Найти тему
Олег Панков

Из отцовских воспоминаний (продолжение)

25

Глумов был большим мастером на всякого рода злые шутки и издевательства. Казалось, в этом было его истинное призвание.

Так называемая «процедурная комната», где производился непосредственно прием больных, была отгорожена от санитарной части бревенчатой стеной и напоминала загон для скота. Старые, давно потерявшие свой вид медицинские инструменты вместе с какими-то ржавыми ведрами и про­чим хламом лежали прямо на прогнившем полу. Трое санитаров, лениво позевывая, стояли у самых дверей. Один санитар сидел возле стены на стуле. Глумов заседал зa маленьким столом посередине «процедурной». Первым к нему подошел высокий доходяга, с торчащими острыми скулами, небритым лицом и почерневшим от мороза носом.

Что у тебя? — грубо спросил Глумов, окидывая его брезгливым взгядом с ног до головы.

—Живот сильно болит, вот уже вторую неделю маюсь с ним, — ответил доходяга, делая кислые гримасы, наклоняясь всем своим костлявым туловищем вперед.

— Маешься, значит, — издевательски повторил Глумов, осторожно трогая за живот больного. — А ну, открой рот.

Тот послушно выполнил желание «врача».

— Иди направо, — скомандовал Глумов и крикнул санитару, сидевшему на стуле: — Сделай ему кесарево.

Тот послушно схватил помазок и намазал марганцовкой живот подошедшему доходяге.

— У меня здесь не болит, — заупрямился робко больной, но санитар грубо прервал его.

— Ты что, свою болезнь забыл, наверно, на повале. Пришел к врачу с пустым брюхом.

— Да нет, внутри у меня болит и жжет, как огнем.

— Попей воды и уходи прочь, — строго приказал санитар, приступая к обработке таким же способом следующего заключенного.

«Обработанного» же заключенного немедленно выталкивали за дверь. Глумов при этом кричал:

— У меня такой номер не пролезет! Коси теперь на другую болезнь!

Первый «пациент», на кого Глумов обратил серьезное внимание, оказался заключенный, левая рука которого была обмотана грязной окровавленной тряпкой, вероятно, оторванной от его нижней рубашки.

— Сорви и брось эту дрянь в ведро, — приказал Глумов, обращаясь к нему.

Тот торопливо обнажил руку, где вместо четырех пальцев остались только окровавленные обрубки.

— Идиот! Ты что, дурак, наделал? — громко выругался Глумов, злобно поглядывая на калеку. — Всю пятерню себе отхряпал, чертов доходяга. Вполне хватило бы двух пальцев, чтобы избавиться от штрафника.

— Я не виноват, что так у меня получилось, — тихо оправдывался саморуб. — Попросил одного, и вот он меня уважил.

— Ну, и уважил, — подхватил Глумов все с тем же раз­дражением. — А ты куда смотрел?

— На топор, а потом на свои пальцы, как они плясали на снегу, что живые. Мне стало так жалко их... Я чуть не заплакал.

— Теперь будешь плакать всю жизнь. На войне, наверно, был, остался цел и невредим.

— На войне легче, чем в этом аду.

— Да что ты за солдат, если испугался сосны!

—- Да разве русского мужика деревом запугаешь. Голодуха доконала. И кубометры. А теперь что с меня спросить, когда остались одна кожа да кости.

Глумов быстро прервал разговор и взял, перелистывая, специальный журнал для регистрации саморубов.

— Фамилия, имя, отчество, срок, статья.

— Бугров Иван Тимофеевич. Указ, срок — десять лет.

— Ну вот, теперь еще пятерку получишь за саботаж.

— Черт с ней, с пятеркой. Мне сейчас все равно, лишь бы с голоду не сдохнуть.

— А вдруг загнешься, — иронически проговорил Глумов, накладывая повязку на руку больного, и тут же прокричал, обращаясь к санитарам: — В мертвецкую его!

Бугрова после этого увели в так называемый стационар — полумрачное огромное помещение, заполненное сплошными нарами в три яруса. Там, на старых протертых матрацах, тесно прижавшись друг к другу, лежали больные, укрывшись старыми шерстяными одеялами. Эта масса людей извергала протяжные стоны, непонятные бормотания в предсмертном бреду и крики умирающих. Вполне резонно такая «лечебница» называлась «мертвецкой». В мертвецкой существовал свой негласный закон: мертвых скрывали от санитаров, пряча на нарах по нескольку дней и получая за них положенный паек...

После Бугрова перед Глумовым появился заключенный с разрубленной ногой чуть выше ступни. Рана была небольшая, но, возможно, болезненная, потому что была задета кость.

— Так, а ну, я посмотрю, что ты тут у себя натворил? — проговорил Глумов, хитро поглядывая на рану.

Больной стоял перед ним на одной ноге, а другую, ок­ровавленную, держал руками на весу. Осмотрев рану, Глумов, подозрительно взирая на заключенного, проговорил:

— Покажь свой валенок.

Тот неуверенно и робко поднес к его глазам старый изношенный валенок.

— Я не вижу нигде разрубленного места, — укоризненно сказал Глумов, внимательно разглядывая валенок.

— Он у меня соскочил, когда я рубил ветку, — оправдывался больной, смущенно краснея и отворачивая в сторону голову.

— Но это чисто цирковой трюк у тебя получается, — насмешливо заметил Глумов и тут же резко скомандовал: — Надевай свой валенок и мотай отсюда. Чтобы я тебя больше здесь не видел. Не пролезла у меня твоя чернуха.

Заключенный упрямо возражал, придумывая все новые и новые варианты «несчастного случая».

— Клизму ему, — проговорил Глумов, оглядывая уже следующего вошедшего.

Того, что с больной ногой, схватили под руки санитары и пинком под зад выбросили за дверь.

Следующим оказался пожилой заключенный с распухшей и воспаленной рукой и синяками под обоими глазами. Глумов внимательно присмотрелся к воспаленному месту на руке старика.

— Так, это явная мостырка. Признавайся, старый хрен, что запустил себе под шкуру керосин, бензин или что-то в этом роде?

— Я просто ушиб на лесоповале, — начал оправдываться заключенный, морщась от боли.

— Не рассказывай мне сказки, старая мартышка. Меня не проведешь на этом пустяке. Вот признаешься, так и быть, дам освобождение тебе на пару дней. Будешь выкручиваться, сразу пошлю на работу.

Старик ударил себя в грудь здоровой рукой:

— Я издеваться над собой не позволю, как многие другие. Я сам до заключения в следственных органах работал. Поверьте мне, старому криминалисту.

— Плохой из тебя был следователь если самую обыкновенную мостырку сделать себе не можешь. Ты, воспользовавшись медицинской иглой, сотворил себе искусственную флегмону. Вот смотри, маленькая ранка на воспаленном месте твоей руки.

— Это я сучком уколол, — настойчиво оправдывался старик.

— Ну, с меня хватит твоих фальшивых слов, — решительно заявил Глумов.

Но больной все еще продолжал настаивать на своем. Тогда Глумов громко выкрикнул, обращаясь к санитарам:

— Клизму этому старому проходимцу и к следователю вдобавок.

Его подхватили под руки и с помощью ног вытолкнули за дверь. Все, кто покушался на себя, находились, как правило, на грани жизни и смерти.

Когда дошла очередь до меня, в моих ушах будто застыл издевательский голос Глумова: «Кесарево! Клизму! В мертвецкую!» За время, пока я находился в «процедурной», мой пальцы отошли и начали причинять мне нестерпимую боль.

— Что, отморозил? — ехидно спросил Глумов, с хитрецой посматривая на мою руку. — Как так можно отморозить пальцы. Ты что, так увлекся работой, что потерял всякую чувствительность? Не дав мне ответить, он издевательски продолжал: — Ну, понятно, свежий воздух... Красота уральского леса и шепот сосен — все это, конечно, подействовало на тебя ошеломляюще, и ты забыл про самого себя, — с умышленной целью, разумеется.

— Рукавицы были старые, худые, и я действительно не почувствовал, как мои пальцы побелели, — невнятно пробормотал я, стараясь не встречаться с ним взлядом.

— Эй, ты, темнила с Нижнего Тагила, — перебил меня насмешливо Глумов. — Если бы такое случилось на ноге, я мог бы поверить тебе. А сейчас твоя карта бита. Меня невозможно ввести в заблуждение такому доходяге, как ты. Ну, черт с тобой, раз сам себя не жалеешь... — Он подозвал санитара, который наложил мне на руку марлевую повязку, пропитанную какой-то жидкостью, и замотал мои пальцы серым от грязи бинтом.

Я с нетерпением ждал, что будет дальше. Глумов, искоса взглянув на меня, выкрикнул:

— В мертвецкую!