Найти тему
Юрий Буйда

Шут Ньютон

Когда-то он был директором школы, и многие вспоминали о нем чуть ли не с ужасом: «Если Иван Маркович Змитровский ловил прогульщика, то мог открутить ему ухо насмерть». При его появлении школьники теряли дар речи. Он приближался к прогульщику на цыпочках, приседая и широко расставляя руки, и произносил «Ну что?» с таким сладким лицом, какое бывает, наверное, только у людоедов из страшных сказок.

Он не скрывал своей нелюбви к евреям и вообще инородцам, а когда его попрекали этим, отвечал: «Я не фашист, но родину люблю». Он требовал, чтобы слово «родина» ученики писали с заглавной буквы, и настаивал на изъятии из городской библиотеки книг, в которых с заглавной буквы писалось слово «бог».

А потом что-то сломалось в его жизни. Умерла жена, четыре взрослые дочери вышли замуж, и он остался один. А тут еще выяснилось, что и образование у него недостаточное, и здоровье неважное. Змитровскому позволили преподавать астрономию в выпускных классах, а этот предмет считался високосным, то есть лишним, никчемным, как пьяница Люминий или аппендикс.

При этом у Ивана Марковича впервые в жизни появилось свободное время, и он принялся наверстывать жизнь. Змитровский не вылезал из библиотеки. Он открыл для себя каббалу и астрологию, йогу и оккультизм, тайны тамплиеров и карты Таро. Когда власти разрешили верить в Бога, Иван Маркович стал читать и конспектировать Евангелие. А насмешникам отвечал: «Я же не корова – могу свои убеждения и поменять». В кармане пиджака он носил сложенную вчетверо листовку, на которой было написано: «Иисус уже здесь! Покайтесь!» Листовка служила закладкой в книжке Нострадамуса, которую Иван Маркович как-то взял в библиотеке. Умом он понимал, что если Иисус и явится, то в Москве, где находится правительство, а вовсе не в Чудове, в котором нет никакой крупной промышленности, кроме ресторана «Собака Павлова». Но ведь приезжал же в Чудов цирк лилипутов...

На уроках астрономии он делился сведениями, почерпнутыми в случайных книгах, рассказывая, например, о таинственных рисунках в пустыне Наска или о Бермудском треугольнике, и в уголках его бесформенных лиловых губ вскипала слюна, стекавшая на плохо выбритый подбородок. А когда его спрашивали о теории относительности Эйнштейна, он сворачивал ученическую тетрадку трубочкой и подносил к глазам. «Пространство и время? Это просто». И долго-долго смотрел в эту трубочку, и класс замирал, и никто не отваживался нарушить это молчание, чтобы узнать, что он там такое видит, какие такие дали и выси, и в таком сонном оцепенении все и пребывали, пока не звенел звонок…

Однажды он где-то вычитал, что сила сжатия челюстей немецкой овчарки равна двум с половиной тысячам ньютонов, а одно рукопожатие – тысяче. «Два-три рукопожатия в день – и вот вы уже самая настоящая немецкая овчарка!» Змитровский перестал здороваться с соседями за руку - после этого его и прозвали Шутом Ньютоном.

Но настоящим крахом его репутации стала женитьба на Розе Красовской, Розовой По, страдавшей болезнью Дауна. Ее родители давно перебрались в Москву, где зарабатывали торговлей на рынках, и забыли о дочери. Девочка осталась на попечении пьющих стариков Красовских. Ей было двенадцать лет и выглядела она мышь мышью, когда Шут Ньютон предложил старикам две тысячи рублей «за помощницу».

«Живая ж душа, - сказал старик Красовский. - И вдобавок у ней лишний палец на ноге. А две тыщи что? За такие деньги лошадь дорогу не перейдет».

«Души нет, а есть электричество», - возразил Змитровский, но тысячу накинул.

На том и сошлись.

Шут Ньютон не жалел денег на красивую одежду, вкусную еду и игрушки для девочки. Не прошло и года, как она расцвела, округлилась, стала розовой, тугой, чистой, с яркими пшеничными волосами, голубыми глазами и алыми губами. Шут Ньютон научил ее читать, чистить зубы, а на ночь рассказывал о Спящей красавице и тайнах египетских фараонов.

Однажды девочка открыла соседке Катерине Черви, что спит в одной постели со стариком Змитровским, и та написала его дочерям. Разгневанные женщины примчались из Москвы, Рязани и Казани и ворвались в родной дом с одним-единственным намерением – разорвать в клочья отца, девчонку и всех египетских фараонов с их конницей и пехотой.

Но вместо фараонов их встретила Розовая По. Сияя ослепительной улыбкой во все свои голубые монгольские глаза, вся в розовом, но босая, она поклонилась ошеломленным сестрам и пропела, старательно выговаривая слова: «Добро пожаловать, милые мои тетушки!»

Старшая сестра посмотрела на левую ее чистую босую ножку с шестым пальчиком-горошинкой и протяжно всхлипнула.

Сестры ударились в слезы и бросились отцу на грудь, а он, кривя лиловые свои бесформенные губы, беспрестанно подмигивал Розовой По и кашлял.

Женщины заласкали девочку и завалили ее подарками. Два дня с утра до вечера они угощали ее лакомствами, наряжали, целовали и плакали.

А перед отъездом старшая сказала отцу: «Живи как знаешь. Но запомни, папа: на такую наживку только черта ловить».

Черт и явился. Неизвестно, на какую наживку он поймал девочку, - она была существом доверчивым, - но уже вскоре в городе ее стали называть Розовой По.

«В пи она стесняется, - сказал как-то в «Собаке» подпивший Люминий. - Но и по у нее ничего».

Она изменилась, стала пропадать целыми днями неизвестно где, возвращалась грязная, обессилевшая, пахнущая вином и табаком. Скинув туфельки, она ставила свои розовые ножки в таз с горячей водой и засыпала. Шут Ньютон на руках относил ее в постель. Она стала плохо спать, вокруг глаз образовались синие круги. А однажды она не проснулась.

«Что ж ты, Иван, - сказал доктор Жерех. - Ей еще десять лет назад нужно было операцию сделать на сердце – Боталлов проток лучше всего закрывать в раннем детстве».

После смерти Розовой По старик свихнулся и стал всюду появляться со стулом. Это был самый обыкновенный стул – четыре ножки, спинка, прочное сиденье из голой шестислойной фанеры. Он таскался по всему городу с этим стулом в руках. Иногда останавливался, взбирался на стул и начинал осатанело выкрикивать: «Мойте руки перед едой! Мойте руки перед едой!» И так – с утра до вечера. Или просто кричал: «Душа!» Или: «Не убий!» Это его «Не убий!» разносились над площадью и проникали во все уголки тесного города, мешая отдыхать людям и пугая кур-несушек, вызывая приступы набожности у старушек и приливы раздражения у стариков, и никто, конечно, не мог понять, какого черта он кричит и почему от его воплей так тревожно становится там, где душа, хотя вроде бы никто не убит и никого не нужно убеждать в том, что убивать не следует. Он кричал: «Не убий!», или «Возлюби ближнего своего!», или: «Дважды два будет четыре!», или вообще: «Слонолюбивые карфагеняне!», или еще что-нибудь в этом же роде, и над ним, конечно же, смеялись. На него старались не обращать внимания, потому что все знали, сколько будет дважды два и никто не собирался убивать, да и кричал ведь это ненормальный, полусумасшедший да еще и трезвый старик в слишком коротких штанах, стоя посреди пустынной площади на этом дурацком стуле и ни к кому не обращаясь, а словно взывая к небу или, во всяком случае, к чему-то там, а не здесь, где никаких карфагенян со слонами и в помине не было, а был разве что пьяница Люминий, тупо смотревший на тощего старика в коротких брючишках, который с утра до вечера выкрикивал со стула на пустынной площади всякие глупости, заходясь от отчаяния и бессмысленной ярости, словно хотел докричаться до Бога...