Найти тему
Олег Панков

Из отцовских воспоминаний (продолжение)

27

Шатров умолк и, вздыхая, закрыл глаза. Я слез с нар и, чтобы заглушить боль в пальцах, начал бродить по узким проходам мертвецкой. Около выходной двери я встретил санитаров, которые несли на носилках мертвого заключенного. Лицо этого мертвеца оказалось мне знакомо. Он был по национальности узбек. Этот узбек прибыл прошлой осенью этапом из Нижнего Тагила. Это было в воскресенье... Вновь прибывший этап заключенных задержали у проходных ворот. В это время Гаркуша всегда сам лично принимал этапников со своими помощниками. Стоявшие в первой пятерке в строю три узбека тихо о чем-то поговаривали между собой. Один их них, более решительный и смелый, вдруг сказал, обращаясь к Гаркуше, который в этот момент остановился неподалеку:

—А что, начальник, нам здесь, в твоем лагере, чайхана будет?

Гаркуша никогда не прощал такие шутки заключенным, но на этот раз проявил милость лишь потому, что сразу придумал довольно остроумный ответ. Он надменно взглянул на узбека и проговорил:

— Не знаю, чай вам будет или нет, а вот хана обязательно будет таким, как ты.

Пророческие слова начальника сбылись. На носилках лежал этот самый узбек уже мертвый...

Два раза в неделю я ходил на перевязку. Пальцы мои остались целыми, только отгнил кончик на мизинце. Я был мало обрадован почти хорошему состоянию моей руки. Вновь оказаться на лесоповале я не хотел. Я надеялся пробыть в мертвецкой до весны, полагая, что с наступлением теплых дней работать на лесоповале будет легче.

Дни, когда я приходил на перевязку, были для меня самыми волнующими. В каждый такой приход я думал, что на этот раз меня обязательно препроводят на работу.

Однажды, поздним вечером, неожиданно умер Шатров. В этот момент я лежал рядом с ним. Он, как обычно, молчал. Но вдруг, хрипло вскрикнув, дернулся всем истощенным телом и сразу затих. Пена выступила на его губах.

— Артист дубаря урезал! — проговорил весело Михаил, накрывая лицо мертвеца старым грязным одеялом. — Молчим! Завтра утром жрем его пайку хлеба на двоих, баланду тоже.

— Из-за куска хлеба спать с мертвецом я не согласен. Михаил гневно взглянул на меня:

— Да ты что, чокнутый, что ли? Упустить такой веселый момент! Нам сам Гаркуша не простит. И чего ты, собственно, боишься лежать около этого старика? У него зубов почти нет. Он не укусит. Пока будет тепленький, мы будем греться все втроем под одеялом. А когда он остынет, к утру мы, сонные, ничего не поймем, потому что наше тепло разделим с ним.

— Не уговаривай меня. Я не согласен на такие штуки.

— Тебе, наверно, жрать не хочется, раз так упираешься рогами. Какая разница — спать с живым или с мертвым!.. Ведь этот старик мало чем отличался от настоящего мертвеца. В нем уже ничего не было живого. Он догорал без дыма и огня. Давай падаем и дохнем до утра.

— Замолчи, я не хочу тебя слушать. Его надо немедленно убрать отсюда.

Михаил понял, что меня очень трудно заставить подчиниться его воле, и пошел на хитрость. Он сразу сменил тему разговора и начал, шутя, фантазировать:

— Хорошо мертвецу, и жрать ему не хочется. На работу ни один пес теперь не погонит. А главное, свой срок уже оставил начальнику. И гуляет он, наверно, на том свете и поет на сцене свою любимую арию: «Там Гаркуша правит бал, правит бал». А мы с тобой плевать хотели на этот лесоповал. Пусть нам будет хуже. Да, как ни хорошо в царстве небесном, но подыхать все-таки страшно. Я ведь искалечился не для того, чтобы тянуть эту мучительную доходиловку на штрафнике. Думаю, как-нибудь отбуду срок, и да здравствует свобода!

Я почти не слушал его, погруженный в собственные думы.

Я вспомнил концентрационный лагерь Заксенхаузен и первые месяцы войны.

Когда нас, военнопленных, привезли в этот лагерь, стояла довольно холодная для тех мест зима. Мне тогда в мои двадцать лет хотелось умереть. Я находился в полном отчаянии от ощущения того, что не могу больше быть на передовой. Это мое состояние усугублялось еще тем, что при пленении мы практически не оказали никакого сопротивления врагу. После сражения под Смоленском я в составе роты пехоты попал в окружение. Более двух месяцев мы пробивались к своим, стараясь продвигаться в направлении Сухиничей. Из пятидесяти человек в начале окружения к моменту пленения нас оставалось одиннадцать.

Обессиленные, едва державшиеся на ногах, мы вышли тогда к деревне Палики. Внезапно нас окружили фашисты. У нас почти не было патрон, оставалось на всех одна граната.

Из громкоговорителя на ломаном русском языке кто-то прокричал: «Сдавайся, рус, сопротивление бессмысленно». Командовавший нами политрук Скобелев резко скомандовал: «Ложись!» — и швырнул гранату в сторону фашистов. Граната не взорвалась. Но по нам открыли беспрерывный огонь из пулеметов и автоматов. Так продолжалось в течение полутора часов... Дальше я помню только, как у моего виска появилось дуло автомата, и нас, троих оставшихся в живых, почти замерзших, доставили в комендатуру... В Заксенхаузене нас распределили по рабочим командам и разместили в бараках. Бараки не отапливались. Помню: во всем моем теле, казалось, стоял бесконечный холод. Кроме желания смерти у меня было еще одно желание: перед тем как умереть, я хотел по-настоящему согреться...

«Как прекрасно, — думал я, — что человек может умереть, и смерть его избавит от бесконечных лишений и страданий...»

Мои размышления неожиданно прервал Михаил. Он заметил, что я о чем-то думаю, и решил, видимо, еще раз проверить мои намерения.

— Ну что, Гришка, ты, наверно, передумал?

— Нет, я остаюсь при своем мнении, — ответил спокойно я.

— Не говори глупости. Этот дубарь наш, и я никому его не отдам. Здесь закон — тайга. В нашу дружную семью никто не будет вмешиваться, пока мы не получим свое удовлетворение. Все так делают. Некоторые по два дня и больше притыривают мертвецов и гуляют за их счет. А ты испугался одной ночи, да и она скоро кончится.

Я не стал с ним больше спорить, слез с нар и пошел звать санитара, чтобы сообщить о случившемся. Михаил и взволнованно крикнул мне вслед:

— Стой, Гришка! Ты куда? Не вздумай заложить дубаря!

— Да нет, что ты. Я просто пойду на перевязку. Рука заныла.

В процедурной комнате я увидел санитара. Он был немного похож на бульдога. Это сходство придавала ему его нижняя сильно отвислая губа. По указаниям Глумова он обычно делал так называемое «кесарево».

— Ты что сюда пожаловал? — грубо спросил бульдог, увидев меня.

— Артист умер, надо его убрать с нар, внушительно промолвил я в надежде, что это сообщение подействует на санитара.

Не моргнув глазом, он нетерпеливо спросил:

— Какой такой артист? Здесь все артисты, и ты в том числе.

— Шатров его фамилия. Вот здесь, неподалеку, на нижних нарах лежит.

— Ну и что твой Шатров, до утра подождать не может? У него что, терпение лопнуло?

—Не знаю... Мне просто неприятно спать с покойником. Не могу я.

— Ты сам недалеко от него ушел. Не понимаю, почему мертвец боится мертвеца! — Санитар повелительно взглянул на меня: — Пошел, ляг на свое место. Утром в награду сожрешь его горбушку. Не считая твоего артиста, в санчасти уже лежат еще четыре дубаря, ждут утра.

Я продолжал настаивать на своем:

— Мне не надо такой горбушки. Лежать рядом с трупом я не намерен.

Бульдог злобно тряхнул головой.

— Зажрался ты, фитилюга, что х... за мясо не признаешь. Мало тебя чекисты подморили. Обожди, придет время, будешь за корку хлеба целовать мертвых в самый зад. Похлеще, чем ты, были орлы. Их давно уж нет. Пошел, падай на свои нары и не дыши до утра. А потом вздохнешь, если я разрешу. Понятно?