Конечно, я алкоголичка. Очевидно. Ну а как? Вы где-нибудь видели не пьющих женщин, у которых по три работы, язык на плече, которые семью тянут? Как мужик работаешь – как мужик пьешь. Всё справедливо. Зато похмелья у меня не бывает. Ну, знаете, тазик под кроватью, полотенце, рассол – без всего этого живу. И голова потом не раскалывается. Что бы ни случилось, по утрам я всегда встаю, одеваюсь и бегу на свои тридцать три работы.
Пить я начала двенадцать лет назад. Свалилось тогда на меня слишком много всего – полторы ставки в школе, изостудия во дворце пионеров, двое частных учеников. И так почти каждый день. Едва успевала это всё пробежать. Заканчивается пятый урок, а мне через четверть часа надо быть в изостудии. Не успеть. Только если трамвай придёт вовремя. Выбегаю из школы, на остановке уже вся в мыле, и народу битком, и все ругаются – трамвая нет полчаса не меньше. Что делать? Бегом во дворец. Опаздываю. Однажды в дверях налетаю на директора. А он только меня и ждёт. Хмуро так смотрит.
– Трамваи не ходят, - говорю, – я в общеобразовательной школе до часу пятнадцати. Ну не успеть сюда к половине второго».
– Умные люди – отвечает он мне – о таких вещах заботятся заранее и не планируют себе нагрузку, с которой не могут справиться.
– Да не глупее я вас! – В сердцах ему кричу. – Я у вас три копейки получаю, виданное ли дело? А спрашиваете как с шахтёра. Мне какой резон сюда к вам спешить, какой смысл надрываться?
Спортсмены это допингом называют. Чтобы выдерживать нагрузки эти, детей этих бездарных, которым, видите ли, руки надо ставить. Я бы их родителям головы бы поотрывала за таких детей. Не умеют ничего, не хотят учиться ничему. Стоит мне только отвернуться, сразу, «хи-хи да ха-ха» сплошные. Я ему говорю – «Пиши натюрморт!» Он мне в ответ – «Да пошла ты!» Кто его родители? Как можно педагогу в лицо такое говорить! Он сам-то кто? Сопляк! Ну, я его за дверь сразу. А ему только это и надо. Как тут не запить после этого! А выпьешь, и сразу силы появляются на марафон этот бесконечный. И всего-то надо грамм сто. Ну ладно, двести грамм. И как-то всё веселее становится. И нет уже ученика этого, не ранят уже его слова. И плевать уже становится на его родителей, и на директора, и на режим этот собачий. И можно уже не спеша добраться до частной ученицы, попить чаю с бабой Светой, пока её Ирка показывает мне свое домашнее задание.
А по утрам в мозгу сосёт. Будто вантузом. Голова немеет. Как при растяжении. Словно мышцы сводит. Появляется потребность расправить затёкший мозг. И никак. Как ни крути. Как ни бубни себе под нос, как ни морщи лоб – ничего не помогает. И в руках дрожь. Подходишь к зеркалу, а с той стороны на тебя смотрит незнакомая тебе старуха. Грязные волосы, желтеющие глазные яблоки, замученный взгляд. И на коже сыпь. И тело пахнет глиной. И вкус железки во рту. И паника какая-то. Не по себе, одним словом. Будто забыла сделать что-то важное, или, наоборот, совершила непоправимое. Так тяжело. Так тоскливо. И всё понимаешь про себя – что жить устала, что здоровье уже не то, и как мало времени осталось. Но что изменит это утро? Кому будет легче, если сейчас просто лечь, вцепиться пальцами в простынь и орать что есть мочи от боли и отчаяния? Не будет легче. И в мозгу не рассосется. И гонишь эти мысли. Говоришь себе – «Всё, что осталось – всё моё». И улыбаешься новому дню. Выходишь из дому на полчаса раньше. И в шинок. И возвращается кураж. Начинаешь гладить жизнь, скатывать ее в мелкие бумажные шарики и растирать подушечками пальцев. И вот я уже перебрасываюсь словцом с незнакомцем. А дальше как всегда. Встаю на дистанцию. И вперед и с песней - школа, второй шинок, изостудия, частный урок, магазин, домой.
Был у меня муж. Под поезд попал. Возвращался откуда-то. Поздно было. Шёл вдоль железной дороги. Всегда там ходил. Не понимаю, что произошло. Его поезд сбил. Я голову долго искала. Не сразу нашла. Там и похоронила её – под насыпью у бесстыкового пути. Не откапывать же заново тело-то. А гроб закрытый был. С того момента готовить и стирать мне стало некому. И нечего. И утюгом гладить тоже. Но я и не любила это дело никогда. Себе я постирушку теперь организовываю раз в месяц. Мне хватает. И по еде так же. Алюминиевая кастрюлька в холодильнике. Ну, селёдка с икрой, чтобы было чем закусить. Гарнир, бывает, сварю. Еще цукаты обожаю - кислые такие, терпкие. А в молодости, конечно, чуть свет – я у плиты. И ресторанные блюда получались при минимуме вложений! «Галка будто из воздуха готовит», - так и говорили, правда. От Бори у меня дочка осталась. Какая она уже взрослая, Викуська моя! Умница-красавица. В Москву переехала. Навещает меня. Ну и я ей помогаю чем могу – деньги отправляю переводом, но чаще передаю при встрече. А она к себе не приглашает. Ей неудобно, у нее там своя жизнь, Валера у неё там. Со мной он вообще не разговаривает. Даже в глаза не смотрит. Обидно – не то слово. А дочь ему трусы и носки стирает. Сволочь этот Валера! Боря не такой был. Я как только ни выгоняла его из дома, он всё равно возвращался. И с соседями дрался. И тарелки бил. И дверь ломал. Среди ночи однажды пришел, и давай дверь раскачивать. Я железный прут в ручку вставила. И не пустила. Наутро смотрю – ручка всмятку. Медная была ручка, надёжная. Вику било и трясло от всех этих скандалов. Бедная девочка моя.
Помните, бутылки такие были стеклянные, для детских молочных смесей? От моей Викуськи осталась одна. С неё, в общем-то, всё и началось. Я в неё водку стала переливать. Очень удобно. На ней же зарубки есть – сколько миллилитров налито, сколько выпито – всё видно. Стоит мензурка у меня в шкафу с фотоальбомами. Открываешь вечером дверцу, наливаешь, выпиваешь. Кусок ржаного хлеба рядышком, чтобы занюхивать и закусывать. И всё успеваешь. И телевизор посмотреть, и шарф себе связать, и карты раскинуть – пасьянс, другой, третий. И пошло-поехало. Сначала через день, потом каждый день по такой мензурке выпивала. Теперь вот не меньше двух за вечер. Я иногда эти цифры пересчитываю. Тихий ужас! Я же все эти зарубки фиксирую уже много лет в записных книжках. Начинала со ста пятидесяти грамм. Сейчас – когда пятьсот пятьдесят, когда семьсот. Цифры за день, конечно. Если разбивать на несколько приёмов, можно и не такое выпивать и работать успевать при этом. Вам интересно, как я скрываю это всё? Да никак. Никому нет дела ни до чего. Ну, разве что, запах водки я прячу. Методика простая – бутылка с подсолнечным маслом. Ну, знаете, есть такие стограммовые флакончики. Кладешь себе в сумку этот пузырёк и запиваешь им. Еще можно лаврушки пожевать – тоже хорошо запах маскирует. Зёрна кофе подойдут, но они на любителя. Выпьешь, значит, стакан водки, пригубишь подсолнечного масла – и на урок. Я обычно чередую, в разные шинки забегаю, чтобы за свою не принимали. Но всё равно принимают.
Незамутнённые глаза детей – есть в этом что-то первородное. Ради них и живу, по большому-то счету. А живопись терпеть не могу. Слишком много ей отдала и времени, и сил. Пересидела за мольбертом в юности. Отупела. Пропустила в жизни что-то важное. Недопоняла её, жизнь. В тридцать пять сунулась – ничего не знаю. Кинулась навёрстывать. Книги скупала. Хорошую домашнюю библиотеку собрала. Бывало, свои три копейки получишь и на рынок, но не за колбасой, а за справочниками. Наберешь две авоськи и тащишь домой. Викуська радуется. А Боря орёт: «Дома жрать нечего, а у тебя одни книги на уме!»
– Сам зарабатывай! – кричу я на него в ответ, – я своё трачу. А ты что домой принёс? Что сегодня в холодильник положил? А каждый вечер за своим лезешь, дверцей хлопаешь!
Стою на коленях на могиле его и рыдаю. И дождь идёт. И таксист меня ждёт, дурак. Видит же, во что я одета. Понимает же, что не в себе. И что я все деньги, что у меня есть, ему отдам за поездку эту. И не уезжает. А я всё рыдаю. И так жалко мне мужа моего покойного. Что не уберегла. Что жизнь, она такая короткая, такая стремительная. И бессмысленная. И так горько.
Недавно Вика в моём тамбуре заночевала. Не смогла в квартиру попасть. Я изнутри запираюсь, попробуй, открой. Вика и телефон оборвала. И звонок расшатала. Без толку, я ничего не слышала. Утром мне говорит: «Тебе так никто не поможет, случись что». Что я могла ей ответить?
После двух мензурок по телу бежит особое тепло. Ради него всё и затевается, по большому-то счету. Лежишь в кровати, и будто каждую клетку свою чувствуешь. Мышцы самопроизвольно сокращаются. Закрываешь глаза и как будто со стороны наблюдаешь за всем этим. Так тело благодарит тебя. На своем ему одному известном языке. Обнимает тебя. Жалеет. Утирает слёзы. Или, наоборот, радуется вместе с тобой. Ведь день на день не приходится, бывают и приятные моменты. И сознание, словно в колыбели, покачивается туда-сюда. И жизнь становится такой тонкой, такой прозрачной. И видно каждую её прожилку. И по этим едва заметным нитям пульсирует смысл, меняет свои краски, играет переливами. А ты просто лежишь и одновременно присутствуешь в каждой точке этой величественной картины. Завораживает! Словно целый мир движется на тебя. Существует лишь для тебя одной. Только в такой миг и срываешь с себя все свои замки и оковы и открываешься нараспашку.