— Не для меня, - сказал старик, стукнув кружкой по столу.
— Не для меня, - подхватил мальчик, стукнув кружкой по столу.
— Не для меня придет весна! - хриплым басом взвыл старик, стуча кружкой по столу.
— Не для меня Дон разольется! - высоким голосом закричал мальчик, колотя кружкой по столу с такой силой, что капли самогона из нее попадали даже на лампочку, висевшую на шнуре над головами.
— Там сердце девичье забьется с восторгом чувств не для меня! - согласно пропели они.
Они пели о весне и о воинах, без колебаний принимающих неизбежность смерти, и их дикие вопли разносились над садами, черепичными крышами и водами Преголи.
Допев, допив и докурив, они отправились спать.
Старик рухнул на диван в узкой маленькой спальне, а мальчик, как всегда, устроился на полу у входной двери, и вскоре оба уснули тяжелым пьяным сном.
В городке было немало странных людей, чудаков и придурков, но старик Дундуков выделялся даже среди них. Он вообще казался существом из иного мира — из мира, где всегда полыхают молнии, где боги и герои сражаются на небесах и на земле, а мужчины пьют кровь вместо воды и заключают браки с прекрасными чудовищами.
Огромный, костлявый, в драной черной шляпе, ветхом кожаном пальто до пят и высоких сапогах с остатками ремешков, которыми крепились шпоры, с лицом старого слона, на котором среди морщин и пятен не сразу угадывались маленькие глаза, он весь день бродил по улицам городка, то и дело останавливаясь и с недоумением оглядываясь вокруг, словно не понимал, вкаком это мире он вдруг оказался и почему.
Частенько за ним увязывалась дурочка Жижа, про которую ветеринар Мизулин говорил, что в дорсовентральной проекции она толстенькая, а в вентродорсальной — злоебучая.
Не переставая тихо бормотать что-то себе под нос, она следовала за Дундуковым тенью, делила с ним вареное яйцо, хлеб и пиво. Старик защищал ее от мальчишек, угощал табаком и не позволял заголяться при посторонних. Когда Жижа попала в больницу, он был единственным, кто навестил ее и принес яблок, а потом встретил ее пьяную мать Жижицу и отлупил ивовым прутом по заднице.
Утро старик проводил на старом кладбище, где среди немецких могил были похоронены его вторая и третья жены, а после обеда отправлялся на Седьмой холм — там лежали четвертая, пятая и шестая. Он бродил по дорожкам между крестами, иногда присаживался на скамейку под туями, чтобы выкурить самокрутку, а когда начинало темнеть, возвращался в свой дом, пустой, сумрачный, пропахший грубым табаком и лежалой одеждой.
По субботам он доставал из шкафчика медный горн, завернутый в мягкую тряпку, и начищал его до блеска. После этого играл подъем, сбор, атаку, а вечером — отбой. Выпивал стакан самогонки и ложился спать.
28 февраля 1918 года шестнадцатилетний Семен Дундуков стал трубачом Первого крестьянского кавалерийского социалистического полка, а спустя два дня убил первого врага — зарубил шашкой белоказака. С конниками Буденного он бил белогвардейцев под Царицыном и Касторной, брал Дебальцево и Перекоп, был тяжело ранен под Житомиром, награжден орденом Красного Знамени и вчистую уволен из РККА. Почти двадцать лет работал в коневодческих совхозах, в сорок первом ушел добровольцем на Вторую германскую, хотя служить пришлось в обозе. Однако ему и там удалось отличиться: в сорок четвертом под Инстербургом он организовал оборону полевого госпиталя, к которому прорвались немцы, и за это был награжден орденом солдатской Славы.
После войны он собирал по всей Восточной Пруссии уцелевших тракененских лошадей, потом работал на конезаводе, но был выгнан за скверный характер. Поселился в нашем городке, командовал конюшней, принадлежавшей бумажной фабрике. Его лошади пахали землю под картошку, вывозили мусор со дворов, таскали ассенизационные бочки, доставляли продукты в магазины. А когда на смену скотам пришли грузовики и тракторы, конюшню закрыли, коней продали цыганам, Дондукова отправили на пенсию.
Он похоронил шесть жен, разругался со всеми детьми, и хотя в его доме время от времени появлялись женщины, они не могли наполнить его жизнь смыслом.
Он уже ничего не чувствовал, когда вспоминал звук горна, зовущего в атаку, разлив кавалерийской лавы, безжалостных кентавров великой революции, мчащихся к смерти и победе, кусок свинца, впивающийся в белое тело, деву с черными очами, лики богов и героев, позолоченные кровью и яростью...
Когда начались новые времена и жить стало еще труднее, старик продал капиталисту Сашке Розовскому сначала орден Красного Знамени, потом шашку, потом орден Славы. Не продал только наградной наган, чтобы не приведи Бог, и медный горн, потому что он никому не был нужен.
Жизнь его остывала.
Дундуков никогда не запирал двери и окна — любой мог войти в его дом и взять что угодно, если бы у него было что брать, поэтому мальчишка просто толкнул дверь, вошел, сел на стул в кухне и замер. Ждать ему пришлось долго.
— Я твой правнук, - сказал он, когда старик переступил порог кухни. - Сын Ольги, дочери Нины.
— Пошел на хер, - сказал Дундуков, опускаясь на табурет. - Какой Ольги?
— Моей матери. Она дочь твоей дочки Нины.
Старик помнил имена всех своих жен и детей, но вот внуками и правнуками не интересовался.
— И что Ольга? Ты здесь зачем? Тебя как зовут, правнук на хер?
— Измаил.
Парень был крупный, костистый — в прадеда.
— Сын Авраама и Агари?
— Какого Агаря?
Старик хмыкнул.
— И какой же дурак тебя так назвал?
— Мать. Отца я не знаю.
— Ага... так какого хера ты ко мне приперся?
Измаил выложил на стол сверток.
Старик ждал.
Мальчик развернул тряпицу и придвинул к старику буденовку.
— Твоя.
Старик расправил буденовку, хмыкнул.
— Ну да, моя. Значит, это Нинка ее сперла?
— Можно я у тебя переночую?
— Так ты еще и левша, - пробормотал старик, словно не слышал вопроса.
— И че?
— Я тоже был левшой, но исправился.
— И че?
— Жрать хочешь? Тогда вари картошку. Тебе сколько лет-то?
— Скоро семнадцать.
За ужином, состоявшим из вареной картошки, кильки в томатном соусе, черного хлеба, лука и самогона, старик рассказал, когда впервые надел буденовку. Это случилось накануне штурма Перекопа, когда у Дундукова украли французскую каску-адрианку, не оставалось ничего другого, как напялить буденовку.
— А дырка в ней откуда?
— На Сиваше зацепило. - Старик залпом выпил самогонку. - Песни знаешь?
— Какие песни?
— Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ! - выпучив глаза, заорал старик, стуча алюминиевой кружкой по столу.
— О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы гордо и смело в бой идем! - подхватил Измаил, выпучив глаза и стуча кружкой по столу.
Допев и допив, старик вдруг наклонился к Измаилу через стол.
— Знаешь, что это было? Это был огонь. А огонь всегда прав. - Он поднял руку. - Вот эта моя рука тогда горела. Понимаешь? Правая! Правое дело надо делать правой рукой. И все слова были сильными, красными, а не как сейчас...
— Огнем, что ли? Горела — огнем, что ли?
— Вспыхивала вся. Светилась и пылала, потому что правда была на нашей стороне, потому что огонь всегда прав...
— Больно было?
— Нет, - сказал старик, опуская руку. - Огонь остался, а сил больше нету — нечему гореть...
— Сама собой горела или спичкой поджигали?
— Сама.
— А сейчас можешь зажечь?
— Сейчас я только про поссать и поспать думаю. - Дундуков встал. - Иди спать на хер, Измаил. И кто тебе имя такое дал на хер, а? Измаил на хер! Бабы, конечно, это все бабы...
— И че?
— Ниче. Ревнивые больно.
— Будто мужики не ревнивые.
— Ревнивый мужик просто убьет, а баба — изведет.
Старик завалился на узкую койку в спальне, а Измаил лег на ватник у входной двери.
Измаил оказался шныркимпарнем, пролазой и вором.
С утра до вечера он шнырял по городку, высматривая все, что плохо лежит, и тащил домой сахар, муку, галоши, морковь, живых кур, полотенца, картошку и шоколад. Он наладил самогонный аппарат, починил крыльцо и туалет.
Раза два-три его ловили и избивали до полусмерти, но вскоре он оживал и снова принимался за прежнее.
— Но если тебя этот буржуй Розовский поймает, - говорил Дундуков правнуку, - живым не уйдешь.
— Ты победил буржуев, а теперь твой огонь — ихний...
— Болтун, - беззлобно ворчал старик, - веришь всяким сказкам...
Теперь у старика благодаря Измаилу было вдоволь еды, табака и самогона, а главное — хоть в этом он и не любил признаваться даже себе — парень никогда не ухмылялся, когда старик пускался в воспоминания. Раньше он не любил своего прошлого, но Измаил вечер за вечером приставал к Дундукову с вопросами, и старик мало-помалу привык этим разговорам, а потом уже не мог прожить без них ни одного вечера. Его голос, громкий, но однообразный, приобретал неожиданные обертоны, когда речь заходила о товарищах, о бешеных схватках, о запахах пота, крови и пороха...
Однако самым ярким событием были похороны павших в бою товарищей, тела которых опустили в братскую могилу, и полковой оркестр играл «Вы жертвою пали», но тут к комдиву примчался вестовой с приказом, и кавалерия стала разворачиваться к бою, и он, стоя на вершине холма, играл сигнал атаки, а ниже, у подножия братской могилы, эскадрон за эскадроном, полк за полком — кони, пики, сабли, кубанки, трубы, знамена, зубы, пена, храп, хрип, матюки, бешеные веселые рожи со злыми глазами, железо, грязь, волны вони — начали перестраиваться для атаки, вздымая облака пыли и пуская коней рысью, марш-марш, вперед, вперед, сотня за сотней, тысяча за тысячей, салютуя саблями на скаку павшим товарищам — к смерти и победе...
— Когда помру, - сказал старик, - сыграй на моей могиле атаку.
— Может, отбой?
— Атаку.
— А женщины? - спросил Измаил. - Какие они были?
— Были, да, - сказал Дундуков. - Миркой ее звали, еврейка была...
— Настоящая еврейка?
— Она одна в доме была, и я ее взял. С налету взял. Застрелил казака на крыльце, вбежал в дом, а там она, и я не остановился... у меня вся рожа в крови, вот она и испугалась, а я весь как в огне... - Помолчал. - А под утро сказала... сказала, что любит меня...
— А ты?
— Чего я?
— Ты ее любил?
Старик пожал плечами.
— А что потом?
— Суп с котом, - сказал старик. - Но другой такой у меня не было...
Ему не нравилось выражение лица Измаила, когда тот слушал рассказы о женщинах. Ему не нравилось, как Измаил смотрит на Сандру, соседскую девчонку.
Она была очень красивым шестнадцатилетним животным, носила короткое платьице из полупрозрачного тюля, сводя мужчин с ума своими крутыми ягодицами, пышной грудью и недобрыми глазами.
«Ее улыбкой можно ворота в ад открывать», - сказал как-то ветеринар Мизулин.
Измаил мог часами сидеть на лавочке рядом с нею, весь сжавшись, выкуривая сигарету за сигаретой и не проронив ни слова, а Сандра болтала без умолку, как будто наслаждаясь звучанием своего незрелого волнующего контральто.
Сандра жила с бабушкой, которая обедала и ужинала тюрей — хлебом, размоченным в тарелке с водкой, и мечтала только о том, как бы поскорее сбыть с рук внучку, пока та чего-нибудь не натворила. Старуха жалела, что не продала ее Сашке Розовскому, который предлагал за четырнадцатилетнюю Сандру ящик коньяка: «И пятьсот долларов, если окажется целкой». Но тогда девчонка заартачилась, бросилась топиться, и буржуй отступил.
В конце лета Измаил привел Сандру в дом старика и сказал, что теперь они будут жить вместе.
— Здесь? - спросил старик. - У меня?
Он отложил медный горн, который чистил тряпочкой, и уставился на правнука.
— Не, у нее. Бабка не против. Зато теперь тебе никто мешать не будет.
Старик промолчал.
Измаил сказал, что у него дела, и убежал.
Сандра осталась.
Старик смотрел на нее исподлобья.
— А это чего это у тебя? - лениво спросила Сандра. - Дудка, что ли?
— Горн, - сказал старик. - Сигналы подавать.
— Какие такие сигналы?
— В атаку, сбор, отбой...
— Отбой, мля, - сказала Сандра. - Ну и хер с ним.
Она стояла в нескольких шагах от Дундукова и с усмешкой водила кончиком языка по губам.
— Иди сюда, - сказал старик, тяжелея от гнева.
Ему вдруг понравилось, как звучит его голос, и понравилась горячая тяжесть в руках.
— Сюда иди, - сказал старик. - Ну.
Сандра лениво двинулась к нему, с каждым шагом улыбаясь все гаже.
— Ну пришла, - сказала она, останавливаясь в полушаге от старика. - И че? Перхоть ты сраная, и че, мля?
Старик схватил ее за волосы, ударил головой о стол, перешагнул неподвижное тело, под которым расплывалась лужа, надел пальто, сунул в карман револьвер и вышел из дома.
Было уже темно, когда Измаил — он не понимал, зачем взял с собой горн — нашел старика в магазине «Все для вас», сарае на окраине городка, втиснутом между кирпичным гаражом и дощатым сортиром.
В магазине пахло чем-то горелым, но уже не порохом.
Старик сидел у прилавка, прижимая к животу руку с револьвером, а на полу, среди битого стекла, кто ничком, кто на боку, валялись трое бандитов Сашки Розовского — один из них в спущенных до пят спортивных штанах — и в дорсовентральной проекции, на животе, лежала голая Жижа. Ее одежда была аккуратно сложена на стуле.
Измаил опустился на корточки перед стариком, ткнул его горном в плечо.
— За что ты ее?
— Не знаю, - сказал старик, протягивая ему револьвер. - Сделай это правой рукой. Там еще два патрона.
— Ты ее за что? Сандру, мля, за что?
Он никогда не видел старика улыбающимся, поэтому испугался.
— Ты чего?
— Хватит болтать на хер, - сказал старик, - я спирт в подсобке поджег. Делай что должен, красным словом тебе говорю. Только не зажмуривайся. Красным словом, понял? Не зажмуривайся... сердце не слева, а тут... - Он прижал пятерню к груди. - Не зажмуривайся только...
Измаил переложил револьвер в другую руку, выстрелил два раза в слоновье лицо, бросил оружие на пол и вышел из магазина в тот момент, когода пламя вынырнуло из-под прилавка.
Сел на чурбак шагах в двадцати от магазина, охваченного огнем, и не шевелился, пока не прибежали первые люди.
На вопросы он не отвечал, только мотал головой.
К утру пожарище затихло, обугленные тела увезли, Измаил остался один, и когда за деревьями показался край солнца, поднялся, широко расставил ноги, поднес горн ко рту и заиграл атаку, и играл, и снова играл, стоя на вершине холма, пока эскадрон за эскадроном, полк за полком — кони, пики, сабли, кубанки, трубы, знамена, зубы, пена, храп, хрип, матюки, бешеные веселые рожи со злыми глазами, железо, грязь, волны вони — на ходу перестраивались для атаки, вздымая облака пыли и пуская коней рысью, марш-марш, вперед, вперед, сотня за сотней, тысяча за тысячей, салютуя саблями на скаку павшим товарищам,— к смерти и победе, в огонь, в огонь...