- Рета, рявняйссссь! Смирно!
"Это не рота, а сра-мота", - Шкаф окрестил взглядом сотню мальчишек, поступивших в морское училище. - "Сделайте из них курсантов".
Ситников усмехнулся в рыжие усы.
- Сделаем.
Начальника организационно-строевого отдела между собой звали Шкаф или кап-два. Высокий, широкий, аккуратный и строгий. Его боялись. Он напоминал начальника всех мочалок:
Великий Умывальник, Знаменитый Мойдодыр, Умывальников Начальник и мочалок Командир!
- У вас что, товарищи курсанты, залипает? А? Не слышу? Залипает? - Старшина Ситников исходил желваками. - Нет. Я вас спрашиваю. Залипает? Когда я говорю, вы должны слушать и слышать.
- Мы не курсанты. Мы только кандидаты в курсанты, - робко сочился чей-то голос. - Мы не рота, а сра-мота, - прибавлял кто-то с флангов.
- Пива, пива хочу!
Мальчишки срывались в истерический смех. А он самый веселый и бесшабашный.
- Вы не курсанты, а курсантики, - щерился Ситников.
В конце августа выдали рабочую форму и отправили на картошку. Два Икаруса. Сто двадцать человек. Юнцы, оторванные от цивилизованной жизни. Месяц послушания.
Шкаф распорядился о летних тельняшках и "благословил" на работу скупым взглядом.
В автобусе веселились как дети, звенели гитары, травились анекдоты, клубились придуманные истории о взаимоотношениях с женщинами. С каждым поворотом чей-то хриплый голос кричал текст из песни «Машины времени».
Вывезли в Знаменский район, поселили в огромной заброшенной кирхе, мрачной, сырой, с выщербленным шпилем и крутыми винтовыми лестницами. Металлические койки занесли в огромный молельный зал. В кирхе все время подвывало — сквозняк.
Рабочий день начинался в пять утра с побудки. Дневальный кричал:
— Рета, подъем! Выходи строиться.
Сладкие мальчишеские сны обрывались. Что за рета, если все мы только кандидаты в курсанты? Почему подъем в такую безбожную рань?
Так надо. Идет отсев.
С непривычки просыпались не все, кое-кто оставался лежать, притворяясь больным. Основная масса вяло вываливала на улицу.
На импровизированном плацу уже стоял одетый в китель капитан третьего ранга Черновол - «дядюшка Эббио». Кто-то из мальчишек его так прозвал. У него была лысина, похожая на тонзуру католического монаха, бульдожья челюсть с золотыми коронками, крепкий волосатый торс. Через каждые два-три слова он приговаривал: «Эббио-ть».
Морская форма удобна в любом виде: рабочая, фланелька, тельняшка — во всем минимализм. У нас старенькая роба, тельняшки и "говнодавы" - гады - тяжелые кирзовые башмаки.
После переклички сонная толпа устремлялась к умывальникам, потом кроилась надвое и выстраивалась возле двух деревянных туалетов, сооруженных прямо за кирхой. Два деревянных туалета на сто двадцать юных парней, привыкших к домашнему комфорту. Всего два туалета. Кто не успел, тот опоздал. Мальчишки старались делать дело быстро, но не всех получалось. Зона комфорта далеко. Ровно через десять минут кросс в пять километров.
Бежали в ботинках, с непривычки у всех на ногах проступали водяные мозоли. "Гады" — вполне справедливое название для этих башмаков.
Бежать в хвосте роты можно было только в противогазе. Воздух отравлялся желудочными миазмами тех, кто не успел сходить в туалет. Первыми бежали те, кто опорожнил желудок. Счастливчики. Темп задавал старшина, которого окружали спортсмены. Самый сильный и крупный Женька выступал на международных соревнованиях по каратэ. Были боксеры, пловцы, штангисты. Худенький Лешка - легкоатлет.
Животы скручивало, плевать на окрики старшины. Мальчишки ныряли в кустарники, выходили с довольным видом. Догоняли роту. Или валялись в траве, чтобы незаметно пристроится на втором-третьем круге.
После утреннего кросса — завтрак и работа в поле. Там нас поджидал трактор с кузовком, куда ссыпалась ведрами собранная картошка. Накладываешь картошку в ведра и тащишь к стоящему впереди трактору. Старшина стоял с блокнотом и считал ведра. Была норма. Что-то около пятидесяти до обеда, и двадцати после. Сначала был какой-то энтузиазм. Зарабатывали баллы на количестве ведер. Потом угасли силы, пропал энтузиазм. Когда ноги уже не шли к трактору, картошка закапывалась в том месте, где ведро наполнялось. И плевать все хотели на энтузиазм — наша рабочая смена заканчивалась с заходом солнца. А начиналась с восходом.
Иногда позади согбенных сборщиков урожая появлялся в распахнутом кителе веселый чуть пьяненький дядюшка Эббио, ковырял офицерской туфлей землю, и если находил пропущенную картошку, брал самую увесистую и запускал в поднятый кверху зад курсанта.
— Что это вы, курсант, самородки в земле оставляете? Я вам, эбббио-ть, покажу.
По слухам, дядюшка Эббио пропил со старшинами весь наш сухой паек, поэтому последнюю неделю питались пустыми кашами, от которых раздувало животы.
С нами трудился паренек из Таллина — музыкант Степанов по прозвищу Стэп. Сначала его гитара веселила звуками после работы, потом стихла. В таком режиме все время хотелось спать. Спать и чудить.
Придумывали истории про кирху, винтовую лестницу измазывали красной краской, говорили шепотом, что ночью тут случаются жертвоприношения.
Когда месяц рабского труда подошел к концу, гнев мальчишек выплеснулся на два деревянных туалета. Собрались, сгрудились, как язычники, возле ненавистных толчков и смотрели, как Женька-каратист ударами ноги пробивает доски, а другие спортсмены помогают добивать гальюны. «Гады» были хорошо предназначены для разрушения.
- Бей их! Так. Так. И так! Вашу мать. Эббио.
Ощутили свободу только тогда, когда туалеты сравняли с землей.
По дороге домой в автобусе снова зазвенела гитара Стэпа. Только песня была жалобная - битловская "мишель, май бел".