, которая кормила нас ночью секретно сливками и пирогами, отчего я был долго в лихорадке, и лекаря удивлялись продолжительности ее. Мать моя застала меня однажды за пирогами, и с тех пор няню отставили. Я много о ней плакал, но делать было нечего. Ее удалили в другой флигель.
Взят был учитель француз Дюкре (Ducrest). Он хорошо учил языку. В наказание задавал спрягать глаголы: чем более вина, тем более глаголов, иногда до 10-ти.
В 1797-м году мы все поехали в Москву на коронацию Павла 1-го. В это время возвратился из-за границы старший брат Павел. Он был во время польской революции ранен, служа при Игельстроме. Отец послал его лечиться в Лейпциг, где он должен был по излечении кончить курс образования в университете. Когда он был ранен, ему было всего 17 лет, и он имел уже чин капитана, за отличие же произведен в майоры.
По прибытии в Москву дом наш наполнился жильцами. Приехала из Петербурга бабушка К. Д. Волкова с двумя дочерями фрейлинами. К брату Павлу поселились во флигель: адъютант Паскевич (после фельдмаршал), искрений его друг; А. А. Башилов, приехавший из Парижа и привезший моду тупоносых сапог (здесь все носили востроносые, как нос у стерляди).
Часто у нас бывали товарищи дяди А. А. Волкова (служившего капитаном в Семеновском полку): граф Сен-При, Окуневы, граф Дебальмен, Ржевский и многие другие.
В день коронации нас повезли смотреть переезд Государя из Петровского дворца в Слободский. Хотя мне было 7 или 8 лет, но я как теперь помню всю процессию. Мы сидели в конце улицы на углу, на подмостках, устроенных в доме графа Орлова. Мимо нас шли полки, ехал царь на белой лошади, по обе руки его великие князья Александр и Константин.
Перед каретами, запряженными цугами одномастных в шорах лошадей, шли скороходы, проходил эскадрон кавалергардов в латах чистого серебра и шишаках со страусовыми перьями. Он был составлен из дворян; все большого роста. У нас между ними было много знакомых, подъезжавших к нам и дававших нам в руки свои каски, которые я тогда едва мог поднять.
Процессия окончилась поздно вечером. Так как Слободский дворец находился близко от нашего дома, то нас часто отпускали гулять с дядькой смотреть вахтпарад, но мы должны были надевать треугольные шляпы (круглые были запрещены). Мы встречались с другими знакомыми нам детьми в таком же наряде. Такой маскарадный костюм на детях был очень смешон.
Во время парада строго возбранялся въезд на площадь. По неведению, карета наша, цугом, в которой находились фрейлины, отправлявшиеся во дворец на выход, въехала на запрещенное место. Царь, увидев карету, махнул платком; ее тотчас остановили, теток моих высадили, а карету и людей повели в полицию.
Тетки дошли до дворца пешком. После выхода, тетушка Прасковья Александровна подходит к Государю и смело его упрекает в том, что он заставил ее идти пешком, причем, объяснив, что въезд на площадь произошел вследствие недоразумений, просит приказать возвратить карету и людей.
Государь, извиняясь, сказал: Je n’ai rien a refuser a mon portrait (Я ни в чем не могу отказать моему портрету), на что тетка ему отвечала: Je suis done bien laide (Так я очень невзрачна). Царь засмеялся и уверял, что до болезни он был очень хорош собою.
Эти все вещи так мне врезались в память, что я как будто теперь их вижу и слышу. Карета была отдана, что и спасло всех от ужасной брани отца, который был очень строг (от него долго скрывали это обстоятельство).
Около того же времени сестра моя Александра Матвеевна вышла замуж за Степана Николаевича Волкова. Из Немецкой Слободы свадебный поезд ехал в Конюшенную улицу, что очень далеко.
Вдруг кричат: Стой! Государь! Карета остановилась; все вылезают в дождь и слякоть. Никто не смел остаться в экипажах, даже дамы. Государь остановился против самой кареты невесты, спросил, чья свадьба, и отправился далее.
Во все время пребывания Государя в Москве, отец сказывался больным и притворно хромал: ему не хотелось ехать во дворец вопреки требованию Государя, чтоб он к нему явился. Граф Аракчеев, по приказанию самого царя, приезжал несколько раз и, звал его неотступно, но отец из любви к матери не любил сына.
Государь велел спросить все планы и бумаги, которые он сохранил после Румянцевской кампании. Брат Павел был за ними послан в Баловнево и привез некоторые планы, кои много послужили для войны, открывшейся при Александре Павловиче, что видно из бумаги, присланной из штаба генералом Нейдгардтом (Павел Иванович).
Многим сослуживцам отца даны были имения, что и ему обещали; но он не хотел ничем одолжаться и являться к Государю и, сколько друзья ни уговаривали, не могли склонить его на это. Часто к отцу ездили: генерал-пор. Языков, княгиня Дашкова (которую я помню раз в орденской ленте, а другой раз в колпаке), А. А. Волков, В. И. Левашов, Трощинский, Кречетников, Фаминцын, Илья Гаврилович Бибиков, Н. П. Высоцкий и проч.
1799 года, 30-го октября, батюшка скончался, 62-х лет. Никто не мог ожидать этого несчастья, потому что он быль очень свеж и здоров, но по упрямству не хотел послушать приехавших докторов пустить кровь и отверг прочие средства.
После смерти отца дом изменился во многом. Братья Павел и Александр, получив части своего материнского имения, уехали в Петербург. Хотя доходы сделались меньше, но гости не убывали. Скоро после того совершился общий раздел; по завещанию отца остались в управлении матушки имение мое и брата Петра и отданное ей отцом на седьмую часть с. Баловнёво.
Из огромных доходов сделались малые; к тому же управление было дурное. Сестры все вышли замуж. Старшая за ген.-лейт. Николая Ивановича Лаврова, с которым и уехала в Сибирь, где он был инспектором войск. С ней отправилась и Анна Матвеевна и там вышла замуж за Алексея Ивановича Трескина. Софью Матвеевну взяли воспитывать тетки Засецкая, и у них она вышла за полковника Гинца. При матушке остались: Елизавета и Екатерина.
В 1802 году Лиза вышла за Павла Матвеевича Бибикова. Это была романтическая по любви свадьба. До самой смерти своей она была совершенный друг матушки и утешала ее в ее горестях.
Московский дом достался брату Александру, а матушка купила дом у г. Пушкина близ Елохова моста. Она имела много вкуса, была охотница до цветов, и потому у нас была во весь дом оранжерея теплая, в которую из залы вело несколько дверей. Это было прекрасно, но жизнь и лишняя роскошь расстраивали все боле и боле имение, а приезд гостей, как в деревне, так и в городе, не прекращался.
Также ездили каждую зиму в Москву, а летом жили в деревне; учителя нанимались и сопровождали нас. В Москве жили очень пышно. Сестру Екатерину и нас также начали вывозить на балы. Хотя мы были еще малы, не менее того танцевали по неимению кавалеров. Всякое воскресенье были приглашаемы к графу А. Г. Орлову. Его балы заслуживают, чтоб о них было сказано несколько слов.
Граф с молодой графиней встречал гостей в первой комнате; когда все уже съехались, то переходили Польским при звуках музыки в залу, и начинались танцы: экосез, Русский кадриль с вальсом. Среди бала граф заставлял дочь танцевать характерный танец с шалью. По окончании его, она всегда подходила к отцу, и он целовал ее, причем публика аплодировала.
На всех балах всегда бывал князь П. М. Дашков; хотя немолодой, но танцевал легко, грациозно и выделывал разные па. Во время ужина за графом становился шут, и гуслист начинал играть на гуслях. Граф всегда бывал во всех орденах. После ужина танцы уже не возобновлялись и гости отправлялись по домам. Дом его был деревянный под Донским.
В 1803 и 1804 году нас отдали в пансион в г. Фонке и Дюре (Durest). Там мы учились довольно хорошо, но к несчастью пансион закрылся в 1805 году, и нас снова взяли домой. Наняли учителей. Был Дюбуа, у которого много профитовали по всем предметам. Но он скоро ушел, и к нам нанялся молодой француз, воспитанник Политехнической Школы и охотник до химии. Он большую часть времени проводил у Бибиковых.
Павел Матвеевич завел лабораторию, и таким образом целый 1806 год я могу считать пропавшим для учения. Этот год был для меня самый вредный, как в отношении и учения, так и нравственности.
В 1807 году мы с братом Петром приехали в Петербург и остановились в доме бабушки К. Д. Волковой. Матушка поручила нас Б. И. Озерову, женатому на тетке М. А. Волковой.
Он решил определить нас в лейб-гвардий Измайловской полк, где сам прежде служил. После подачи прошения нам велено было представиться в г. Клингеру, директору кадетского корпуса, на экзамен.
Он нас принял весьма хорошо и при себе велел экзаменовать в зале, где было собрано несколько профессоров. Экзамен состоял в языках: французском, немецком, русском, из алгебры уравнение 1-й степени, из геометрии и фортификации по системе Вобана. Так как прошло мало времени после того как мы всему учились, то экзамен был блистательный. Отношение Клингера в полк было прекрасное, и мы сейчас же были записаны в 3-й батальон, в роту полковника Храповицкого.
Не могу умолчать про случай, который мог иметь неприятные последствия. В дом бабки ездил какой-то поляк граф Грабянка, бывший приятель С. И. Плещеева в чужих краях; он был принят его родственниками в Петербурге и умел составить общество религиозно-мистическое. В этом обществе находились: Н. Ф. Плещеева, М. А. Ленивцев, П. И. Озеров, князь А. Н. Голицын, Р. А. Кошелев.
Меня рекомендовали графу Грабянке, как достойного принять его учение. Я по молодости, не понял этого выражения, приняв графа за проповедника или католического аббата. Он назначал у своих адептов дни собраний. За ним по очереди посылалась карета, и привозили его к обеду. После обеда съезжались слушатели или ученики. В наше общество Кошелев, Плещеева и князь Голицын не приезжали, а собирались у Плещеевой (вдовы покойного С. И. Плещеева). За обедом подавали Грабянке любимые его блюда.
Особенно отличались роскошью обеды у Михаила Алексеевича Ленивцева, тогда управлявшего откупными делами графа Зубова, которого в последствии он и разорил. Он был главный друг графа Грабянки, который открывал заседание на французском языке. Вскрыв книгу, примешивая беспрестанно польские слова "як се зове", он проповедовал и толковал тексты религиозные и прибавлял анекдоты и легенды из своей святой жизни.
Слушатели были в восхищении; особенно боготворили его дамы, посылали ему свои работы, а мужчины значительные подарки.
Один раз при съезде у дяди П. И. Озерова (тогда служившего гофмаршалом у великого князя Константина Павловича) графу объявили, что Мария Александровна, жена его, присутствовать не может по случаю тяжкой болезни. Граф стал хозяина и всех успокаивать и рассказал нам следующий анекдот.
В Париже, говорил он, во время террора, я был взят в тюрьму. Вдруг увидел я перед собою Иоанна Крестителя. Я пал в его ногам и просил спасти меня. Иоанн отвечал что, зная мою невинность, он и пришел. Двери тюрьмы отворились, и меня он, взяв за руку, вывел на улицу, где и дал мне вот эти три зёрнышка. (С тем вместе он вынул их и показал нам).
Ежели хочешь кого вылечить, сказал ему Иоанн, то положи их в воду и дай выпить больному. Само собою разумеется, П. И. Озеров стал просить его употребить это средство, что он и исполнил, и Мария Александровна выздоровела действительно. Это, полагаю, было бы и без зёрнышка.
Слушатели были все люди образованные и искренно верили шарлатану. Таким образом, съезды продолжались около месяца. Раз вечером тетка Марья Александровна Озерова вручила мне записку, прося отнести ее в графу. Я на другой день встал рано утром и пошел к нему. К удивлению моему, в воротах останавливает меня полицейский офицер и спрашивает, зачем я иду в графу.
В невинности моей я откровенно сказал, что несу ему записку. Меня ввели к нему и прочитали записку вслух; дозволили остаться некоторое время и велели идти. Граф при прощании просил меня кланяться его знакомым и уверить их от его имени, что случай этот конечно есть недоразумение, и чтобы все были на его счет покойны, потому что он совершенно невинен. Я поспешил к дяде Озерову передать эту катастрофу.
Его удивление было так велико, что в первую минуту он не поверил, а приписал сплетням Но вскоре приехали к нему адепты, с удостоверением неожиданного происшествия, и положили ходатайствовать у начальства об освобождении графа. Кн. А. Н. Голицын и Р. А. Кошелев лично просили у Государя его помиловать; но Государь, вероятно лучше их знал графские проделки и приказал посадить его в крепость, где он скоро умер, как говорили, приняв яду.
Все тогда в Петербурге утверждали, что он был шпион Наполеона. Это и вероятно, потому что за религиозные проповеди и анекдоты в крепость не сажают. Никогда в заседаниях не было ни слова о политике. Итак, граф Грабянка умер в крепости. Дело его адептов и слушателей потушили частью по ходатайству сильных, а более, полагаю, по важным известиям, привезённым тогда кн. Багратионом из армии, после сражения при Прейсиш-Эйлау.
Гвардия выступила в Пруссию, и все дело кануло в воду. Скоро по определении, мы, в унтер-офицерском чине, выступили в поход в Пруссию. Мы несли знамена и шли пешком. Наш капитан Рагозин невзлюбил нас, потому что ему не нравилось наше воспитание. Но скоро полковник Храповицкий и капитан В. Н. Шеншин, узнав об этом, настояли, чтобы мы чередовались и поместили нас в артель с офицерами.
Молодая жена Храповицкого (недавно женившегося), в офицерском сюртуке, ехала весь поход при батальоне верхом. В самую полую воду мы шли и, наконец, пришли в Юрбург на Немане, где полки ожидал Государь.
Перейдя реку, нас встретил прусский король, мы приготовились, вычистились, напудрились и перед Государем и королем прошли церемониальным маршем. Пришли в Бартенштейн. В это время было перемирие, войска голодали, и гвардия разговелась картофелем, который отыскали в ямах. Жители умирали с голоду.
Кампания продолжалась, слава Богу, недолго; после многих стычек, главнокомандующий Беннигсен вынужден был дать сражение под Фридландом, окончившееся для нас дурно. Река была сзади; мосты были зажжены не в свое время, и от того часть войска должна была переходить вплавь, другая же осталась на той стороне и была взята в плен. Вообще был беспорядок.
Гвардию поставили под ядра, так что мы без драки потеряли иного людей. Мы ретировались, и переход наш с малыми привалами в 80 верст измучил нас; грязь была такая, что многие пришли даже без сапог. Последовало перемирие и Тильзитский мир.
Возвратились в Петербург. Нового привезли: новые марши для музыки, новые бои для барабанщиков. Червонец с 3-х р. асс. поднялся до 12-ти руб. асс. Скоро потом отменили пудру, что нас очень обрадовало, и переменили форму киверов.
Меня произвели в портупей-прапорщики, т. е. вместо тесака я надел шпагу с темляком. Но к несчастью, в это время вышло приказание не производить в офицеры прежде выслуги двух лет. В нижнем чине мы так служили два года. Носили на парадах знамена, что было очень трудно, особенно в дурную погоду.
Жили мы близ полка на квартире со Степаном Петровичем Жихаревым. Он тогда считался литератором, сочинял куплеты и переводил водевили для актеров, которые к нам часто ходили. Тогда в славе были: трагик Яковлев, тенор Самойлов. Я также помогал ему в переводах, но даром, по дружбе актеров и актрис. Тогда была большая строгость, и мы не имели права ездить на извозчиках и ходить в театр. Но я достал парик, наклейные бакенбарды и ходил в раек, который стоил 25 коп. место.
Меня познакомил Жихарев с кн. Ал. А. Шаховским и баснописцем Крыловым; я также написал басню и кропал стихи, но как они были очень плохи, то я, слава Богу, понял, что писать не должен.
Раз Самойлов принес мне кресло в свой бенефис, и я решился им воспользоваться, надел свой маскарадный костюм и сел в 3-м ряду. Каково было мое положение, когда подле меня сел штабс-капитан Сергей Семенович Волчков! Сколько я от него ни отворачивался, но наконец он со мною заговорил и уверял, что я очень похож на портупей-прапорщика Муромцова, на что я отвечал ему, что это мой младший брат и что я только что приехал из Москвы.
Хотя комедия была хорошо сыграна, однако Волчков на другой день, вступая в караул, подошел ко мне и советовал быть осторожнее.
К нам назначили полковым командиром коменданта ген. Башуцкого, прославившегося своей глупостью. Но, право, он был не так глуп и командовал полком хорошо; про него есть много анекдотов, и кто бы ни сделал глупость, ему ее приписывали.
Раз при спуске корабля он стал так, что на его голову капала вода, потому он и ушел, на что А. Л. Нарышкин сказал: l’eau qui tombe goutte a goutte perce le plus dur rocher (вода, падающая по капле, пробивает самую крепкую скалу). Чтобы узнать градусы холода, он приказывал вносить термометр к себе в комнату, отчего ошибался, отдавая приказ для парада, так как свыше 10-ти градусов мы должны были без церемонии выходить в шинелях.
В 1809-м году в марте мы были произведены в офицеры. Нам дана была квартира в Измайловском полку в офицерских казармах в доме называющемся Гарновского, у Измайловского мосту. Квартира состояла на двух нас с братом из трех комнат, кухни и конюшни на 4 стойла.
Я по своей охоте бросился в свет, а брат Петр, также по призванию, сидел дома, или ежедневно ходил к Евгении Михайловне Твороговой (жена старика флигель-адъютанта). Он был с нею очень дружен, а я только ездил к ней обедать, что было очень хорошо, потому что дома мы не имели средств чтобы порядочно есть. У нее жил наш повар, которому брат заказывал обед, особенно хороший, когда меня ожидали, что было почти каждый день.
Брат был весь привычка. Хотя Евгения Михайловна была вовсе нехороша собой, но он с нею не скучал и проводил целые дни; а она была рада иметь молодого друга.
Матушка присылала нам денег едва достаточно для обмундировки. Но для меня этого было недостаточно, ибо мне нужна была карета и четыре лошади: тогда bon-ton не терпел пары лошадей. Разными изворотами я завел карету, дрожки и четыре лошади.
Мое знакомство распространилось; меня ввели в дом А. А. Нарышкина, высоко-аристократический дом. Кроме высшего сословия, у него была еще комната для игроков, где играли в кости, и я там часто выигрывал.
Таким образом я попал в замечательные офицеры. Так как офицеров имевших кареты было мало, то ко мне являлись товарищи поутру, и я давал место в моей карете, что кажется пустяки, а придавало много весу. Таким образом, время шло благополучно.
Летом 1809-го года завелось общество, занимавшееся военными науками. Мы собирались у нашего поручика Фон-визина. Тут бывали Дибич, Березин, граф Дамас, Спиридов и многие, которых не упомню. Читали "Commentaires de Cesar", "Семилетнюю войну" Фоларда и Вобана. Все чувствовали, что война будет неизбежна, а потому множество офицеров стали заниматься военными науками.
Командующий полком Башуцкий приглашал по очереди офицеров к себе на дачу обедать. Раз пригласил он меня и Фон-Визина. Мы конечно говорили с ним смелее, нежели он желал. Смеялись, шутили, и так как он не слишком-то был сведущ, то мы ему вздор говорили об истории. Мы сидели за круглым столом.
Мне вздумалось уверять, что в Греции сажали за круглый стол, потому что во время обеда все равны между собой, а круг не имеет ни начала, ни конца. Это Башуцкого видимо взбесило. Впоследствии он уже нас не звал, и офицеры сказывали, что круглого стола больше никогда не ставили.
Круг наш прибавился А. А. Вельяминовым и П. А. Рахмановым, людьми замечательными. Они издавали "Военный Журнал". Этому обществу я много обязан тем малым образованием, какое приобрел. Тактика вошла уже в моду. Вдруг мы читаем в приказ, что я и Фон-Визин командируемся в Финляндию, где находился второй батальон нашего полка.
Башуцкий думал сделать нам этим переводом великое зло. Мы же этому обрадовались, потому что война еще не была кончена, и мы надеялись попасть в дело. Нас выслал Башуцкий из Петербурга, вероятно за наши вольные речи, или за общество.
Бог знает; но он, как человек необразованный, терпеть не мог хороших офицеров, особенно имеющих карету, Федора Васильевича Самарина он ненавидел именно за карету и за репутацию учёного офицера, чего он и не скрывал.
За его невежливость офицеры сделали, наконец, заговор и начали по закону, все без исключения, через день подавать прошение в отставку. Но Государь дело остановил и, пропустив некоторое время, определил к нам полковым командиром полковника Храповицкого. Эта история оборвалась на мне и Фон-Визине, т. е. нас отослали в Финляндию в мае 1809-го года.
Мы приехали в Або, прекрасный и веселый город. Там стояла главная квартира, наш батальон и гвардейский егерский. Армией командовал Барклай-де-Толли. Наш батальонный командир был полковник Петр Фёдорович Желтухин, деспот и невежливый. Мы почуяли, что и тут нам будет не хорошо. Он был уведомлён о причинах нашего перевода.
Я немедленно написал матушке, чтоб она через Маргариту Александровну Волкову (ее тетку) просила о назначении меня адъютантом к князю С. Ф. Голицыну, который командовал союзною с Польскими войсками армию в Галиции против Австрии.
В Або мы жили очень весело. Корпус офицеров, особенно гвардии егерского полка, был прекрасный. У Барклая были балы, не отличавшиеся угощением, но очень веселые; освещения не было, потому что день был почти всю ночь. Шведки очень красивые женщины. Он приходили пешком и переменяли обувь в передней. Танец народный был шведский, кадриль, совершенно схожий с французским, и я танцевал его до упаду.
Рано утром весь город пешком ходил на минеральный колодезь в двух верстах от Або; там после пасторской речи начинали пить воду и качаться на досках в виде скамеек. Зала разделялась чертою мелом для дам и мужчин. Кто переходил черту, платил штраф одну копейку.
Русские ввели и тут славянский беспорядок, переходили черту и платили штраф. Это время было перемирие со шведами. Я достал себе шведскую грамматику и таким образом скоро научился объясняться на этом языке. Все бы шло хорошо, если бы не притеснения Желтухина. К счастью моему, я был поддержан Ник. Ник. Раевским и полковником А. В. Воейковым, адъютантом Барклая.
Барклай посылал часто гвардейских офицеров с деньгами в разные корпуса войск, и я был раз послан в Kyoпio на Север, где я видел почти целую ночь солнце.
Неприятности с Желтухиным продолжались и кончились бы для меня очень дурно, как вдруг читаем в приказе о назначении меня адъютантом к князю Голицыну (Сергей Федорович). Радость моя была несказанная; даже все офицеры радовались атому назначению, назло Желтухину, которого терпеть не могли.
Я немедленно уехал в Петербург, куда и приехал 9-го августа, день мне очень памятный, потому что Матвей Евграфович Храповицкий праздновал свои именины в лагере, где меня обворожила его жена, что задержало меня в лагере целую неделю, и я бы еще остался, но фельдъегерь приехал за мною и привез меня к графу Аракчееву. Офицеры полка меня проводили, Храповицкая пожалела; в полку меня любили.
Граф Аракчеев (все могущий) приказал мне явиться на другой день за депешами. Я являюсь; отдавая их мне, грае самыми грубыми словами объявил, чтоб я не болтал лишнего и велел казаку проводить меня до заставы, дозволив мне заехать взять свои вещи. Подорожная и прогоны были поручены казаку, который на заставе мне их отдал, не дозволив мне укладываться более часа.
Я поскакал на курьерских в почтовой тележке. Едва живой доехал до Луги по деревянной, скверной мостовой; хотел отдохнуть несколько часов. Почтмейстер дал мне отдыху едва один час и требовал, чтобы я ехал. До Пскова опять ехал по деревяшкам; но молодое тело привыкло, и я, не останавливаясь, ехал на Гродно, Лемберг, проехал всю Галицию и нашел князя Голицына в Тарнове.
Князь принял меня весьма милостиво; он был уже лет 70-ти. В молодости служил хорошо и храбро против турок. Больших военных способностей не имел, но для этой войны, более политической, он совершенно понимал свое положение.
По настоянию Наполеона мы были против австрийцев в подкрепление польской армии, командуемой князем Понятовским (Юзеф). Австрийцы заставили его ретироваться, и ему было бы весьма дурно, ежели бы они его преследовали, но тогда мы двигались вперед: австрийцы отходили, и мы возвращались без боя на прежние квартиры.
После дел в Австрии было перемирие, и все войска наши заняли Галицию от Лемберга до Кракова, где находился наш авангард, командуемый молодым князем Суворовым (Аркадием Александровичем).
Я был послан к нему с приказом, во что бы ни стало занять Краков. Он знал движение польской армии, которая тоже спешила занять его. Нам оставалось несколько переходов; поляки же были ближе. Суворов подхватил конную батарею, два гусарских полка и на рысях, без остановки, прибыл к Кракову с этой стороны, в тоже время как князь Понятовский въезжал с корпусом войск по ту сторону.
Оба командира съехались на площади, с той разницей, что поляки в большем числе, с пехотою, кавалерией и артиллерией, а мы всего с шестью орудиями и тремя эскадронами (прочие от усталости остались на дороге). Тогда князь Суворов объявил, что займет половину города, а другую половину предоставляет князю.
Понятовский указал ему на свое войско и объявил, что он на это не согласен. Князь Суворов отвечал, что он будет сопротивляться силою, но так как у нас войск мало, то он будет считать занятие силой как личную обиду, и будет стреляться с князем на смерть.
- Вы должны знать, князь, что политическое положение заставляет нас уступить; но в этом случае я не потерплю уничижения, потому что моя честь тут страдает.
По многим переговорам князь Понятовский уступил. Мы заняли половину площади и половину города, расставили караулы и полки по квартирам.
Итак, князь Суворов личною храбростью выиграл важный процесс, и за нами осталась вся часть Галиции, которая приносила нам множество доходов. Соляные копи в Бохне, Величке производили множество соли, которую мы продавали в свою пользу. Главнокомандующий был очень обрадован занятием Кракова, особенно когда я ему передал всю эту историю.
Скоро князь Голицын опять меня командировал к князю Суворову в Краков, откуда я должен был доносить в случае каких-либо встречающихся обстоятельств между князем Суворовым и Понятовским, секретно. По приезде моем в Краков, князь Суворов отвел мне помещение в своем доме, подле самой своей спальни. Поведение его с кн. Понятовским было совершенно свободное. Он часто принимал его без доклада, раздетый, и таким образом они очень сблизились.
Графиня Вельепольская, красавица, баронесса Раутенштраух, гр. Потоцкая, Чосницкая давали обеды, вечера, и всегда князь был приглашаем с Понятовским, также и я с ним. Князь Суворов был совершенный красавец; едва пух на бороде, пел прекрасно и имел все, чтобы нравиться дамам, особенно полячкам весьма падким.
Суворов отбил любовницу князя Понятовского Скодницкую, но дело обошлось миролюбиво. Поляки совращали наших солдат деньгами, но войско так предано было Суворову, что очень мало было дезертировавших; в других же корпусах, хотя далеко стоявших от польских войск, много людей дезертировало, но под конец поляки должны были их всех выдать.
Когда пришла весть о мире, дан был в Кракове бал в Сукеницах: это зала, где продавалось сукно. Бал стоил много денег, пожертвованных поляками. Освещение, убранство были превосходны. Вся польская знать съехалась, между ними множество прекрасных женщин. Фанатизм их так был велик, что первые дамы выводили простых солдат и танцевали с ними Польский.
Князь украсил меня большим, брильянтовым отцовским, Мальтийским крестом, от которого я на бале играл не последнюю роль. Кроме мазурки много танцевали французский кадриль, и я, смею сказать, танцевал очень хорошо. Тогда требовали прыжки, антраша, разные па, над которыми теперь смеялись бы; их только употребляют в bal mabile.
Наконец приехали два адъютанта Наполеона с мирными трактатами. Велико было разочарование поляков. Они ожидали восстановления Польши, но она осталась все в том же положении.
У Суворова была с собою псовая охота с гончими и борзыми. Сам князь Понятовский и множество офицеров польской армии выезжали с нами охотиться.
Наконец, войска выступили, и я возвратился в Тарнов, откуда вскоре кн. Голицын переехал в Лемберг, где ожидал прохода войск к границе, в Тарнополь, область доставшуюся нам от Австрии в вознаграждение. В Лемберге мы стояли около месяца.
Когда были получены кн. Голицыным официальные известия о мире, привезённые от Наполеона его адъютантами гр. Флаго и Лагранжем, а от австрийского императора графом Сен-Жульеном, то князь немедленно отправил меня курьером в турецкую армию с извещением к князю Багратиону, который стоял за Дунаем в г. Гирсове.
Мне даны были прогоны червонцами; а курс гульденов упал, так что мне разменяли червонец на 160 гульденов, тогда как нарицательная цена была 5,5 гульденов, а австрийская почта обязана была брать по прежнему, то и вышло, что у меня осталось множество денег от прогонов.
Я ехал на Буковину, Молдавию и Валахию. Австрийское правительство до такой степени было подозрительно, что на границе прикомандировали ко мне венгерского офицера, который должен был надзирать за мною и не допускать меня до сообщения с жителями.
Во всяком городке списывали мой паспорт, расспрашивали куда я еду, зачем. В Станиславове я должен был явиться в командующему войсками, который еще более замучил меня расспросами. Я ему жаловался на неприятные остановки властями, но не получил удовлетворения. Он мне объявил, что эти меры им предписаны по воле начальства.
Наконец в Черновице, т. е. на границе Молдавии, я расстался с моим шпионом и встречен уже был нашими. В Яссах я остановился на некоторое время, был у гражданского правителя области С. С. Кушникова и продолжал путь на Батушаны, Бухарест, в Гирсово. Не доезжая до Дуная за 150 верст, должен я был ехать верховой почтой, и, переменяя на каждой станции казачью лошадь, ехал таким образом очень скоро.
Переехав Бузео, я к счастью моему нашел в монастыре Петра Ив. Бибикова, который стоял там с комиссариатской комиссией. Я говорю к счастью моему, потому что был голоден, более суток не евши ничего кроме яблок: у жителей, которых очень редко можно было встретить, я ничего не мог достать.
Все деревни были разорены, жители их покинули, и остались только огромные стада голодных собак, которые были довольно опасны. Но так как по дороге валялось много мертвых лошадей и волов, то они на проезжих не бросались.
Наконец, я приехал в Гирсов и немедля явился к главнокомандующему кн. Багратиону. Он жил в низеньком турецком домике; окна у него были сделаны из его дормеза; ибо тогда (думаю, что даже и теперь) у жителей были вместо стекол пузыри.
Он принял меня чрезвычайно благосклонно. Во время чтения бумаг велел подать мне обед, и после того расспрашивал обо всем. Я ему должен был рассказать всю кампанию от начала до конца.
Это было в начале декабря; хотя морозов и не было, но сырая погода, туманные и холодные ночи были очень неприятны. В продолжение пути мне случалось ночевать с казаком в стоге сена, сбиваясь от темноты с дороги. Мне отвели какую-то лачужку, холодную, сырую; но утомленный я выспался очень хорошо.
На другой день я познакомился с майором Миллером, Колыванского полка, к которому у меня было письмо от его сослуживца. Лагерь был недалеко от главной квартиры и помещался весь в землянках. У офицеров они были обвешаны внутри полами палаток; в боках были сделаны двери и вместо печей топились собираемой солдатами в полях травой.
Главное неудобство было это множество блох, так что Миллер вынужден был послать за солдатом-знахарем. Он пришел, положил наземь пучок травы, куда взобралось их множество, вынес ее и кинул в воду. Он ходил по приглашению по всему лагерю, и подобная операция повторялась почти каждый день.
Воловьи фуры привозили фураж и, придя в лагерь с половиной того, что было нагружено, съедались, а телеги рубились на дрова. Голод войска дошел до того, что два эскадрона кавалерии были розданы в роты, где из лошадей варили бульон; и я не могу сказать, чтоб он, с брошенной в него крупой, был неприятного вкуса.
Государь непременно до весны не приказал переходить на эту сторону Дуная, чтобы не дать туркам причины думать, что мы ретируемся.
Через неделю князь Багратион получил известие, что Браилов и Измаил сдались. Он непременно сам желал туда ехать. Граф Строгонов и князь Трубецкой сели с ним в коляску, а я и адъютанты поехали верхами. Отъехав верст 10, вдруг шкворень выскочил, и князь ударился носом в передок и попал на гвоздь, отчего кровь хлынула и заставила его воротиться опять в Гирсово. Все лицо его распухло, а особенно нос его, и без того огромный, был страшен.
Прожив еще неделю, меня отправили обратно к князю Голицыну. По дороге я встретил графа Каменского, посланного на смену князя Багратиона.
Я ехал тем же путем. В Австрийских владениях имел те же неприятности. Узнал от офицеров, что наша армия из Лемберга перешла в Тернополь, где и находилась главная квартира, направился прямо туда и благополучно прибыл.
Привез турецкого табаку в мешках, на которых была надпись на имя главнокомандующего князя С. Ф. Голицына: иначе австрийское начальство его бы у меня конфисковало. Несколько дней я должен был пересказывать князю все виденное мною в нашей турецкой армии, жалкое ее и голодное состояние.
Января 7-го числа 1810 г. я был дежурным. В семь часов вечера всегда собирались к князю генералы, штаб-офицеры, и он играл в шахматы (граф Кутайсов и князь В. Ю. Долгорукий были его партнерами). За полчаса я и Сергеев (правитель канцелярии) были у него, и в то время когда князь заставил меня указывать границу новоприобретенной области, вдруг он поднялся с дивана и опять упал. Я с Сергеевым бросился к нему, но он был уже мертв.
С ординарцами перенесли мы его на кровать. Явился доктор Вальтер; но все средства, им употребляемые, доказали только, что князь скончался. Команду принял князь Суворов. В Петербург был послан фельдъегерь.
На другой день после смерти его мы получили известие, что князь назначен членом в Государственный Совет; в надгробной надписи было это прибавлено к прочим его титулам и орденам. Его бальзамировали, положили на катафалку и ожидали повеления из Петербурга. Родные его испросили дозволение отвести тело его в Саратовскую губернию, в село Зубриковку, чтоб положить его в родовой склеп.
Нас, троих адъютантов, командировали к телу, и мы на почтовых отправились через Волынь, Курск и, пробыв боле трех недель в дороге, привезли тело благополучно в Зубриковку, Балашовскаго узда, где уже были собраны все его сыновья, из которых один только князь Федор был женат на княжне Прозоровской.
Схоронили, разъехались, и все адъютанты отправились через Москву и Петербург в свои полки.
Так кончились две кампании без боя, но весьма веселые, особенно польская. Не могу забыть множество разнообразных удовольствий. Товарищи были прекрасные. Князь Голицын, как старый русский барин, был добр в своем с нами обращении.
В Кракове было много дуэлей; отличались наших трое гусарских офицеров: Вольф, Бартенев и Полозов. В Тарнове между товарищами был адъютант графа Кутайсова, Арнольди, храбрейший и приятнейший человек, впоследствии отличавшийся во всех войнах.
Хотя нельзя назвать кампанией посылку мою за Дунай к кн. Багратиону, но она была для меня самою трудной службой. Молодость только могла спасти меня!
Перебирая прошедшее время с 1809 года от 5-го августа (день отъезда моего из Або), в шесть месяцев проехал я: в Петербург, в Краков, за Дунай в Гирсово, обратно в Тарнов, потом с телом князя в Саратов и в Москву и обратно в Петербург - составляет 6 тысяч верст.
Из Зубриловки я проехал в Москву. Заезжал в Баловнево, но матушки там уже не застал. Она уехала в Москву, куда и я немедленно отправился. У нас был собственный дом у Елохова моста, купленный у графа Пушкина.
Зима в Москве была очень весела и шумна, бал за балом. Иногда даже по три в один день, и я попадал на каждый из них, к Пашковым, В. С. Шереметеву, к М. И. Корсаковой. К одним ехал ранее, а к другим позже; к М. И. Корсаковой можно было приехать очень поздно, потому что у нее плясали до рассвету.
Все адъютанты князя Голицына были в Москве: граф Полиньяк, Исленьев, Алмазов и я; и мы, как приезжие из Польши, завели мазурку, настоящую в четыре пары, с прихлопыванием шпорами; становились на колени, обводили около себя даму и целовали ее руку. Французская кадриль нигде еще не танцевалась.
Экосез - кадриль, называемый Русский с вальсом; вальс en trois temps, и бал оканчивался к la grecque со множеством фигур, выдумываемых первой парой, и оканчивалось обыкновенно беготней попарно по всем комнатам, даже в девичью и спальни. Бальная музыка была весьма плоха, однообразна, а вальс в два колена. Зима подходила к концу, а мы и не думали возвращаться в Петербург.
Комендант Гессе, по своей доброте, смотрел на нас снисходительно. Наконец, он получил строгое повеление всех нас выслать, и мы выехали.
Лето 1811-го года начиналось грустно. Все предчувствовали войну. Появилась комета; солдаты, стоя в карауле и смотря на нее, предсказывали великие бедствия.
Возникла история Сперанского (Михаил Михайлович) и Николая Захаровича Хитрова, у которых нашли переписку с Коленкуром. Посланник этот держал себя гордо, и с ним было у офицеров нисколько неприятностей; а так как после сего последовали аресты, то офицеры злились, чувствуя какое-то уничижение, что производило общее уныние.
Государь был с офицерами очень милостив, а великий князь Константин не смел делать тех неприятностей, как прежде. Мы начали по утрам опять съезжаться у Фонвизина и заниматься военными науками.
Со мною был случай, который мог разрушить всю мою карьеру. Раз после завтрака у князя Голицына, мы вышли на двор играть в свайку. На дворе стояла ямская карета. Гурьеву вздумалось сесть верхом на подседельную, я сел на козлы, и мы двинулись по двору.
Подошли гр. Виельгорский, Сумароков (в то время бывший еще унтер-офицером, впоследствии же ген. адъютант и граф). Кто сел в карету, кто стал на запятки, закричали - пошел, и мы выехали со двора (это было в грязной улице), как были, во всей форме.
Нас, разумеется, многие узнали; мы ехали по Литейной. На другой день не только публика об этом говорила, но узнал уже и Государь. Меня и Гурьева позвали к полковым командирам к допросу. Мы с ним не могли запереться, но других никого не выдали, отзываясь незнанием. Нас обоих посадили под арест; его на главную гауптвахту, а меня на арсенальную, где караул содержали артиллеристы.
Сидел я девять дней; мне было нескучно, ко мне часто ходили близко жившие офицеры; между прочим я коротко познакомился с князьями Горчаковыми. Они были очень обрадованы, особенно же князь Михайло (впоследствии главнокомандующий). У нас бывали военные диспуты. Со мною же вместе быль посажен за политические мнения какой-то поляк, прекрасный музыкант, пел и играл на гитаре.
Государь, благосклонно приняв нашу шалость, велел просто нас освободить, чего мы никак не могли ожидать; меньшее наказание могла бы быть выписка в армию. Но 1811-й год смягчал сердце начальства: офицеров берегли; да к тому же мой наказанный товарищ был сын министра финансов, следственно по нем и меня, вероятно, пощадили.
В эту зиму в доме Державина было открыто собрание "Русской словесности". Старик Державин был президентом; подле него сидел старик А. С. Шишков, а секретарем Кикин. Я был при открытии. Крылов читал на этот случай сочиненную им басню "Соловей". Она кончается стихами: Избави Бог и нас от этаких судей.
Читал ее он прекрасно и произвел общий восторг.
Дом Державина был очень близко от казарм и я, быв знаком с его племянниками Львовыми, был приглашаем на всякое заседание. В этом году часть наших казарм занял гвардейский егерский полк. У них корпус офицеров был составлен из множества молодых, образованных людей; между ними были некоторые французские эмигранты: графы Сен-При, Лагард, Растиньяк, все очень замечательные личности; Кривцов, Ланские, Левшины и пр.
Мы и дома проводили время очень весело. Иногда по вечерам собирались к М. А. Фон-Менгдену, который метал банк; тогда он был просто Фон-Менгден; теперь же слышу, что дети его бароны.
Так прошел 1811-й год. В начале 1812-го уже гласно говорили о войне; известно было, что французские войска двигались к Висле. Но все эти известия нисколько нас не огорчали; напротив того, офицеры и солдаты, все радовались, что будет война.
Энтузиазм был общий. Наконец, мы выступили в поход в Вильну. Гвардия расположилась около Вильны, а армия по Неману по границе. Хотя война была верна, но дипломатически еще не была объявлена. Ежедневно ожидали начала военных действий. К примирению была сделана последняя попытка, и Государь отправил Балашова к Наполеону.