— Бабушка, а почему у тебя от хвоста осталась только половинка?
— О, я ждала, когда вы об этом спросите! Это значит, что вы стали совсем взрослыми, и я могу рассказать вам главную историю моей жизни. Устраивайтесь поудобнее и слушайте!
Я родилась не такой как все. Вы наверняка слышали про крысиных королей — легенды полны историями об этих сплетённых хвостами страшных существах, наводивших ужас не только на людей, но и на обычных крыс. Они считали долгом поклоняться своим королям, хотя у тех не было никакой возможности заставить почитать их силой — чего не скажешь о человеческих королях, окружённых вооружённой стражей. Наши короли были не просто безобидны — они были неповоротливы, беспомощны, убоги, и если бы не почитание со стороны рядовых соплеменников, не выжить бы им в условиях вечной войны крыс и людей.
Конечно, нам с сёстрами было далеко до великих королей прошлого — нас уродилось всего трое, а не добрый десяток. Как получилось, что мы появились на свет единым существом, неизвестно: наверное, сплелись ещё в утробе матери, и отвердели хрящики, и уже не расплетались. И так и жили мы втроём, найдя укрытие в узком, защищённом пространстве между двух стен — стены дома местного мельника и соседней, настолько прочной, что нам туда хода не было. Наш город, как и все другие, кишит крысами, но они настолько непоседливы, что в поисках еды нигде надолго не задерживаются. Для нас же дом был местом постоянного обитания, ибо каждое передвижение становилось мучительным компромиссом, предметом долгих обсуждений, в которых личность и воззрения каждой из нас сталкивались в непримиримой борьбе. Я уж не говорю о том, как трудно нам было передвигаться! В итоге мы чаще всего оставались на месте, ибо если тянуть одновременно в три стороны, едва ли сдвинешься с места. Вот почему для нас было так важно почитание со стороны обычных крыс: если бы не их регулярные подношения, помереть бы нам с голоду.
Но на судьбу мы, надо сказать, не роптали, и дело здесь не только в нашем привилегированном положении. Очень скоро мы обнаружили, что жизнь рядом с хорошим человеком есть дело не только полезное, но и приятное, да и полезность можно понимать двояко — не только как благолепие для тела, но и как услаждение для души. А наш мельник был именно таков, даром что представитель простецкой профессии: был он верным прихожанином местного почтенного пастора, любителя книг и почитателя одухотворённой музыки, внушавшего истинное благочиние своей пастве. Приносил наш мельник книги в чёрных переплётах, и не одобряли мы поползновений крыс, готовых отведать в поисках потребного пропитания даже эти светлые страницы, и даже более того — запретили мы грызть книги. Зерно — пожалуйста, остатки пищи — с радостью, отбросы и мусор — на здоровье, но не книги.
Не было для нас большей радости, когда вечером, после очередного долгого дня, полного изнуряющего труда на мельнице, садился этот человек за свои книги, чтобы почитать Библию или повторить песнопения, пройденные им вместе с пастором в минувшее воскресенье. Со временем мы даже выбрали себе имена из тех, что слышали от мельника. Одна из нас, не имея достаточных на то оснований, объявила себя самой старшей и прозвалась Сарой. Другая, непонятно на чём основываясь, объявила себя самой красивой и прозвалась Рахилью. А я, как безусловно самая светлая и добродетельная, велела называть себя Марией. И этим мы, конечно, чрезвычайно удивили всех наших крыс, у которых отродясь никаких имён не бывало.
А какой был у нашего мельника голос! Когда он начинал распевать свои мадригалы, мы замирали между стен, не то что не имея желания куда-то двигаться, а даже не имея телесной силы — такая дрожь прокатывала по нашим соединённым членам, что обездвиживала нас и погружала в мечты о невидимом царстве всеобщей благости, где, как верили мы, и нам есть место, ведь нигде не было сказано в тех песнях, что только люди могут войти в царство небесное. Может, и нам, крысиной королеве, суждена благость господня и лакомый кусочек Его милости?
И вот однажды стала я замечать, что о наших крысиных соплеменниках мои единоутробные сёстры, о коих я привыкла рассуждать не как о чём-то отдельном, а как о частях самой себя, говорят не иначе как о низких и недостойных простецах. И грязные они, и бедные, и глупые, и неразборчивые — не только себе в рот тащат, что придётся, но и нам имеют наглость предлагать, будто мы какие-нибудь обитательницы свалок, мусорок и отхожих мест. И напротив, о мельнике они рассуждают исключительно в восторженных тонах, и этим заронили они во мне семя ревности, ведь я уже привыкла считать его принадлежащим только мне, хотя попроси меня предъявить на него права и чем-то обосновать законность своих притязаний, я бы, откровенно говоря, затруднилась, ведь разве можно обосновать чувства?
Да, крысяточки мои ненаглядные, затруднилась бы, хотя сейчас, по прошествии лет, нетрудно мне сказать, чем привлёк меня этот человек, — своей верой в то, что где-то там, поверх грязной и ненасытной жизни, исполненной похоти и греха, ждёт нас нечто большое и чистое, куда стремится душа, но не находит ничего похожего в этом мире, в котором есть брюхо, вечно требующее пищи. И потому же не могли меня соблазнить мои сородичи — не было у них ничего, кроме вечно голодного брюха, не знали они другого, и разбегались, чуть только слышали иные речи и иные голоса. А я не бежала, я слушала. Без всякой корысти и притязаний, ибо знала своё место и не покушалась на того, кто не может мне принадлежать.
Тем более что была у мельника и жена, хотя такая уж она вся из себя слабая, такая больная, что, казалось, душа из неё не отлетает только потому, что нет у неё сил взмыть в небо. Её присутствие не смущало моей любви. Угроза смерти близкого человека ещё больше обострила в мельнике упование на вмешательство высших сил и одновременно веру в то, что если силы эти не вмешаются, и придётся ему расстаться со своей Анной-Катариной, то и тогда не будет это бедой, ведь главное — не обретение рая на земле, а подготовка к раю на небесах, где можно надеяться на новую встречу, не омрачённую пороком временности. И пел тогда мельник, по обыкновению сообщая в начале сухим, прозаическим голосом имя автора мадригала, почему-то оставляя в стороне имя творца музыки, будто сочетание звуков имело меньшее значение и меньшую власть над душой, чем сочетание слов. Потом не менее сухим голосом объявлял название, и затем, непременно откашлявшись, запевал.
— Эрнст Штокман. «Иисус, моя радость». — Бог, который точно исполнит всё! Он силён даже в слабости, достаточно рассказать ему о своих горестях... Сердце моё, забудь о боли, всё в его руках; Бог может всё изменить.
И, конечно, мы прекрасно понимали, что именно мельник хочет изменить — обернуть смертный путь его жены к торжеству жизни, вернуть ей надежду на будущее, которое человеческий Бог почему-то решил отнять. И мы долгими ночами, наполненными криками больной, даже могли позволить себе всплакнуть и пожелать мельнику избавления, хотя, крысяточки мои, вы уже достаточно большие, чтобы понять: иногда избавление — это не исцеление, а смерть.
И она, молодая девушка, не познавшая радости материнства, умерла. Зима в тот день окончательно сдалась, признав неизбежность прихода своей жизнерадостной сменщицы: она обессилела и отступила, чего не скажешь о болезни, поглотившей нашу человеческую соперницу. Мы думали, что теперь-то мельник, познавший тщетность упований, отрешится от своего Бога, занятого более важными делами, чем помощь какому-то простолюдину. Не скрою, наши крысиные приспешники в этот момент казались нам вершиной преданности, ибо засомневались мы в человеке. Но нет, мельник не отступил, лишь сменил настроение своих песнопений — от надежды к смирению. Он помрачнел, ссутулился, и часто наблюдали мы из своего укрытия, как листает он свои чёрные книги, словно никак не может подобрать нужную песнь. Любимой в это время стала у него такая:
— Франц Иоахим Бурмейстер. «Довольно!» — Довольно! Доведи, Господи, дух мой до совершенства. Исцели землю, что разрывается в клочья. Моя душа тоскует по своему жениху, она еженощно стонет и плачет: довольно! Иисус знает, что у меня на сердце, и я буду пребывать в беспрерывно гложащей меня боли, пока Он не освободит меня, сказав «довольно»!
— Бабушка, бабушка, так причём же здесь твой хвост? Хвоста-то ты как лишилась?
— Наберитесь терпения, мои крысятки, тут-то и начинается главное. Как только схоронили Анну-Катарину, и мельник остался один-одинёшенек, принялись мои сёстры обсуждать, как можно дать о себе знать нашему ненаглядному Иоганну Андреасу — так его звали. Я говорила, что лучше всё оставить как есть, ведь нам и так неплохо живётся, но эти две дурёхи совсем потеряли голову и возомнили, что уж теперь-то у нас появился шанс на взаимность. «Чем я хуже этой чахоточной? — говорила Сара. — Вот у меня какие яркие глазки, какие изящные коготки, какие ровные, белые зубки!» «А шубка, шубка-то какая! — вторила ей Рахиль. — Та, харкающая кровью, о такой и мечтать не могла. По-моему, мы красотки, во всяком случае, я».
Это же надо вообразить себе такую дурость, что человек полюбит крысу, и захочет взять её в жёны... Да, не совсем обычную крысу, а королеву, но всё-таки получится что-то невообразимое. Не была я с ними согласна, говорила, что всё должно остаться как есть, и лучше нам тихо наблюдать за ним в щель, не навлекая на себя неприятности. Хотя не грозящих нам бед боялась я, было у меня и другое предчувствие. Как бы вам его объяснить? Я хотела, чтобы его светлый и воздушный образ не был запятнан сношениями с крысой...
Но два их голоса против одного моего одержали верх, подчинилась я этому безрассудству, и однажды ночью мы медленно, с превеликой осторожностью выползли из щели в стене, подобрались к кровати и по свисающему одеялу забрались наверх, где и замерли прямо на пустующей подушке, ожидая рассвета. «Что же будет, когда мельник откроет глаза? — думала я. — Поймёт ли он, что перед ним не просто обнаглевшие обжоры, а влюблённые августейшие особы?» Увы, мельник не понял: увидев нас в интимной близости, на месте, где покоился лик его почившей возлюбленной, он сначала замер, а потом разразился страшными проклятиями, знание коих у столь благообразного прихожанина мы не могли и вообразить. Вскочил он с постели и стал бегать по комнате, видимо, ища подходящее орудие возмездия за нашу наглость.
Мы, конечно, тоже не сидели на месте, а во весь опор неслись к спасительной щели, обнаружив в секунду смертельной опасности невиданную ранее прыть и согласованность действий. Но вот беда: из-за врождённой неловкости не смогли мы все вместе быстро пролезть в укрытие, мы с Рахилью пролезли, а Сара чуть замешкалась, и пока мы тащили её внутрь, проверяя на прочность сросшиеся хрящики, раздался металлический звон, и втянули мы нашу сестру уже без головы. Видно, отсёк её Иоганн Андреас лопатой для чистки снега.
Ох, как же горевали мы по нашей незабвенной Саре! И мало было убийце пролитой крови, так он ещё и яду везде разложил, словно объявив нашему племени священную войну. Подданные гибли десятками, до нас им уже не было никакого дела, и наступили голодные времена, да ещё и на редкость противные: тело Сары начало гнить, испуская головокружащие миазмы, от неё расползались черви, и в довершение к терзавшему нас голоду это стало суровым испытанием для наших утончённых душ. И бедняжка Рахиль не выдержала, захворала, а однажды утром я обнаружила её лежащей на спине и сучившей нежными лапками, словно она пыталась убежать на чаемое небо из того кромешного ада, в который мы погрузились по вине любви. Так я осталась с двумя трупами вместо одного, что безмерно усилило мои страдания, и никогда раньше доносившееся из-за заколоченной досками щели в стене горестное «Довольно!» не находило во мне столь бурного сочувствия. Освободи меня, Господи, от страданий, от беспрерывно гложащей меня боли, ибо и моя душа тоскует...
Но такой уж мне достался нрав — не могу я долго изводить себя душевной мукой, не могу призывать смерть и ждать её милостивого прихода. Возобладала во мне жажда жить, дышать, любить, и я решила бороться до последнего. Протиснуться из своего укрытия на улицу, как делали многие наши сородичи, я из-за бремени двух мёртвых сестёр не смогла, уж очень узок был проход в каменной кладке, и стала отчаянно грызть доску, которой мельник заколотил щель в своей стене. Только туда есть мне путь, а там будь что будет. В этой борьбе прошло несколько дней, и однажды ночью щель расширилась настолько, что я смогла вылезть. Увы, входная дверь была заперта крепко, а до окон мне с таким грузом не добраться. Я повернула обратно к своей щели, и тут мельник проснулся, видно, от шума царапающих пол лапок и волочащихся трупиков, и стал зажигать свечу. Так вот и застал он меня у самой щели, куда я, совсем обессилев, отчаянно пыталась вползти с последней молитвой на устах.
И вот слышу я, как берёт он своё страшное оружие, взмахивает, снова этот ужасный звон металла, и резкая, острая, слепящая боль. И вместе с ней — чувство странной лёгкости, будто с моей спины упала поклажа, которую я таскала на себе всю жизнь. А главное — я жива и могу бежать, и ничто уже не мешает мне пробраться в свою любимую щель, и перевести дыхание, и поблагодарить Бога за его щедрость. Вот так я и лишилась своего хвоста, что сделал меня королевой, подарил мне чудесных сестёр, но и чуть было не довёл до могилы. Мой королевский, сросшийся хрящиками хвостик, моё чудо и проклятие...
Я, конечно, ушла из этого дома, а потом встретила вашего дедушку, который хоть и не королевских кровей, и не знает слов священных песнопений, и даже имени у него нет, но милее мне всех на свете.
— А этот проклятый мельник, — негодовали крысята, — он, наверное, помер уже?
— Не говорите так! Не забывайте, что он мог отсечь мне голову, но отсёк хвост. Я не знаю, что с ним сейчас, но храню память о том, что было, ведь моему Иоганну Андреасу я обязана и телесной свободой, и богатством веры, и способностью любить. Именно благодаря примеру его незыблемой любви к Богу, помогающей духу подниматься до невиданных высот, я поняла: настоящая любовь — это то, что возвышает крысу до человека, а не низводит человека до крысы.