Мы жили на втором этаже пятиэтажного дома. У нас была квартира «трамвайчиком»: две смежные комнаты, одна из другой. И комнаты обе длинные, как вагончики. Одна комната выходила во двор – мамина, а другая выходила на деревья – моя. Среди деревьев была тропинка, которая тянулась вдоль дома, а за тропинкой – ещё деревья. А уже за теми деревьями – ещё такие же пятиэтажные дома. Тогда две этих полосы с деревьями казались мне целым лесом. И не только мне. Допоздна там на брёвнах сидели местные алкоголики, днём дети играли в «казаки-разбойники», по вечерам старшеклассники обнимались и курили. А в начале лета в пять утра среди деревьев пели соловьи, настоящие.
Зиновий Афанасьевич был управдом. Это такая советская должность, выбранный начальник всего нашего кооперативного дома. Он жил в нашем подъезде на третьем этаже. У него был мотоцикл с коляской, который он часто парковал у нашего подъезда. Мы, дети, любили по нему лазить, а Зиновий Афанасьевич выглядывал в окно и нас шугал. Мы бросались врассыпную как тараканы, но как только он скрывался за занавеской, тут же снова забирались на его мотоцикл. А иногда он на этом мотоцикле нас катал. Сажал всех в коляску (или на доску, там иногда вместо коляски была доска), по пять человек, друг на друга, и катил с ветерком до конца двора (расстояние-то всего в пять подъездов, а нам казалось - целое путешествие).
Меня Зиновий Афанасьевич любил больше всех. Иногда я даже заходила к нему в гости, он сажал меня на колено и решал по телефону какие-то свои важные управдомские дела. Тогда я в первый раз в жизни услышала удмуртский язык: управдом почти со всеми говорил на удмуртском. Звучал он странно и смешно, как будто каша пыталась убежать из кастрюли: пыш-пыш, а потом всё-таки убегала и шипела на плите: чьёс-чьёс. Я любила, когда Зиновий Афанасьевич издавал такие смешные звуки и любила сидеть у него на колене: в нашей-то квартире своего мужчины не было, мама да бабушка. А у мужчины всё было по-другому: голос, запах, смех, движения, интонации. Я как-то даже предложила ему стать моим папой, и он, в целом, был не против, но маме почему-то моя идея категорически не понравилась. Как-то Зиновий Афанасьевич напился, позвонил в нашу дверь, зашёл на кухню, упал и уснул. Мама растерянно сидела в комнате, обнимала меня и ждала, пока он проснётся и уйдёт: поднять самостоятельно тяжёлого, пьяного и невменяемого мужика она не могла. Он минут через двадцать поднялся и ушёл, и случай этот тоже сам бы по себе забылся, если бы на следующий день я (а мне лет пять) не рассказала бы с гордостью всему двору, что «Зиновий Афанасьевич у нас спал!»
В общем, я его обожала, а он меня. В том мире, в котором я сейчас живу, маленьким девочкам не принято обожать взрослых мужиков (собственно, как и наоборот). Но в том мире, в котором прошло моё детство, в этом не было ничего неприличного или противозаконного. Я никогда не боялась ходить к нему в гости. Он никогда не обращался со мной как-то иначе, чем принято обращаться с пяти-шести-семилетней девочкой. И несмотря на то, что все соседи видели в нём пьяницу и не очень добросовестного управдома, для меня он был мистическим существом с конфетами и мотоциклом, который вдобавок ещё и говорил на незнакомом языке.
К деревьям за моим окном у меня всегда были очень нежные чувства. Они качались, шелестели листьями, стучали ветками в окна. Я смотрела на них, когда засыпала. Они звучали для меня как мамины колыбельные и мамины сказки. Они как будто укрывали мою комнату от всех других домов, от ярких фонарей и автомобильной дороги, от всего мира. Были среди них и особенные деревья: жасмин посадила бабушка, рябину посадила мама в тот год, когда я родилась, чтобы «я росла счастливой», вишни сажала баба Маша, старая соседка без одной руки. Одну липу посадил сам Зиновий Афанасьевич, когда от рака умерла его первая жена. Но главными там были тополя, они были выше нашего дома и выросли там ещё раньше нашего дома. Именно они и мешали всем.
Я помню, как в тот день я возвращалась из школы и издалека услышала, как визжат бензиновые пилы. Я прибавила шаг, я бежала и не понимала, что за стук отдаётся в моей голове: сердце или размеренные, дружные удары топоров. У самого дома невыносимо пахло свежей древесиной. Этот запах щипал нос, саднил горло. От него во рту было сладко. Я остановилась. Я помню, как у меня заслезились глаза от яркого солнца, которое просвечивало сквозь качающиеся ветки. Рраз! – и мне слепит прямо в глаза. На мгновение листья закрывают солнце. Рраз! – опять обжигает роговицу. Снова на мгновение я стою в тени листвы. Ррраз! – и дерево с треском валится на землю. И я стою беззащитная, неприкрытая перед палящим солнцем, а могучее дерево лежит передо мной, оно уже никого не сможет от солнца укрыть. Кто-то из соседей выключает бензопилу и приветливо машет мне рукой. Я пытаюсь сморгнуть слёзы, делаю и неожиданно тонким голосом спрашиваю: «А кто сказал рубить?» Сосед с гордостью осматривает свою работу: «Так Афанасьич сказал! Смотри, сколько света! Какая красота!»
Я присела на корточки и сгребла в кулачок древесные щепки. А потом поднялась и со всех ног побежала. Обратно к школе, к продуктовому магазину, вниз, под горку. Это путь всего на две минуты хода взрослому человеку, а мне тогда казалось, что бежала я целую вечность. Может, кто мне тогда сказал, может, я сама догадалась, а может, всё вышло совсем случайно, но у магазина я с размаху влетела в живот Зиновию Афанасьевичу. Он шёл домой и нёс в авоське яблоки. Их хвостики торчали из сетки, а сетка натянулась на их лоснящихся красных боках. Почему-то я сквозь слёзы очень хорошо разглядела эту авоську с яблоками.
Он остановился. Я раскрыла перед ним свою ладонь с влажными, свежими щепками. «Почему вы рубите деревья?» Он был взволнован моим появлением и таким странным видом, но, заметив в моей руке щепки, вдруг странно успокоился и даже улыбнулся. «Деревья убираем. Чтобы света было больше!» «Но они же живые!» «Они уже старые. И в квартиры из-за них не попадает свет. И жильцы жалуются». «Кто? Кто жалуется?» - я уже кричала и размазывала по лицу слёзы, которые не могла сдержать. «Жильцы жалуются, - терпеливо повторил он. И строго добавил. – И не кричи. Ты как со мной разговариваешь?» «Как с убийцей! Убийцей деревьев! – выпалила я, и уж совсем жалко разревелась. А он пожал плечами и пошёл в сторону дома.
Я бежала рядом как маленькая собачонка. Конечно, я не бежала, а шла, но чтобы поспевать за его взрослыми шагами мне приходилось делать два своих крохотных детских, и мне казалось, что я бегу и пытаюсь его догнать. «Понимаете, так нельзя делать! Нельзя никого убивать! И деревья тоже нельзя убивать!» Он меня не слушал и просто молча шёл к дому. «Скажите им, чтобы они больше рубили! Пожалуйста, вы же можете это сделать! Скажите им!»
Мы уже подходили к нашему дому. Большая часть деревьев уже лежала на земле, и находчивые жители соседних частных домов распиливали их на удобные кругляки. Здесь он повернулся ко мне, и его лицо было совершенно безразличным и жёстким: «Иди домой и не мешайся тут». И он пошёл к мужикам. Они оставили работу и приветствовали его, а эти его чёртовы сочные, красные яблоки в авоське невыносимо сверкали на солнце.
В тот день я столкнулась с большим, чем с собственной беспомощностью. С большим, чем с тщетностью и необратимостью. С большим, чем с горечью и ужасом внезапной потери. Со всем этим вместе, а ещё – с предательством того, кого я любила. Спокойным, равнодушным, презрительным предательством. Сейчас я вспоминаю чувства, бушевавшие в сердце маленькой девочки, которая в одно мгновение потеряла свой сказочный лес, и со своей взрослой колокольни, конечно, всё понимаю. Жильцы жалуются, дневной свет в квартиры не попадает, алкоголики до ночи в кустах бузят. Всё понимаю. Но маленькая девочка не понимала. И, наверное, от большого, сильного, взрослого, любимого человека она тогда хотела, чтобы он сел перед ней на корточки, обнял её большими своими руками и сказал: «Прости, так надо. Я понимаю, что тебе больно. Понимаю. Прости», и гладил бы по спине своими широки ладонями, и она плакала бы навзрыд, я плакала бы навзрыд, оплакивая и свой сказочный лес, и человеческую жестокость, и всю земную несправедливость. Но в том шторме бушующих чувств я стояла бы на плоту из его утешения и его понимания. Но плота не было. И мне не на чем было стоять.