- "Глазами клоуна" (1963 г.) - название романа немецкого писателя-антифашиста Генриха Бёлля, роман-размышление, осмысление пройденного немецким народом пути.
- Молодая девушка Генриетта, сестра героя романа Ганса, попавшая в самом конце войны в Гитлерюгенд, с фронта не вернулась. Ганс так и смог простить родителям гибель сестры.
- В самые последние дни войны шло сопротивление новой наступившей реальности, с которой нацизм не был готов и не хотел смириться.
"Глазами клоуна" (1963 г.) - это название романа немецкого писателя-антифашиста, нобелевского лауреата Генриха Бёлля. Глубокая книга, роман-размышление. Осмысление пройденного немецким народом пути.
Сейчас, накануне праздника Победы, мне вспоминаются отдельные эпизоды романа, в особенности те, в которых герой вспоминает последние дни фашистской Германии. Как все это закончилось, как это увидел мальчик-подросток, впоследствии выбравший профессию клоуна.
"Глазами клоуна" (1963 г.) - название романа немецкого писателя-антифашиста Генриха Бёлля, роман-размышление, осмысление пройденного немецким народом пути.
А заканчивалось все тяжело. Обратимся к роману.
Мать Ганса, благополучная женщина, жена преуспевающего промышленника, угольного магната Шнира, отправляет свою старшую дочь Генриетту... на войну. В Гитлерюгенд. Отец дает молчаливое согласие. Поскольку идут последние бои, получается, Генриетту отправили на верную смерть, и все это очень хорошо понимает подросток Ганс:
"После смерти моей сестры Генриетты родители как родители перестали для меня существовать. Уже семнадцать лет, как Генриетта умерла. Ей было шестнадцать, когда кончилась война, – прелестная девочка, белокурая, лучшая теннисистка от Бонна до Ремагена.
Тогда объявили, что молодые девушки должны пойти в войска ПВО, и в феврале 1945 года Генриетта подала заявление. Все произошло так быстро, без задержки, что я ничего не понял. Я возвращался из школы, переходил Кёльнскую улицу и увидел Генриетту в трамвае, уходившем в Бонн. Она мне кивнула и засмеялась, и я тоже засмеялся. На ней была хорошенькая темно-синяя шляпка, теплое синее пальто с меховым воротничком, за спиной – маленький рюкзак. Я никогда не видел ее в шляпке, она не хотела их носить. Шляпка ее очень меняла. Она была похожа на молодую даму.
Я решил, что она едет на пикник, хотя время для пикников было не очень-то подходящее. Но от школ можно было тогда ждать чего угодно. Нас даже заставляли решать в бомбоубежище задачи на пропорции, хотя уже слышался грохот артиллерии. Наш учитель Брюль пел с нами что-нибудь набожное и патриотическое, как он выражался, под этим он подразумевал "Высятся чертоги славы", а также "Ты видишь – алеет восток". Ночью, когда на полчаса все стихало, слышался бесконечный топот ног: пленные итальянцы (нам в школе объяснили, что итальянцы уже не наши союзники, а работают у нас в качестве пленных, а почему – я так до сих пор и не понял), русские пленные, пленные женщины, немецкие солдаты; всю ночь они шли и шли. Никто не знал толком, что творится.
А у Генриетты и в самом деле был такой вид, будто она едет на школьный пикник. От школы можно было ожидать чего угодно. Иногда, сидя в классе, между воздушными тревогами, мы слышали сквозь открытые окна настоящую ружейную пальбу, и, когда мы испуганно смотрели на окна, наш учитель Брюль спрашивал, знаем ли мы, что это значит. Да, мы знали: там в лесу расстреливают дезертира. "Так будет с каждым, – говорил Брюль, – кто откажется защищать священную немецкую землю от жидовствующих янки". (Недавно я с ним встретился, он теперь старик, в сединах, преподаватель педагогической академии, и считается человеком "с достойным политическим прошлым", потому что никогда не был в партии национал-социалистов.)
Я еще раз помахал вслед трамваю, которым уезжала Генриетта, и прошел через наш парк домой, где родители и Лео уже сидели за столом. На обед был жиденький суп, на второе – картофель с соусом, а на третье – яблоко. И только за третьим я спросил маму, куда поехала на пикник школа Генриетты. Мама усмехнулась и сказала:
– Что за чепуха, какой там пикник! Она уехала в Бонн поступать в противовоздушные войска. Не срезай кожуру так толсто, сынок. Вот, смотри!
И она действительно, взяв кожуру с моей тарелки, поскребла ее и сунула себе в рот тонюсенький ломтик яблока – все, что она сэкономила. Я посмотрел на отца. Он опустил глаза в тарелку и молчал. И Лео промолчал, но когда я снова посмотрел на мать, она проговорила своим кротким голосом:
– Пойми, каждый должен выполнять свой долг, чтобы выгнать жидовствующих янки с нашей священной немецкой земли.
Она посмотрела на меня такими глазами, что мне стало жутко, потом с тем же выражением взглянула на Лео, и мне показалось, что она готова тут же послать и нас обоих на бой с "жидовствующими янки".
– Наша священная немецкая земля, – сказала она, – они уже в самом сердце Айфеля.
Мне хотелось засмеяться, но я расплакался, швырнул десертный ножик и убежал к себе в комнату. Я испугался и знал, почему испугался, но выразить словами не мог и только со злостью думал о проклятой яблочной кожуре. Я посмотрел на покрытую запакощенным снегом немецкую землю в нашем саду, на Рейн за плакучими ветлами, на Семигорье, и все это показалось мне какой-то идиотской бутафорией. Видел я и несколько "жидовствующих янки": их везли на грузовике с Венусберга в Бонн на сборный пункт; с виду они были озябшие, испуганные и очень молодые. Если я и представлял себе евреев, то скорее похожими на итальянцев – те выглядели еще более озябшими, чем американцы, и слишком измученными, чтобы еще чего-то бояться. Я дал пинка стулу, стоявшему у кровати, а когда он не упал, я пнул его еще раз. Стул упал и вдребезги разбил стекло на ночном столике. Генриетта в синей шляпке с рюкзаком. Она не вернулась, и мы до сих пор не знаем, где ее похоронили. После войны кто-то к нам явился и доложил, что она "пала под Леверкузеном".
Она не вернулась. Ганс так и смог простить родителям гибель сестры.
В апреле-мае 1945 года нацисты продолжали на что-то надеяться и отчаянно сопротивлялись. Казалось бы, чему и кому? Чему можно было сопротивляться, когда исход войны был решен?
Вот еще одна сцена из романа.
"Только через несколько дней я узнал, кто мог бы взять патент на выражение "жидовствующие янки", – это был Герберт Калик, тогда четырнадцатилетний вожак нашей школьной группы гитлерюгенда, которому мама великодушно предоставила наш парк, чтобы всех нас обучать обращению с противотанковыми гранатометами. Мой восьмилетний брат Лео тоже в этом участвовал, и я видел, как он марширует по теннисной площадке, с учебным гранатометом на плече, и лицо у него было такое серьезное, какое бывает только у детей. Я его остановил и спросил:
– Ты что это делаешь?
И он с невероятной серьезностью ответил:
– Я буду "вервольфом", а ты разве нет?
– Ну как же, – сказал я и пошел с ним мимо теннисной площадки к тиру, где Герберт Калик рассказывал историю про мальчишку, который в десять лет уже заработал Железный крест первой степени: где-то там, в Силезии, он подбил ручными гранатами три русских танка. Когда один из мальчиков спросил, как звали этого героя, я сказал: – Рюбецаль.
Герберт Калик весь пожелтел и завопил:
– Презренный пораженец!
Я наклонился и швырнул Герберту горсть золы прямо в физиономию. Все на меня накинулись, только Лео соблюдал нейтралитет – ревел, но за меня не заступался, и с перепугу я заорал на Герберта:
– Нацистская свинья!
Где-то я прочел это слово – кажется, у железнодорожного перехода на шлагбауме. Я даже точно не знал, что оно значит, но у меня было ощущение, что тут оно как раз подходит. Герберт Калик сразу прекратил драку и стал действовать официально: он арестовал меня и велел запереть в сарай при тире, среди мишеней и указок, а сам приволок моих родителей, учителя Брюля и еще какого-то нациста. Я ревел от злости, переломал все мишени и все время кричал мальчишкам, охранявшим меня: "Нацистские свиньи!" Через час меня потащили в суд, в нашу столовую. Брюль просто удержу не знал. Он твердил одно:
– Выкорчевать с корнем, с корнем выкорчевать!
Я до сих пор не знаю, про физическое уничтожение он говорил или, так сказать, про моральное. Как-нибудь напишу ему на адрес педагогической академии, попрошу разъяснить – ради исторической правды. Член нацистской партии, заместитель ортсгруппенляйтера Левених вел себя сравнительно разумно. Он говорил:
– Но примите во внимание, что мальчику еще одиннадцати нет!
И так как он действовал на меня успокаивающе, я даже ответил на его вопрос, откуда я взял это роковое слово:
– Прочитал на шлагбауме, на Аннабергерштрассе.
– Но тебе его никто не говорил? – спросил он. – Понимаешь, вслух при тебе его никто не произносил?
– Нет, – сказал я.
– Мальчик даже не понимает, что говорит, – сказал мой отец и положил мне руку на плечо.
Брюль свирепо воззрился на отца, потом испуганно взглянул на Герберта Калика. Очевидно, жест отца выражал слишком явное сочувствие мне.
Моя мать, плача, сказала своим глупым голосом:
– Он сам не знает что говорит, он сам не знает, иначе мне пришлось бы от него отречься.
– Ну и отрекайся, – сказал я.
Все это происходило в нашей огромной столовой с тяжелой резной мебелью темного дуба, с охотничьими трофеями деда на широкой дубовой панели, с кубками и тяжелыми книжными шкафами со свинцовым переплетом стекол.
Я слышал раскаты артиллерии на Айфеле, всего в каких-нибудь двадцати километрах, а иногда доносился даже стрекот пулемета. Герберт Калик, светловолосый, бледный, с лицом фанатика, играл роль прокурора и все время барабанил костяшками пальцев по буфету и требовал "жестокости, беспощадной жестокости". Меня приговорили к тому, чтобы под надзором Герберта вырыть в саду противотанковый ров, и до самого вечера, следуя шнировской традиции, я расковыривал немецкую землю, правда, вопреки этой традиции – собственноручно. Я рыл канаву через любимую дедушкину куртину роз, прямо на мраморную копию Аполлона Бельведерского, и уже радовался той минуте, когда статуя рухнет от моих землепроходческих стараний, но радоваться было рано: статую свалил не я, а маленький веснушчатый мальчуган по имени Георг – он нечаянно взорвал и себя и Аполлона фаустпатроном. Герберт Калик прокомментировал это происшествие весьма лаконично:
– К счастью, Георг был сиротой!"
А вот еще один подросток на войне:
Молодая девушка Генриетта, сестра героя романа Ганса, попавшая в самом конце войны в Гитлерюгенд, с фронта не вернулась. Ганс так и смог простить родителям гибель сестры.
Думается, шло сопротивление новой наступившей реальности, с которой нацизм не был готов и не хотел смириться. Причем эта реальность находилась далеко уже не на фронте - там-то как раз все уж было решено, вопрос состоял только в количестве жертв, которые еще предстояло принести... Подавить новую реальность нацисты пытались в своей собственной стране.
Сам Генрих Бёлль тоже воевал. Не добровольно. Один из немногих учеников в своем классе, он отказался вступать в Гитлерюгенд. Но в 1939 году был призван в вермахт, а во время военной службы старался всячески от нее уклониться, симулировал разные болезни. В конце концов в апреле 1945 года Бёлль попал в плен американцам и провел несколько месяцев в лагере для военнопленных во Франции. После плена вернуся в Германию и продолжил учебу в Кёльнском университете, студентом которого Бёлль стал еще до призвания в армию.
Его отношение к происходившему в Германии наилучшим образом предстает в одной из последних сцен романа:
"Когда пришло известие о смерти Генриетты, у нас дома как раз накрывали на стол и Генриеттина салфетка в желтом салфеточном кольце еще лежала на шкафу – Анна считала, что отдавать ее в стирку преждевременно, – и тут мы все посмотрели на эту салфетку, на ней были следы мармелада и маленькое бурое пятнышко – не то от супа, не то от соуса.
Впервые в жизни я почувствовал, какой ужас таят в себе вещи, оставшиеся после человека, который ушел или умер. Но мама сделала решительную попытку и начала есть, наверно, это должно было означать: жизнь продолжается или что-то в этом духе, но я точно знал, что это не так, не жизнь продолжается, а смерть. И я выбил у нее ложку из рук, выбежал в сад, потом опять в дом, где поднялся вой и визг: маме обожгло лицо супом. Я ринулся наверх в Генриеттину комнату, распахнул раму и стал швырять за окно все, что мне попадалось под руку: коробочки и платья, кукол, шляпки, башмаки, береты; рванул ящик комода, там лежало белье и между ним – странные мелочи, которые, наверно, были ей чем-то дороги: засушенные колосья, камешки, цветы, обрезки бумаги и целые пачки писем, перевязанные розовыми ленточками. Теннисные туфли, ракетки, призы – все, что попадалось под руку, я выкидывал в сад. Лео потом говорил мне, что я был похож на сумасшедшего, и все произошло с такой бешеной быстротой, что никто не успел помешать. Целые ящики комода я просто опрокидывал за окно, помчался в гараж, притащил в сад тяжелый бидон с горючим, вылил его на груду вещей и поджег; все, что валялось вокруг, я подтолкнул ногой в бушевавшее пламя, собрал все клочки и кусочки, все засушенные колосья и цветы, все письма – и швырнул в огонь. Я побежал в столовую, схватил с буфета салфетку в кольце, кинул и ее в огонь.
Лео потом говорил, что все произошло в пять минут, и пока сообразили, что происходит, костер уже пылал вовсю и я побросал в огонь все вещи. Откуда-то вынырнул американский офицер, он, видно, решил, что я жгу секретные документы, протоколы великого германского "вервольфа", но когда он подошел, все уже обуглилось, почернело, отвратительно запахло горелым, он хотел схватить пачку писем, я выбил их у него из рук и выплеснул в огонь остатки бензина из канистры. Позже подоспели и пожарные с уморительно огромными брандспойтами, и сзади кто-то вопил уморительно пискливым голосом самую уморительную команду, какую я слышал: "Воду – марш!" И им не было стыдно поливать эту несчастную груду пепла из своих насосов, а так как одна из оконных рам немного затлелась, то кто-то из пожарных направил в окно струю воды, и все в комнате поплыло, а потом паркет вспучился, и мама рыдала над испорченными полами и обзванивала всякие страховые общества, выясняя, чему приписать повреждения – пожару, наводнению или лучше просто получить страховку за поврежденное имущество".
В самые последние дни войны шло сопротивление новой наступившей реальности, с которой нацизм не был готов и не хотел смириться.
Генрих Бёлль был самым читаемым западногерманским писателем для послевоенного поколения советских людей.
Писатель Генрих Бёлль жил в Западной Германии, в ФРГ. В СССР его печатали благодаря антифашистской деятельности и критике нацизма, но правда, недолго: перестали печатать после критики советского режима и главным образом потому, что Бёлль принял у себя опального писателя Солженицына.
Тем не менее, для послевоенного поколения советских людей он был самым читаемым западногерманским писателем и продолжает пользоваться популярностью в наши дни. Запрет на печать его произведений был снят с началом горбачевской перестройки.