Россия давно находится в противостоянии с западными странами, в XIX веке это противостояние приняло форму соперничества с Англией и сопротивления угрозе революции, которая нависла над Европой в 1840-х годах. В это время Россией правил царь Николай I, который сделал борьбу с революцией основной задачей своего правления.
Читайте отрывок из книги историка М.Н. Покровского «Дипломатия и войны царской России в XIX столетии», чтобы узнать, чего боялся царь, которого прозвали жандармом Европы.
1848 год – Революция в Европе
«Уже с давних пор в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Революция и Россия», писал Тютчев летом 1848 года. «Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра, может быть, схватятся. Между тою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой – смерть» «От исхода борьбы зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества», прибавлял он, явно преувеличивая значение наступавшего кризиса. От исхода борьбы зависела судьба только николаевской России, но для Тютчева – и не для него одного – тогда это была единственная мыслимая Россия: а, будущее России для него и его друзей было будущим всего человечества.
То, что Тютчев поэтически «прозирал» под влиянием событий, всколыхнувших всю Европу – холодный и трезвый ум барона Бруннова, этого «начальника штаба по дипломатической части» императора Николая, – вполне отчетливо представлял себе уже давно. В своей записке о политическом положении Европы, составленной еще в 1838 году, Бруннов рассматривает борьбу с революционными идеями, как основную задачу русской дипломатии его времени. С этой точки зрения ему, как и его государю, великой победой представлялось образование тройственного союза России, Австрии и Пруссии, который Николаю удалось противопоставить «сердечному согласию» Франции Людовика-Филиппа и Англии Пальмерстона.
«Прежде чем дойти до нас», писал Бруннов, «революционная пропаганда потеряет свою мощь и разобьется об Австрию и Пруссию. Наш верно понятый интерес, повторяю, будет всегда заключаться в ободрении и укреплении наших союзников в страшной борьбе, предстоящей им с противником, который нападает на них ежедневно и с самым разнообразным оружием. Мы не должны скрывать от себя, что шансы этой борьбы опасны. Положение наших союзников с каждым днем становится затруднительнее...»
Почему Николай I так рьяно боролся с революцией?
Как видим, вся схема последней борьбы Николая Павловича с «непреодолимым», по признанию его собственного министра, духом времени могла быть начертана еще в 30-х годах. Уже тогда Бруннов мог наметить даже тот пункт, на котором суждено было расколоться тройственному союзу: мы не должны ожидать от Австрии и Пруссии, пишет он, «никакого активного содействия в случае, если бы произошло столкновение между нами и морскими державами (Англией и Францией) по делам Востока». В 1838 году при некоторой наблюдательности – Бруннов отнюдь не был гением – можно было провидеть даже Севастополь.
Тем не менее, Николай, «опираясь на свое право и на свидетельство своей совести», «не отчаивался в победоносном исходе борьбы» – и дипломату, более проницательному, чем его государь, но слишком верноподданному, чтобы сомневаться в проницательности своего монарха, оставалось только скромно указать на произвол «божественного провидения», как на условие, ограничивающее слишком широкие надежды. «Божественное провидение» в данном случае оказалось не на стороне Николая, но он увидел это слишком поздно.
Для Николая Павловича борьба с революцией была не только традицией, завещанной ему старшим братом, и не только делом личного вкуса: хотя для этого государя, больше всего на свете любившего военный развод, едва ли что-нибудь могло быть противнее народных движений, нарушавших всякий «порядок» и всякую субординацию. В значительной степени это был для него вопрос самосохранения. Он завоевал себе корону в личной схватке, грудь с грудью, с «духом времени», осмелившимся появиться на русской почве. «Революция у ворот России», сказал он своему младшему брату, вернувшись с места побоища на Сенатской площади, «но клянусь, что пока я живу и действую, она не переступит ее пределов». Та свирепая поспешность, с которою он давил всякое проявление ненавистного ему «духа» у себя дома – лучшим образчиком ее является дело петрашевцев, яснее всего показывает, как неспокойно чувствовал себя этот, с виду столь самоуверенный, человек.
Интересно? Читайте книгу целиком
Николай все время чувствовал себя на вулкане. Лишенный всякой исторической перспективы, он не понимал, что катаклизмы, которые могли угрожать крепостной России, были совсем не похожи на те, какие переживал в его время Запад, и что «дух времени» был совершенно бессилен перед русской деревней половины XIX века. Революция была для него страшна именно потому, что она была ему совершенно непонятна. И когда он убедился, что это таинственное чудовище сильнее его – он умер: больше ему ничего не оставалось.
Самодержавие и народность
Но пока он не потерял надежды справиться с ним, он с внимательностью истого охотника следил за каждым малейшим его движением. Даже не имевшие ничего общего ни с какой революцией восстания черногорцев и босняков против султана казались русскому императору и его министрам продуктами «французской и польской пропаганды, прикрывающейся личиной славянства».
В 1847 году против этой личины был предпринят целый поход – на страницах циркуляров министра народного просвещения. В них предписывалось профессорам и преподавателям объяснять, как надо понимать нам нашу народность и что такое славянство по отношению к России. «Народность наша состоит в беспредельной преданности и повиновении самодержавию», записал смысл одного из таких циркуляров Никитенко: «а славянство западное не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе». В результате, из всего славянского благонадежным оказывался едва ли не один только церковно-славянский язык священного писания.
Получилось ли у Николая подавить революцию в Европе?
К своему несчастию, Николай Павлович далеко не был всюду таким же хозяином положения, как в области злосчастного русского просвещения 40-х годов. Мнение о необыкновенной властности и авторитете императора Николая в области международных европейских отношений – такая же легенда, как и рассказы о его прямоте, мужестве и непреклонности. В своей восточной политике он обнаруживал большую – и не всегда удачную – приспособляемость: высокомерный тон плохо прикрывал то обстоятельство, что он не столько вел, сколько сам шел за другими. Совершенно ту же картину дают и западные отношения России за то же время.
Первой мыслью Николая при известии об июльской революции во Франции было вооруженное вмешательство: но его союзники были испуганы этой мыслью гораздо больше, чем самой революцией. Старый прусский король, друг Александра I, прямо заявил, что, пока французы не придут на Рейн, он не двинется.
Но всего горестнее было, что сам князь Меттерних, душа «Священного Союза», дернулся чуть ли не такого же мнения, – хотя и не высказывал его так откровенно. Русский министр иностранных дел привез от него Николаю записку, где буквально было сказано: «принять за общее основание нашего поведения решение не вмешиваться во внутренние дела Франции» Николай подчинился. Он даже полупризнал совершившийся во Франции переворот и его результаты – появление на французском престоле Орлеанской династии – и мстил за свою неудачу только крайне грубым тоном своих обращений к Людовику-Филиппу. Но последний, как истый «король-буржуа», придавал значение фактам, а не словам – и держался по отношению к Николаю правила, что брань на вороту не виснет (он выражал это латинским словом ignoramus).
Логика вещей требовала, сделав один шаг, не отказываться и от второго: Николай очень желал бы помочь нидерландскому королю против его мятежных бельгийских подданных. Но он был лишен всякой возможности это сделать без содействия Пруссии и при явном противодействии Англии и Франции. Впрочем, польское восстание не давало и времени заботиться о Бельгии. В конце концов, русская дипломатия и в этом вопросе покорно шла на поводу у своих союзников – отводивших душу более или менее ядовитыми замечаниями по адресу Франции, но не решавшихся идти прямо наперекор «морским державам». Впоследствии Николай находил возможным даже гордиться тем, что независимость Бельгии закреплена при участии, между прочим, и России, и охрану этой независимости, – несомненного исчадия зловредного «духа времени» – рассматривал как одну из своих обязанностей в качестве защитника «законности» вообще.
Читайте книгу целиком, чтобы узнать тайны войн и дипломатии в царской России