Глядя на роскошный автомобиль с открытым верхом, он вспомнил строчку из Северянина: «В ландо моторном, в ландно шикарном», поморщился, отодвинул плечом фотографа и выстрелил в невзрачного мужчину, крайнего справа, а потом быстро разрядил обойму, стреляя справа налево, не целясь, по пуле каждому — охраннику, секретарю с зеленым бархатным портфелем в руках, мадам Волошиной, господину Волошину, шоферу, а из второго пистолета трижды выстрелил в полицейских, бежавших к машине, двое упали, итого восемь трупов, и бросился в переулок, влетел в подворотню, достал из мусорного бака сверток, сменил канотье на кепку, надел долгополый плащ, двором добежал до бульвара Монпарнас, поймал такси, вышел на набережной, сел за столик под маркизой, заказал абсент и кофе, развернул утренннюю газету, в которой сообщалось о прибытии в Париж важного советского эмиссара Волошина, залпом выпил абсент, пригубил кофе, закурил, глядя на всклокоченного юношу за соседним столиком, который читал де Сада, вспомнил: «все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель», зевнул, расплатился и, сунув руки в карманы, неторопливо зашагал по набережной Монтебелло, не обращая внимания на дождь...
Дождавшись вечерних газет, в которых сообщалось о смерти Волошина, его свиты, случайного прохожего и двоих полицейских, он взял машину в гараже старика Лароша и направился на юго-запад, держа путь в Мёдон. Через полчаса он свернул на дорогу, ведущую к старому парку, в глубине которого темнело громоздкое здание с десятком высоких труб на черепичных крышах. Оставив автомобиль у заброшенной оранжереи, отпер своим ключом боковую дверь, понялся на второй этаж, включил аляповатый торшер, опустил шторы, сбросил плащ, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, услыхал звук открывающейся двери и проговорил, не оборачиваясь: «Милая, я чертовски голоден, но сначала хочу принять ванну», стараясь, чтобы в голосе не было и тени раздражения.
Валери прижалась к его спине всем своим пышным телом, прошептала:
- На ужин будет утка, Серж. Un petit canard boiteux.
И вышла, тяжело припадая на правую ногу.
Они жили вместе почти пять месяцев, но Валери по-прежнему вечерами предпочитала приглушенный свет, бесформенные одеяния, распущенные волосы до плеч, очки с темно-зелеными стеклами и шляпки с вуалью. Она была не только хромоножкой, но и вообще уродливой женщиной — без шеи, без талии, с искривленным позвоночником, короткими толстыми ногами, с россыпью родинок на левой щеке, косящим правым глазом и с маленьким ртом, заставлявшим врачей подозревать микростомию. Но ее маленькие детские руки были прекрасны, поэтому Валери всегда носила платья с короткими рукавами и любила в самый неподходящий момент вдруг снять перчатки, чтобы ослепить окружающих красотой своих тонких длинных пальцев.
Барон д'Аррас, ее отец, позаботился о том, чтобы дочь получила прекрасное домашнее образование и никогда не нуждалась в деньгах. После его смерти заботу о Валери взяли на себя решительная мадам де ла Винь, рыжая Марион, любовница барона, и тихоня Поль, бывший полицейский, отлично разбиравшийся в людях и имевший безупречный нюх на охотников за богатыми наследницами и женщин с шаткими нравственными убеждениями.
Шестнадцатилетняя Валери была свободна в своих расходах, но тратила деньги главным образом на книги, очки и картины непризнанных гениев с площади Тертр.
Она почти не выходила из дома, боясь насмешек, но иногда пересиливала страх и появлялась в людных местах в сопровождении Марион. Однажды в саду Тюильри компания повес во главе с сыном резинового фабриканта-миллионера принялась издеваться над девушкой. Рыжая Марион с гневом обрушилась на юнцов, но ее грозный вид только насмешил их. С соседней скамейки поднялся мужчина с альбомом для рисования в руках. Он вежливо поинтересовался, не желают ли молодые люди извиниться перед Валери, а когда те издевательски-вежливо ответили отказом, положил альбом на скамейку, достал из кармана автоматический пистолет и расстрелял компанию, не оставив ни одного в живых. На лице его не дрогнул ни один мускул, когда он, спрятав пистолет, приподнял шляпу, извинился перед дамами и неспешной походкой удалился. В воротах сада его попытылись задержать двое полицейских — мужчина не моргнув глазом застрелил обоих и скрылся в уличной толпе.
Мадам де ла Винь завладела альбомом, который храбрец впопыхах оставил на скамейке. На одном из листов уверенным карандашом были запечатлены руки Валери, на другом — ее лицо, скорее трагическое, чем некрасивое. Художник явно не пытался приукрасить образ Валери, более того, он проявил безжалостность, не упустив ни одной мучительной детали, подчеркивавшей ее безобразие, но странным образом девушка на рисунке казалась не только беззащитной, но и трогательной, и обаятельной.
Тем же вечером Валери обнаружила незнакомца в своей спальне. Она не стала выяснять, как он проник в дом, а он не стал тратить время на пошлые объяснения — просто овладел ею, облизал языком с головы до пят, а потом овладел. В ту ночь Валери поняла наконец, что означает выражение «всецело принадлежать», которое встречалось ей в книгах: отныне она всецело принадлежала Сержу, который ни разу не солгал, называя ее красавицей и любимой, но при этом трахал ее с таким неистовством, какое расходуют только на красавиц и любимых.
Утром Рыжая Марион, как обычно, принесла Валери кофе в постель, и тогда-то Серж и сказал, что вообще-то пришел за альбомом, но столкнулся с непредвиденными обстоятельствами.
Мадам де ла Винь ценила мужчин с чувством юмора и обрадовалась, что ее подопечная, которая запрещала называть ее «бедняжкой», наконец-то не выглядела бедняжкой.
Серж почти ничего не рассказывал о себе, но не скрывал принадлежности к преступному миру. У него были безупречные манеры, он со вкусом одевался, стрелял без промаха, был великолепным любовником и при всем при том неплохо разбирался в литературе: пренебрежительно отзывался об Анатоле Франсе и высоко ценил Аполлинера. С ним Валери почти забывала о своем бесформенном теле, некрасивом лице и увечной ноге. Она без стеснения позировала ему голышом и даже позволила познакомиться с ее дневником, в котором наблюдения за людьми соседствовали с эротическими саморазоблачениями. Ничего взамен она от Сержа не требовала, и эта беззаветность, граничившая с жертвенностью, иногда удивляла ее, но чаще доставляла тихую радость.
Они гуляли в парках, бывали в кино, посещали рестораны, две недели провели в Довиле, и ни разу за все это время Валери не задумывалась о будущем.
За ужином Валери завела разговор про убийство советского эмиссара, о котором прочла в вечерних газетах, и о неуловимом убийце, принадлежавшем, как предполагали журналисты, к тайной организации русских эмигрантов, объявившей войну большевикам.
Серж поднял голову и с интересом посмотрел на Валери: она была возбуждена.
- Да, - сказал он, - это сделал я. Я убил этих людей.
- И княгиню Арморе-Гессен? И Жаннет Дюпон? И Красную Жизель?
- Красная Жизель?
- Жизель Лалуа-Дебре, бакалейщица с улицы Соль. Она была рыжеволосой и однорукой...
Серж пожал плечами.
- К чему этот разговор, Валери?
- Все эти женщины... - Она запнулась. - Все эти женщины были... они все были с изъянами... - Помолчала. - Как я. - Каждое слово давалось ей с трудом. - Княгиня Арморе-Гессен была горбуньей, а Жаннет Дюпон родилась без ног... без обеих ног... и ты рисовал их... и горбунью, и безногую, и рыжеволосую Жизель... их родственники — все как один — и словом не обмолвились полиции об этих рисунках... ты прекрасный рисовальщик, Серж, ты видишь женщину такой, какова она есть, и при этом какой-то... какой-то другой, настоящей...
Серж молчал, не сводя с нее взгляда.
Валери прерывисто вздохнула.
- Это все Поль... я ни о чем не просила его, но отец взял с него слово, что он будет заботиться обо мне... это так... так неприятно, Серж!
- Старая полицейская ищейка Поль. - Серж закурил папиросу. - Преданный Поль, славный старик...
- Серж, умоляю...
- Бодлер в «Цветах зла» раз и навсегда рассчитался с Дон Жуаном, - проговорил Серж. - Он отправил его в ад — помнишь? В доспехах каменных стоял с ним некто рядом; Но, опершись на меч, безмолствовал герой, И, никого вокруг не удостоив взглядом, Смотрел, как темный след терялся за кормой... Ничего другого ему и не оставалось: герой давно перестал быть героем, превратившись в какого-нибудь мопассановского пошляка-соблазнителя, а женщины — они тоже изменились, они больше не заслуживают тех усилий, которые тратил Дон Жуан на их соблазнение. Женщины не желают быть избранницами, настоящими избранницами, готовыми рискнуть бессмертной душой, как рисковал ею Дон Жуан. Бессмертная душа! Смешно... - Он помолчал. - Ни индивидуальности, ни страха перед лицом смерти, ни готовности сгореть в аду ради минутного наслаждения. Вместо священного ужаса вознесения — оргазм, вместо богоотступничества — учебник гигиены. Плоть больше не священна, а значит, и душа смертна и ничтожна. Впрочем... - Погасил папиросу в пепельнице. - Впрочем, это не совсем верно. Остались еще женщины с кровоточащим сердцем... женщины с изъяном, как ты выразилась... Собственно, только они сегодня и имеют право называться настоящими женщинами. Они боятся считать себя женщинами, они презирают себя всей душой, и сама мысль о мужчине вызывает у них ужас... и если мужчина приходит к ним, то он является из мира кровавых мечтаний, мучений и погибели... только такие женщины и способны оценить падение, только они способны понять, чего на самом деле стоит любовь, какова ее истинная цена... только они считают каждый миг близости последним, а значит, только им ведома красота жизни и цена бессмертия... - Усмехнулся. - Они уродливы, но часто защищают свою девственность, как последние христиане — последнюю церковь на земле, а если сдаются сразу, то победителю приходится платить за это своей свободой... а избавиться от них обычным путем иногда попросту невозможно...
- Тебе нравится убивать, Серж? - шепотом спросила Валери.
- Ну что ты, нет, конечно! Что ж в этом интересного? Другое дело — планировать, готовиться, подкрадываться, овладевать, а потом уходить от погони, скрываться, обманывать и в конце концов оставаться безнаказанным. Тут приходится играть несколько ролей зараз — и охотника, и жертву, и свидетеля, и победителя, и проигравшего... и это действительно интересно, без дураков...
Валери попыталась улыбнуться, но безуспешно.
- Неужели обязательно убивать? Ведь ты всегда можешь просто уйти, а женщина — женщина смирится, что ж...
- Просто уйти... - Серж покачал головой. - Если можно просто уйти, тогда незачем и приходить...
- Серж, но должен же быть выход...
- В этом лабиринте, Валери, выход всегда там же, где и вход. - Он вдруг наклонился к ней с улыбкой — она подалась к нему — и внезапно ударил прямыми сомкнутыми пальцами в горло. - Всегда.
Валери откинулась на спинку стула, пытаясь вздохнуть, но вздохнуть ей никак не удавалось, она подавилась болью, глаза ее вылезли из орбит, потекло из носа, изо рта и по шелковым чулкам, и через мгновение она, вся дрожа, повалилась набок, лягнула ногой стул и замерла.
Убить старика Поля, бывалого полицейского, оказалось легче легкого: Серж застрелил его, когда тот посреди своей спальни возился с панталонами кухарки, стоявшей к нему спиной. А вот мадам де ла Винь успела запереться в туалете, и Сержу пришлось рубить дверь топором, а потом снова, второй раз за вечер, принимать ванну и переодеваться.
В полночь он выпил рюмку коньяку, сложил деньги и драгоценности в два стареньких саквояжа, заправил топливом роллс-ройс покойного барона д'Арраса, которым пользовались только по большим праздникам, и через несколько минут уже мчался по шоссе на юг, чтобы выпить кофе в Лионе, позавтракать, может быть, в Валансе, а пообедать в Монако.
Серж Сорьин был внебрачным сыном князя Мишеля Осорьина от милой горбуньюшки Оленьки Абросимовой, которая давала уроки музыки его дочерям. Старый пьяница, вдовец и ловелас не мог устоять перед ее нежной кожей и огромными глазами страдальческой красоты. Связь была мимолетной, грязной, карамазовской, но когда Оленька родила, старшие дети Осорьина настояли на том, чтобы отец позаботился о женщине и ребенке. И хотя старый князь официально не признал сына, Сергей никогда не нуждался. Князь подарил его матери уютный дом в Москве и назначил приличное содержание. Мальчика окружали дорогие учителя и гувернантки, а лето он проводил в подмосковном имении в компании младших Осорьиных.
Мальчик рос довольно замкнутым, никогда не забывая о том, что он — бастард, незаконнорожденный, левый сын, лишенный титула и начальной буквы в фамилии, и эта буква мучила его больше, чем отсутствие права на «ваше сиятельство». Он презирал свою мать, которая млела при одном виде Мишеля, начинала суетиться, приносила плед, рюмку водки на подносе, играла ему Шопена, которого князь обожал, и вообще готова была в лепешку расшибиться ради старого селадона, снисходительно принимавшего ее поклонение.
Князь был сибаритом, любителем всего «вкусненького» – вкусненьких книг и вкусненьких женщин, и иногда говорил, что Дон Жуан и дьявол руководствуются одним правилом: хочешь соблазнить — выслушай.
Серж преуспевал в учебе и, как вскоре выяснилось, обладал строгим вкусом что в одежде, что в словесности. Например, лучшим образцом русской прозы он считал не «Капитанскую дочку» или «Анну Каренину», а приказ князя Барятинского по войскам, состоявший всего из восьми слов и изданный в 1859 году, по завершении Кавказской войны: «Аул Гуниб взят. Шамиль пленен. Поздравляю Кавказскую армию». Из поэтов он предпочитал Бодлера, а из русских снисходил только до Тютчева и Иннокентия Анненского.
В корпусе он начал писать стихи, но признался в этом одному человеку — Георгию Граббе, Жоржу, который тоже сочинял стихи и печатался под псевдонимом Навьев.
Жорж был всего на год старше, но держался стариком, много повидавшим и пережившим. Самой, пожалуй, привлекательной чертой Жоржа Сорьин считал его герметизм, снобизм, выражавшийся в презрении к читателю, вообще к публичности и славе. Жорж был убежден в том, что поэт творит только для себя и не вправе ожидать никакого отклика или награды от читателя, ибо поэтическое деяние самодостаточно, являясь искусством самоублажения (indulgere genio).Более того, он порицал романтиков за то, что в их поэзии слишком много поэта, тогда как настоящий творец — не персона, но тень, взывающая ex abysso tenebrarum, человек без лица, отказавшийся от надежды. Он сравнивал поэта с духовным Дон Жуаном, актером, который одновременно играет роль соблазнителя и соблазнаемой, любовника, который мысленно воображает нагое тело женщины, ее движения в постели и ее негу, ласкает ее, обладая ею без ее ведома и даже в присутствии ее супруга.
«Ну а уж если духовные упражнения in voluptate psychologica кажутся физически недостаточными, ограничьте себя — сознательно ограничьте — дурнушками, а еще лучше — калеками, - заключал Жорж с неподражаемой своей ухмылкой. - Это как раз тот случай, когда физическое деяние становится духовным подвигом».
Незадолго до выпуска из корпуса у Жоржа обнаружилась чахотка, родные увезли его во Францию, где жила его старенькая тетушка, и через год Серж узнал о смерти друга, похороненного на маленьком сельском кладбище под черной мраморной плитой, на которой, согласно его воле, не было высечено никакого имени.
Сорьин закончил Александровское военное училище с премией Энгельсона, прошел всю войну, заслужив два Георгия за храбрость, был дважды ранен, контужен, произведен в штабс-капитаны, воевал с большевиками на Кубани и в Крыму, после Галлиполийского лагеря пытался устроиться в Белграде, но осел в Праге, женившись на красивой оперной певице-немке. Он много лет пытался срастись с женщиной, их у него было немало, но все не срасталось, а тут вдруг решился, шагнул — лучше не стало, но и плохо не было.
От друзей и знакомых приходили известия о судьбе родных и близких, оставшихся в России: кто-то пошел в службу к большевикам, кому-то повезло эмигрировать — в Европу, Америку, в Харбин, Монтевидео, Асунсьон... кому-то повезло больше — они погибли... Его мать работала тапершей в кинотеатрике, вышла замуж за старика-сапожника — ему доставляло удовольствие избивать «ее сиятельство», хотя, конечно, никаким сиятельством милая горбуньюшка Оленька никогда не была...
Он не тосковал об утраченной родине, которую было не вернуть, он и был родиной со всеми ее рассветами и закатами, с Лизаветами и Сонечками, с бунтами и буднями, запахами и красками, с ее царями и ее сумасшедшими, с поэтами и бомбистами, с ее шипящими и сонорными, с бессонницей, с серой полосой неба между шторами, весь — рана, весь — самоотречение, весь — тоска, весь — небытие, мертвый среди живых... бессмысленный и немой... кофе, пожалуйста, плиз, силь ву пле, битте, пер фаворе... о Боже, какие ж глупости приходили иногда ему в голову, и слава Богу, что голова у него не болела никогда...
Серж посещал русские кружки, которых много тогда образовалось в Европе. Эмигранты обсуждали возможности сотрудничества с советской властью и возможности сопротивления большевизму, говорили о деятельности новых русских издательств в Берлине и русских учебных заведений во Франции и Чехословакии...
Он не находил себе места, а характер требовал дела. И однажды в компании с двоими такими же отчаянными офицерами-галлиполийцами отправился в Швейцарию, чтобы уничтожить известного резидента ОГПУ Радзиевского, жившего на окраине Цюриха. Радзиевский успел вызвать полицию, перестрелка завязалась нешуточная, друзья Сержа действовали нерешительно, большевистские агенты погибли, но офицеров арестовала цюрихская полиция. Когда арестованных перевозили в тюрьму, Серж в одиночку напал на конвой, освободил офицеров, помог им перебраться в Германию и предупредил: «Мы остаемся товарищами, но больше мы не соратники. Вы не готовы сражаться, не обращая внимания на женщин и детей, а это гибель. Вовсе не обязательно специально убивать невинных, но тут как в шахматах: тронул — ходи». Товарищи обиделись, зявив, что Серж ведет себя по-большевистски,— на том и расстались.
По возвращении в Прагу Серж застал красавицу-немку с любовником-студентом, студент от страха схватился за револьвер — Серж убил обоих и тем же вечером уехал в Париж.
Он охотился за большевистскими агентами по всей Европе, дважды его задерживали, но свидетели ничем не могли помочь полиции — внешность Сержа была такой нормальной, такой правильной, он был таким «как все», что опознать его не мог никто.
После убийства Чернова-Сольца ему пришлось надолго покинуть Париж и поселиться на ферме под Шартром, которой владели сестры Годе. Серж чинил их грузовик и трактор, спал с Жанной, старшей сестрой, рисовал младшую — дурочку Эдит, глухонемую и похотливую, у которой было толстое красивое тело. По воскресеньям Жанна напивалась и избивала младшую сестру. Однажды Эдит не выдержала и дала сдачи, а потом скормила тело сестры свиньям. После этого вымылась с головы до ног ледяной водой, надела на голову цветочный венок и явилась в спальню к Сержу со свечой в одной руке и серпом в другой. Может быть, она хотела только любви, но Серж устал от сестер Годе. Той же ночью он уехал в Париж.
Ад — это обыденность, это такое же место, как все другие места, и жизнь в аду — дело привычки. Серж не ждал отклика и оклика — он вставал по утрам, брился, читал газету, пил кофе, вечером ходил в кино на Чарли Чаплина, ложился спать... В огне этой обыденности сгорают миллиарды, которые разучились чувствовать боль. Серж с детства был изгоем, как бы ни старались близкие разуверить его в этом, и ему не приходилось переступать через себя, чтобы понимать и обнимать всех этих несчастных женщин — горбатых, хромых, безногих. Он был искренен, когда пытался найти в них неуловимый отблеск рая и запечатлеть его на бумаге, но когда находил, то терял к ним интерес. Он видел в них сестер по аду, не более того.
В детстве он мечтал о книге, которая была бы всеми книгами мира, но вскоре понял, что взросление — это путь от Библии к библиотеке, от мудрости к знаниям, и этот путь давно пройден. Когда он знакомился с уродливой женщиной, ему и в голову не приходила мысль об убийстве, но такие женщины — особенные, с изъяном — склонны считать польстившегося на них мужчину не одним, но единственным, и они были готовы на крайности, чтобы удержать его, удержать любой ценой. Они не догадывались о том, что Серж уже давно не задумывался о цене и платил не задумываясь, без колебаний. И они не были и не могли быть для него единственными: если Бога нет, то нет и разницы между священным качеством и священным количеством.
Он выпил кофе в Лионе, позавтракал в Валансе, пообедал в Монако, а после обеда отправился в небольшую деревушку на берегу моря, на кладбище, где был похоронен Георгий Граббе, Жорж Навьев. Он сразу нашел его могилу — гладкая плита черного мрамора без имени, без даты, чистая и безупречная. На уголке плиты лежали увядший букет из полевых цветов.
- Это мои цветы, - услыхал Серж задыхающийся девичий голос. - Я набрала свежих. Вы его знали? От чего он умер?
Девушке было лет шестнадцать-семнадцать. На ней было просторное простое белое платье, сандалии на босу ногу и соломенная шляпка. В руках она держала сложенный зонтик и букет.
- От чахотки, - сказал Серж. - Его звали Георгием, и он умер от чахотки.
- А я умру от сердца, - весело сказала девушка. - У меня больное сердце. А еще я слепая.
Она сняла очки с круглыми синими стеклами и протянула руку.
- Мадмуазель Лопухина. - Фыркнула. - Вообще-то — просто Анна.
- Сергей. - Он пожал ее руку. - Серж Сорьин. Как же вы различаете цветы?
- По запаху. Рву и нюхаю. Если не нравится, выбрасываю.
Она протянула ему букет.
Серж смахнул увядшие цветы на дорожку и положил свежий букет на черный мрамор.
- Маман говорит, что это черный мрамор... просто черный мрамор, без букв... как дверь... или как это... mare какое-то там...
- Mare tenebrarum. Море мрака.
- Значит, маман не обманула. Вообще-то она знатная врунья, а я вынуждена ей доверять. Она неделями пропадает в Монако, играет, проигрывает и путается с мужчинами...
- Вы давно здесь живете?
- Сто лет, - сказала девушка. - Кем он был, этот ваш Георгий?
- Поэтом.
- О, я так и думала! Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои... Вы будете здесь жить?
- Вряд ли.
- А куда вы едете? Я слышала, вы приехали на автомобиле...
- В Италию.
- Возьмите меня с собой. Я никогда не бывала в Италии. Маман все равно, она и через неделю не спохватится...
- Анна...
- Я не буду обузой, Серж, ну пожалуйста! Вы расскажете мне о море, о горах, об Италии... и обо мне...
- О вас?
- Маман говорит, что я не красавица, но не лишена шарма, хотя это все болтовня. Кому нужен мой шарм? Слепая да еще и без денег... И потом, я не знаю, какая я на самом деле. Маман говорит, что я похожа на сливу, но что это значит — на сливу? Почему на сливу? Понимаете? У других девушек есть зеркало или мужчина, а у меня — ничего. Почему вы не смеетесь? Ах да, это же кладбище... Но вы согласны сыграть роль моего зеркала или моего мужчины? Согласны или нет?
- Что вы хотите услышать?
- Держите!
Она протянула ему шляпку и зонтик, одним движением сняла с себя платье, оставшись в одних сандалиях, и выпрямилась, уперев руки в бока.
Она была полновата белоснежной гладкой полнотой, с глянцевитой кожей, высокой шеей, небольшой красивой грудью, узкой талией и широкими бедрами — у нее было идеальное тело.
Серж вздохнул и, тщательно подбирая слова, описал ее тело.
- Спасибо. А теперь помогите.
И она подняла руки, чтобы ему было удобнее одевать ее.
- От вас приятно пахнет, - сказала она, когда они сели в машину. - Вином, табаком, бензином, чем-то еще... не знаю чем, но тоже приятно... будоражаще... Поцелуйте меня, пожалуйста, Серж. Просто так. Пожалуйста. С познавательной целью. Я никогда не целовалась с мужчиной...
Он взял ее за плечи и поцеловал в губы.
На мгновение она замерла, потом выдохнула.
- О черт, - прошептала она. - Поехали же, не то я сейчас разревусь!
Он развернул машину на площадке перед кладбищенскими воротами и дал газу.
- В ландо моторном, в ландо шикарном! Ура! - закричала Анна, схватившись обеими руками за шляпку. - Мы забыли зонтик!
- Вернемся?
- Ни за что! Плохая примета! Да и черт с ним, с зонтиком!
Дорога шла вверх по серпантину.
Она умолкла, прижавшись к Сержу, положив голову на его плечо.
Солнце садилось, но было еще тепло.
На перевале Серж остановил машину.
- Анна, - позвал он тихо.
Она не откликнулась.
Он чувствовал, как остывает его правое плечо. Коснулся губами ее лба, взял ее на руки, усадил под высоким платаном, опустился на корточки и долго молчал, ни о чем не думая и ничего не чувствуя, крепко сжимая ее руку в своих.
Начинало темнеть, когда он сел в машину. На каждом повороте серпантина, ведущего вниз, он поднимал голову и видел Анну в белом платье, сидевшую под платаном, и с каждым поворотом ее фигурка становилась меньше, и он ехал все медленнее и на повороте снова смотрел вверх, и снова, и снова, погружаясь все глубже, тогда как она возносилась все выше, пока скала не закрыла темнеющее небо, и только перед глазами все еще дрожало светлое пятнышко, похожее на сливу, и другого света больше не было...