Из К. М. Плавинский "Историческая характеристика цесаревича Константина Павловича"
"Человек предполагает, Бог располагает", говорит мудрая русская поговорка. И справедливость ее резко подтвердилась на судьбе великого князя Константина Павловича, второго сына императора Павла.
Целый дождь корон готовился пролиться на него, и не одна из них не увенчала его. Он был еще в колыбели, а для него уже предназначали престол бывших византийских императоров. В соответствии с этим, его в младенчестве окружали греками: его кормилицей была гречанка, первым слугою - грек, товарищами его детских игр - греки.
Уже с этих пор его учили греческому языку, на котором впоследствии он говорил очень недурно. Его крестным отцом, по словам Екатерины, мог бы быть только лучший ее друг, Абдул-Гамид, наследие которого - св. София перешла бы к его крестнику.
"Но так как турок не может крестить христианина, - писала Екатерина, - то, по крайней мере, окажем ему почет, назвав младенца Константином". И новорожденному великому князю дали имя Константина - имя первого основателя Константинополя на месте древней Византии, и имя, которое носил также последний греческий император из дома Палеологов.
Даже в мелочах Екатерина была готова видеть предзнаменование судьбы, которую она готовила своему второму внуку. Рассказывая в одном из своих писем к Гримму о рождении Константина Павловича, она писала: "Этот послабее старшего брата, и чуть коснется его холодный воздух, он прячет нос в пеленки, он ищет тепла"; точно его инстинктивно в колыбели, тянуло туда, под благодатное небо юга, на берега Босфора.
По случаю рождения великого князя Константина Павловича была выбита особая медаль, тоже выдававшая заветные мечты Екатерины о восстановлении Греческой империи. На лицевой стороне медали, между изображениями Веры и Надежды, помещена Любовь, держащая на руках младенца; все эти изображения озаряются свыше лучами с надписью "с сими".
Вдали, вправо, виднеется Константинопольский собор св. Софии, а влево - море и восходящая на горизонте звезда. К младенцу Константину являлась одна греческая депутация, выразившая ему желание, чтобы он занял престол Константина Палеолога.
В бумагах воспитателя Константина Павловича графа Н. И. Салтыкова сохранилось письмо некоего грека Пангала, адресованное "его высочеству, кротчайшему греческому самодержцу Константину III".
По мысли и заказу Екатерины был сделан следующий аллегорический портрет обоих юных великих князей: Александр Павлович был представлен с мечом в руках рассекающим Гордиев узел (восточный вопрос), а Константин Павлович - в одеянии византийских кесарей, осененный крестом из семи звёзд, подобием креста, который, по сказаниям, явился на небе императору Константину Великому в ночь перед битвой его с Максенцием на Мильвийском мосту.
Пока Константин подрастал, Екатерина, по её образному выражению, занялась "ломкой рогов" мусульманского полумесяца. В целях подготовки более верной почвы для осуществления своих замыслов, она приняла целый ряд мер, которые приручили бы греков к России: в Петербурге был учрежден греческий кадетский корпус, в Новороссийском крае, на пути к Константинополю, учреждались города с греческими названиями, сама императрица стала носить и ввела в моду дамский наряд, называющийся "гречанкой".
Помимо византийской короны Константину Павловичу предназначались разновременно и другие короны. Так, возникала мысль о возведении его на шведский престол, предполагалось оставить независимыми Молдавию и Валахию и, объединив их под названием Дакии, включить впоследствии в состав Греческой империи.
Заботливость Екатерины о внуке простиралась так далеко, что Потемкиным был составлен проекта об обеспечении царским венцом даже "будущего наследника великого князя Константина Павловича".
В этих целях предлагалось, воспользовавшись персидскими неустройствами, занять Баку и Дербент и, присоединив к ним Гилян, назвать все это Албанией.
Позднее, после смерти Екатерины, могло казаться, что сама судьба приняла на себя заботу подготовлять престолы для цесаревича Константина. Супружество императора Александра оставалось бездетным, и в глазах всей России Константин являлся естественным и прямым его наследником.
После смерти Александра вся Россия присягнула Константину как своему законному государю. Указы Сената посылались именем императора Константина I, на монетах появилось его изображение, в церквах возносились моления о нем, как о царствующем государе.
Но и здесь сказался верховный приговор судьбы: фактически Константин не пользовался громадной, дававшеюся ему властью ни одного мгновения. Наконец, еще позднее, в роковой для цесаревича 1830 год предводители возмутившихся поляков предлагали ему корону королевства польского.
Главной особенностью Константина Павловича, подавлявшей и заслонявшей все его прочие индивидуальные особенности, была его страсть к военным учениям, мелочной стороне военного дела, его "экзерцирмейстерство", "парадомания".
Их он унаследовал с кровью своего отца и остался им верен до гробовой доски. Задатки подобных наклонностей стали проявляться у него в раннем детстве. Уже с пяти лет он, по словам Лагарпа, был постоянно занят только "своими ружьями, знаменами и алебардами" и думал "только об играх в солдаты, как во время, так и после урока".
И, к сожалению, судьба позволила ему продолжать эту игру в солдаты во всю его жизнь. К пятнадцатилетнему возрасту Константин Павлович все свое свободное время стал употреблять на занятия "ружейными приёмами»".
Как раз около этого времени в его распоряжение предоставили 15 человек гренадер, которых он обучал фронту и которых, в пылу увлечения, мучил целыми днями. К этому же времени особенно возросло влияние на Константина императора Павла.
По словам графа С. Р. Воронцова, император Павел был недоволен той утонченностью, с которой велось дело воспитания его старшего сына, и в отношении к Константину, насколько возможно, пытался держаться совершенно противоположного направления.
Два раза в неделю Константин, как и его старший брат, должен был присутствовать на военных упражнениях в Павловске, и, основываясь на показаниях современников, следует заключить, что это обстоятельство приучало его "к мелочной и ничтожной тактике, уничтожая более широкое понимание военного дела".
Рассказывая о своих служебных похождениях в "гатчинской кордегардии, этом особом мире, сильно походившем на карикатуру, оба великие князя с удовольствием замечали: Это по-нашему, по-гатчински".
Страсть Константина Павловича ко всему военному отразилась и на отношении его к своей невесте, принцессе Юлии Кобургской. Зимою он являлся к ней завтракать в шесть часов утра, приносил с собой барабан и трубы и заставлял ее играть на клавесине военные марши, аккомпанируя ей принесенными с собою шумными инструментами. По словам "Записок" графини В. Н. Головиной, это было единственным выражением его любви к ней.
С воцарением императора Павла увлечение фронтами, солдатской выправкой должно было окрепнуть в Константине, но с особенной пышностью оно распустилось после смерти Павла Петровича, когда император Александр предоставил брату полную свободу распоряжаться по-своему.
Теперь место Гатчины заступила Стрельна. Летом цесаревич жил большею частью в Стрельне и там усердно занимался военными упражнениями с расположенными около Стрельни войсками.
По этому поводу, проживавший в 1803 году близ Стрельны иеромонах, впоследствии известный митрополит киевский Евгений Болховитинов, жаловался в письме к своему приятелю Македонцу, что Константин Павлович не дает ему спать, открывая у себя по ночам с 11-ти или 12-ти часов страшнейшую пушечную пальбу. "Ужасный охотник до пальбы и до экзерциций", писал между прочим Евгений о своем беспокойном соседе.
Цесаревич являлся грозой учений, смотров, разводов, караулов и парадов, и его стрельнинским увлечениям Фаддей Булгарин посвятил следующие строки:
Трепещет Стрельна вся: повсюду ужас, страх.
Неужели землетрясенье?
Нет, нет! Великий князь ведет нас на ученье...
Карнович в своем сочинении охарактеризовал главную особенность цесаревича Константина: Обучение и организация войска были любимым и, можно сказать, даже единственным занятием цесаревича. Занятие этими предметами составляло в нем господствующую страсть, и надобно отдать ему справедливость в том, что он, по избранной им части, был не только знатоком, но чрезвычайно добросовестным и неутомимым деятелем.
Но и здесь проявлялась у него странная односторонность взгляда: он признавал идеалом войска не боевую силу, но строго дисциплинированную и отлично обученную плац-парадную машину. Он находил, что война только портит, но никак не улучшает армии, т. е., в сущности, отвергал практическую пригодность войска для той цели, для которой оно собственно содержится, дисциплинируется и обучается.
Руководствуясь этим взглядом, он воспротивился благому намерению императора Николая Павловича двинуть польскую армию в Турцию и тем самым едва ли не более всего способствовал вооруженному восстанию Польши.
Вообще, в военном деде цесаревич, по словам поэта, любил лишь:
"…Воинственную живость,
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней,
Однообразную красивость".
Взгляд цесаревича на войско и его задачи должен был особенно неприятно поражать в военное время, и Ермолов не без горечи замечает в своих воспоминаниях, что с прибытием цесаревича к арьергарду армии в феврале 1807 года, "начались разводы и щегольство, а в авангарде с тощими желудками принялись за перестройку амуниции".
То же отношение цесаревича к войскам в военное время неприятно поразило Шишкова (Александр Семенович) в 1812 году. Ему случайно пришлось быть свидетелем, как великий князь показывал солдатам, в каком положении держать тело, голову, грудь, где у ружья быть руке и пальцу, как красивее шагать, повертываться и тому подобные приемы.
Как, думал Шишков, то ли теперь время, чтобы заниматься такими пустыми мелочами? "Казалось, - записал Шишков, - великий князь угадал мою мысль, потому что, взглянув на меня, сказал мне: - Ты, верно, смотришь на это, как на дурачество? Вопрос сей так смутил меня, что я, ничего не отвечая, только низко поклонился".
Иногда фронтовые увлечения цесаревича проявлялись в форме, принимавшей характер смешного. Так однажды, во время пребывания императора Александра в Париже, в доме Талейрана, где жил государь, услышали сильный шум. Шум этот страшно перепугал всех, так как в Париже неоднократно проносились слухи о готовившихся покушениях на жизнь русского императора.
Приближенные государя и его прислуга бросились на раздавшийся шум, и их взорам представилась следующая картина: несколько высокопоставленных в русской армии лиц маршировали по зале, а Константин Павлович, обучая их маршировке, в одно и то же время командовал и по-русски, и по-польски, и по-французски, делая им запальчиво свои начальнические замечания.
Во время учений цесаревич отбивал такт, ударяя себя по ляжке, отчего она вся превратилась в сплошной синяк, и он с гордостью показывал ее всем, кто только выражал желание видеть ее.
Все, что только относилось к военному ремеслу, привлекало первенствующее внимание великого князя, и император Александр, по поводу пребывания в Париже цесаревича, рассказывал с удивлением: "Видано ли было, чтобы кто-либо, на следующий же день своего приезда в Париж, отправился осматривать конюшни? А так поступил великий князь Константин".
Цесаревич до такой степени отдавался своей страсти, что у него даже костюм, в котором он выходил к являвшимся к нему лицам, служил барометром его настроения.
"Если цесаревич, - пишет Карнович, - был в своем обычном белом холстинном халате, то не было никакого сомнения в его отменной благосклонности к тем, кого он принимал в таком наряде. Если он был в сюртуке без эполет, то это, относительно его расположения, означало ни то, ни сё; при эполетах на плечах цесаревича - дело становилось плохо; но когда он выходил в мундире, а тем более в парадной форме, то в первом случае надо было ожидать бурю, а в последнем страшного урагана. При этом лицо цесаревича принимало грозное выражение".
Объем требований, предъявлявшихся к армии цесаревичем, «следовавшим павловским преданиям», и его великий идеал лучше всего видны из следующих его отзывов о трех разводных учениях, произведенных им в Варшаве в 1816 году.
«Литовский батальон дал развод и учился на два батальона. Учение cie происходило столь совершенно во всех отношениях, что удивило всех зрителей, а захождение плечом целыми батальонами, марширование рядами и полуоборотом целым фронтом столь было совершенно, и таковая соблюдалась осанка, что я с сердечным удовольствием отдал им в полной мере справедливость в том, что сего превзойти невозможно»...
«После сего на другой день был развод Финляндского батальона и учение на два батальона, и должно признаться, что не токмо ни в чем не уступил литовским, но совершенно чудо, необычайная тишина, осанка, верность и точность беспримерны, маршировка целым фронтом и рядами удивительна, а в перемене фронта взводы держали ногу и шли параллельно столь славно, что должно уподоблять движущим стенам, и вообще должно сказать, что не маршируют, но плывут, и, словом, чересчур хорошо, и право, славные ребята и истинное чудо российской лейб-гвардии».
Интересен следующий рассказ цесаревича: «30-го сентября развод был Польского гвардейского гренадерского батальона и 1-го пехотного полка обоих батальонов, с учением гренадерскому батальону, которое чрезвычайно было хорошо, и государь император совершенно был доволен и притом изволил заметить и хвалить, что в построении колонн и деплоядах, равно и в других построениях, где движение происходило рядами, то люди во всех трех шеренгах так верно держали плечи и равнялись взаимно на передовых, что следы на земле означали три черты, совершенно прямые и параллельные, чем доказывалось, что не было никакого волнения в сторону и отрывания и толкания локтями, а от соблюдения верности в плечах не происходило никакого криволинейного направления».
До какой степени цесаревичу удалось воплотить свой идеал в действительности, можно видеть из следующих слов императора Александра, сказанных им при прохождении русских и польских войск на большом параде в Варшаве в 1816 году: «Это точно так, как Польше графленые в клеточках рапорты».
Подобный отзыв должен был явиться высшей наградой для великого князя Константина Павловича. С ним могли бы лишь сравняться слова, сказанные государем позднее, в 1818 году, тоже по поводу большого парада варшавским войскам: «Я весьма бы желал, если бы у меня в Петербурге и гвардия так прошла».
Константин Павлович держался взгляда, что война портит войска. Помимо того, цесаревич вообще не любил войны. Несмотря на это, - пишет Карнович, - он «с увлечением исполнял обязанности начальника мирной армии, для усовершенствования которой единственным средством считалось тогда постоянное и неутомимое занятие строевыми эволюциями, маршировкой, выправкой, пригонкой амуниции и вообще такими предметами, которые во время войны неизбежно отодвигаются на второй план.
Великий князь не гнался за лаврами полководца, но желал, и быть и слыть замечательным организатором армии и к чему влекли его и наклонности, обнаруженные им с самого детства, и привычки, усвоенные им с той же поры.
Подобно тому, как отец его с беспримерной энергией старался об устройстве модельного войска из гатчинских батальонов по образцу немецких пудреных дружин, - Константин Павлович трудился над тем, чтобы все вверенные ему части войска были «модельными».
Разница же в этом случае между занятиями отца и занятиями сына была та, что первый из них безусловно следовал прусскому, как идеалу всего лучшего по части обучения и обмундирования войск, тогда как Константин Павлович действовал, вполне самостоятельно по собственным своим соображениям, улучшая все части в тех командах, которые состояли под его начальством.
К этому ему представлялась полная возможность, так как в царствование Александра Павловича, почти исключительно от него зависели и введение и отмена по всему войску как фронтовых, так и хозяйственных порядков.
Кроме того, к гвардии из армейских полков прикомандировывались офицеры, которые, живя в Стрельне, обучались под надзором великого князя фронтовым эволюциям, и по окончании там обучения возвращались в свои команды, которые и перенимали через них все то, что было заведено в Стрельне.
Нелюбовь цесаревича к войне, при его увлечении экзерцирмейстерством и военным ремеслом в мирное время, должна быть объяснена исключительно неспешностью всех его попыток выступить в качестве военачальника.
Точно какой-то рок преследовал все его начинания на поле битвы. Двадцатилетий Константин Павлович был несомненным виновником неудачи русских войск при Бассиньяно, в Италии, в 1799 году.
Позднее, в 1805 году, командуя русской гвардией и участвуя с нею в Аустерлицком сражении, цесаревич принял неприятельские войска за часть союзных войск и, желая поддержать их, построил свой резерв в боевой порядок.
Ошибка была обнаружена лишь тогда, когда мнимые союзники открыли по нем канонаду. В этом сражении цесаревич был отрезан от центра союзной армии. Для того чтобы восстановить его связь с центром, преображенцы ходили в штыки, конногвардейцы, кавалергарды и лейб-казаки бросались в атаку, но все эти попытки оказались тщетными. Атаки эти сопровождались огромными потерями, и Константин Павлович был вынужден отвести свои войска обратно за Раусницкий ручей.
После этого вполне естественно, что цесаревич, при всей его личной храбрости, должен был почувствовать нерасположение к войне. Помимо того, под влиянием его неудач, в нем могло зародиться убеждение в своей неспособности предводительствовать, и самолюбие, сильно развитое у него, побуждало его избегать возможности снова подвергать себя случайностям военного счастья.
По словам Карновича, нелюбовью цесаревича к войне следует объяснить то обстоятельство, что «он не принимал участия ни в австрийской, ни в шведской, ни в турецких войнах, которые вела Россия по заключении Тильзитского мира, но, живя то в Петербурге, то в Стрельне, и здесь и там занимался деятельно обучением войска в манежах, на плац-парадах и маневрах и был самым бдительным блюстителем по исполнении всеми чинами тогдашнего воинского устава».
Ревностный служака, цесаревич был крайне требователен к своим подчиненным. Требовательность эта отягощалась строгим взглядом Константина Павловича на дисциплину и на отношение начальников к подчиненным.
Еще пятнадцатилетним юношей он высказывал мнение, что «офицер есть не что иное, как машина», что «все то, что командир приказывает своему подчиненному, должно быть исполнено, хотя бы это была жестокость».
В силу этого правила, он «вдавался в самые крайние выводы о необходимости поддержания дисциплины, давая простор в своих заметках, самому неограниченному произволу начальников в их отношениях к подчиненным.
Так, например, Константин Павлович полагал, что «фантазия начальника может сделать подчиненного своим слугой, который и может быть употребляем на все».
Этими взглядами, в большей или меньшей степени, он руководился всю свою жизнь. Вообще, как передает Веригин (Николай Викторович) в своих «Записках» - «цесаревич любил покорность без рассуждений».
«При исполнении своих служебных обязанностей, - повествует его первый биограф, - он иногда применял к делу свои теоретические воззрения, будучи чрезвычайно строг и вспыльчив в обращении со всеми.
На учениях он поворачивал каждого рекрута налево и направо, заставлял шагать его взад и вперед, приподнимал ему подбородок, подтягивал портупею и ремни у ранца, поправлял на голове его шляпу, давая по временам чувствительно понять неудовольствие свое против неуклюжих или неповоротливых служивых. То же самое, кроме, разве последней прибавки, он делал и с офицерами, причем переходил очень часто границы предоставленных ему по «военному уставу» прав».
При всем том у цесаревича выработался совершенно оригинальный взгляд на ответственность начальствующих лиц. «Если, - пишет Веригин, - полковой командир заслуживал гнева своего царственного начальника, то при первом учении весь полк терпел одинаково со своим полковым командиром; если ротный начальник вызывал в нем неудовольствие, то вся рота никуда не годилась; если прапорщик вдавался в либерализм (?), то великий князь взыскивал не только с него, но и с его взвода».
Сам цесаревич нисколько не обманывался на счет всей суровости своих служебных требований. В одном из писем к Опочинину (Федор Петрович) он прямо писал, что у него в армии «строго и жутковато», а как-то в письме к Сипягину (Николай Мартемьянович) признавался, что «у нас бывает иногда с шумом и криком, но нечего делать, обойтиться нельзя».
При этом достигнутые успехи не только не ослабляли строгости цесаревича, но делали его еще более требовательным. «Дабы не мечтали, что уже дошли до совершенства и оттого не опустились, у нас страшная пошла строгость», малейшая вина виновата, и за малейшую ошибку по ефрейторской службе арестами отвечают».
Конечно, все это не могло не вызывать ропота ни армии и, в частности, среди офицеров. Русские офицеры, по словам Веригина, - нередко составляли оппозицию против великого князя. Особого шума наделала история капитана лейб-гвардии Литовского полка Пущина, которого цесаревич «за дерзкие объяснения отдал под суд».
Узнав оби этом, все капитаны Литовского полка заявили, что они участники в ответах и возражениях Пущина, и просят отдать их под суд вместе с Пущиным. Эта сильная оппозиция заставила одуматься великого князя».
В другом случае, - рассказывает Веригин, - «офицеры сговаривались не дотрагиваться ни до чего за завтраком, который должен был быть в этот день у главнокомандующего, и не пить за его здоровье. Уговор между ними были исполнен, и, когда цесаревичи с бокалом в руке стал среди залы, никто из офицеров не подошел к нему.
Он подождал некоторое время, а между тем граф Красинский подталкивал то того, то другого, но никто не шел. Увидев это, цесаревичи вспыхнули от гнева, схватил шляпу и быстро вышел из залы».
Говоря о взгляде цесаревича на отношение к подчиненным, необходимо прибавить, что они редко разграничивали сферу служебных отношений от отношений вне служебных. При этом вся суровость требований цесаревича была обращена исключительно на военных.
Поэтому-то, по свидетельству Карновича, за все время нахождения цесаревича в царстве Польском, ни гражданские чиновники, ни обыватели вообще не имели никакого повода жаловаться на его строгое или надменное с ним обращение, и, если войска были раздражены им, то население края вообще, хотя и недовольное господствовавшими порядками, не питало неприязни лично к великому князю и скорее сочувственно, нежели враждебно, относилось к нему.
Строго смотря на значение дисциплины в военном деле, цесаревич сам лично, не умел подчиняться ее требованиям в тех случаях, когда, по обстоятельствами дела, притом, в военное время, это представлялось необходимым.
Наиболее ярким примером этого может служить следующий случай. Генерал Жиркевич рассказывает в своих «Записках», что он «своими ушами слышал, как при отступлении от Смоленска великий князь Константин Павлович, подъехав к его, Жиркевича, батарее, около которой стояло много смольян, говорил: «Что делать, друзья! Мы не виноваты, не допустили нас выручить вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует, а мы, хоть нам и больно, да должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается».
Константин Павлович был человеком первых впечатлений, со всеми хорошими и дурными последствиями подобного свойства: необычайной живостью, горячностью, быстрыми переходами от одного настроения к другому и пр.
В этом особенно сказывалось его сходство с отцом, императором Павлом. Этой же его особенностью следует объяснить и преимущественную любовь к нему императора Павла.
Уже в детстве Константин Павлович обнаруживал крайнюю живость и неровность характера.
По словам Лагарпа, редко можно встретить детей до такой степени живых, каким был великий князь Константин. У него не было ни одной минуты покоя, он постоянно был в движении и, по образному выражению его воспитателя, непременно выпрыгнул бы из окна, если бы за ним не следили.
Минуты, в которые удавалось сосредоточить его внимание на чем-либо одном, выдавались крайне редко, и невнимание его в детстве было так велико, что он, по словам его биографа, беспрестанно переходил от одного предмета к другому и интересовался только разнообразием и быстрой сменой впечатлений, производимых окружавшими его предметами.
Кроме того, по наблюдению Лагарпа, в нем ежедневно замечалось колебание мнений об одном и том же предмете, и его ветреность должна была внушать опасение за его будущий характер.
Этого следовало ожидать в виду того, что маленький Константин отличался капризами, нетерпением и упрямством; что вспышки раздражения проявлялись у него часто и неожиданно и сопровождались такими припадками злобы, что их нельзя было оставить без внимания.
Он часто поступал наперекор своему наставнику, прямо отказывался исполнять его требования, бросал книги, бумагу и перья на пол, стирал арифметические задачи, написанные на его черном столе, и эти проявления непослушания сопровождались гневными движениями и сильной яростью.
При этом припадки вспыльчивости проявлялись у Константина Павловича столь быстро и неожиданно, что, по словам Лагарпа, предупредить их было весьма трудно и даже вовсе не возможно. В довершении всего, они отличались какою-то злобностью, свидетельствовавшей, что где-то, в глубине его натуры, таятся дикие, необузданные инстинкты.
Так, однажды, в возмездие за полученный выговор, он в припадке бешенства, укусил Лагарпу руку. Смесь ласки и неудержимого стремления причинить физическое страдание проявлялась у Константина Павловича и в его отношениях к невесте, принцессе Юлии Кобургской, впоследствии великой княгине Анны Фёдоровны.
По словам графини В. Н. Головиной, юная принцесса подвергалась одновременно и его грубостям, и его нежностям, «которые одинаково были оскорбительны. Он ей ломал иногда руки, кусал ее, но это было только предисловие к тому, что ожидало ее после замужества».
Вообще черты жестокости, проявлявшиеся в характере юного Константина Павловича, наводили многих из его современников на грустные размышления.
«С каждым днем, писал о нем Ростопчин в 1796 году, - он обнаруживал все более и более недобрых качеств и обещает уподобиться Петру Жестокому и Дионисию Сиракузскому. В маскараде, данном по случаю его брака, он позволял себе выходки и дерзости, а во дворце, назначенном для его жительства после свадьбы, отвел холодную комнату для того, чтобы сажать туда под арест своих неисправных придворных кавалеров».
Даже великий князь Александр Павлович, чрезвычайно любивший Константина, и тот писал о нем Лагарпу 21-го февраля 1796 г.: «Он меня часто огорчает. Он теперь горяч более, чем когда-либо, весьма своеволен, и часто прихоти его не согласуются со здравым рассудком. Военное ремесло вскружило ему голову, и он иногда жестоко обращается с солдатами своей роты, которую он образовал, и начало которой вы видели».
На одном из бывших у императрицы Екатерины вечерних собраний, отличавшихся, как известно, при полной свободе обращения, чрезвычайною вежливостью и утонченным обхождением, Константин Павлович, бывши уже взрослым мальчиком, вздумал бороться с графом Штакельбергом и, пользуясь своей физической силой, обошелся с этим стариком слишком немилосердно: грохнул его на пол и сломал ему руку.
После своей женитьбы великий князь Константин Павлович стал забавляться тем, что в манеже Мраморного дворца стрелял из пушки, заряженной живыми крысами.
В одном случае проявление жестокости со стороны Константина Павловича чуть не довело императрицу Екатерину до болезни. В чем заключался поступок будущего цесаревича, в точности неизвестно. Об этом случае графиня В. Н. Головина передает в своих записках только следующее:
«На одном из воскресных балов воспитательница молодых великих княжон Ливен попросила разрешения у императрицы поговорить с ней. Императрица усадила ее возле себя, и Ливен сообщила ей о поступке великого князя Константина с одним гусаром, с которым он очень жестоко обошелся.
Этот жестокий поступок был совершенной новостью для императрицы; она сейчас же призвала своего доверенного камердинера и приказала ему собрать всевозможные сведения об этом происшествии.
Он вернулся с подтверждением доклада Ливен. Ее величество была так огорчена, что чуть не заболела; я узнала потом, что, когда она вернулась в свою комнату, с ней сделалось нечто вроде удара. Она написала великому князю Павлу обо всем случившемся, прося его наказать сына, что он и исполнил со всей строгостью, но не так, как ы следовало. Затем императрица велела посадить его под арест».
С течением лет в характере Константина Павловича, уже цесаревича, не произошло значительных перемен. Овладевавшие им припадки необузданного гнева искали немедленного удовлетворения.
Известен следующий случай. Однажды цесаревич производил смотр воспитанникам военно-учебных заведений, как вдруг лошадь его чего-то испугалась и бросилась в сторону. Тогда цесаревич выхватил палаш и ударами его изранил лошадь.
Разница с прошлым заключалась главным образом лишь в том, что цесаревич получил возможность наказывать не одних только своих придворных кавалеров. С назначением его в царство Польское, сфера его воздействия на подчиненных особенно расширилась.
По свидетельству его биографа, «Константин Павлович и в звании главнокомандующего польской армией проявлял те же недостатки, коими отличался еще с детства: вспыльчивость и резкость, переходившая пределы предоставленной ему власти, проявлялись беспрестанно в служебных его отношениях к подчиненным.
Как на службе, так и по поводу каких-либо служебных дел, налагаемые им взыскания были не только строги, но и чрезвычайно оскорбительны: они унижали и служебное, и личное достоинство тех, к кому применялись, а так как распоряжения о взысканиях делались в припадках сильного гнева, переходившего в безотчетную ярость, то в большинстве случаев они были не только несправедливы, но и вовсе незаслуженные».
В последние годы жизни цесаревича только влияние его второй жены, княгини Лович, несколько умеряло бурные порывы Константина Павловича. По счастливому выражению К. П. Колзакова, «лев был побежден голубицей». Цесаревич сознавал все значение для себя влияние своей красавицы-жены.
«Предок мой, Петр Великий, - сказал он в одном случае, когда был вынужден начать свое отступление от Варшавы в 1830 году, - находился при Пруте в таком же бедственном положении, в каком нахожусь я теперь; он был спасен своей женой; надеюсь, что моя спасет меня».
При наклонности Константина Павловича к гневным вспышкам, необузданным порывам, в нем не было задатков непоколебимой гордости, цельности характера, которые свидетельствовали бы о натуре хотя неуравновешенной, но сильной.
Напротив того, во многих случаях в характере цесаревича обнаруживались проявления слабости духа. Так, императрица Екатерина заметила однажды, что у него от страха сделалась лихорадка. Известно, что Константин Павлович смертельно боялся своего отца, и, если тот хоть сколько-нибудь сердито взглядывал на него, он бледнел и дрожал.
Под влиянием своего страха к отцу, он даже находил возможным искать покровительства у лиц, приближенных к Павлу Петровичу, не усматривая в этом ничего унизительного для своего высокого звания.
При своей горячности, Константин Павлович часто переступал за пределы власти, предоставленной ему «воинским уставом». Но, допуская нарушение воинского устава в пользу своей личной власти и зная, что государь не терпит подобных нарушений, Константин Павлович побаивался попасть за это под военный суд.
По этому поводу Саблуков (Николай Александрович) рассказывает в своих воспоминаниях, что эта боязнь великого князя служила ему, Саблукову, щитом против вспыльчивости и горячности Константина Павловича.
«Одно упоминание о военном суде было, по словам Саблукова, для великого князя медузиной головой, которая оцепеняла ужасом его императорское высочество». Тот же Саблуков передает, что в одном случае, когда император Павел неожиданно вошел в комнату, где находился цесаревич с великим князем Александром Павловичем и Саблуковым (это было накануне смерти императора Павла, когда оба великие князья были снова приведены к присяге на верность своему государю, а затем арестованы домашним арестом), Константин Павлович до такой степени перепугался, что стоял пораженный, без слова, с руками, бьющими по карману, «словно безоружный человек, который встретился с медведем».
Как и большинству людей первых впечатлений, цесаревичу были свойственны порывы великодушия и благородства.
Однажды император Павел делал смотр Конногвардейскому полку, которым командовали великий князь Константин Павлович. При въезде в манеж обыкновенная команда была: дирекция направо; на этот раз государь скомандовал: дирекция налево.
Первый и второй эскадрон расслышали команду и исполнили волю государя, но офицер третьего эскадрона, бывший еще на площади при въезде в манеж, приказал по-прежнему принять дирекцию направо. Император разгневался; раздались грозные слова: «Непослушание! снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!» Несчастного офицера, по фамилии Милюков, тотчас же стащили с лошади и увели.
Никто лучше Константина Павловича не умел угадать, в каком расположении духа император, в гневном или милостивом.
Однажды великий князь входит в Мраморную залу Зимнего дворца, с другой стороны показывается император со всеми признаками благоприятного настроения. Великий князь, дойдя до половины залы, стал на колени и сказал:
- Государь и родитель! Дозвольте принесть просьбу.
При слове «государь» Павел остановился и, приняв величественную осанку, ответил: - Что, сударь, вам угодно?
- Государь и родитель, вы обещали мне награду за Итальянскую кампанию; этой награды я еще не получал.
- Что же вы желаете, ваше высочество?
- Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру Конногвардейского полка.
- Нельзя, сударь, он бит палками.
- Виноват, государь, этого приказания вашего я не исполнил.
- Благодарю, ваше высочество. Милюков принимается на службу и повышается двумя чинами.
В жизни встречаются люди, которых называют неудачниками. В большинстве случаев у таких людей совершенно особенный характер. Он производит впечатление чего-то надломленного, странного.
Чувствуется, что в таком человеке кроются задатки чего-то другого, чем то, чем он стал, и это вызывает сострадание к нему, иногда он кажется просто жалким. К числу таких характеров можно отнести и характер цесаревича Константина Павловича.
Уже в детстве он поражает странностью своих идеалов, высказываемых им суждений. Правда, некоторая доля рисовки и прямодушная откровенность, с которой он раскрывал свои стремления, отчасти смягчают то неприятное впечатление, которое они неизбежно произвели бы при других условиях.
В этом отношении, для характеристики его, любопытны письма его к Лагарпу. В одном из таких писем, без означения числа и года, Константин прямо заявляет, что он не только не хочет дать себе труда отвечать, но довел свою лень до того, что не старался вспомнить урока и говорил, не зная, что говорит.
К этому он прибавлял: «Я уверен, что продолжая таким образом, я сделаюсь весьма смышленым человеком, потому что это не стоит никакого труда, и лишь бы на мои глаза я был совершенным и мне дела нет, если рассудительные люди будут сожалеть о моем невежестве».
Затем он высказал следующее заключение: «Так приятно нисколько не трудиться, что я желал бы даже, чтобы другие могли за меня ходить, есть, пить, говорить; ничего так не желаю, как быть похожим на статую».
В другом письме он откровенно сообщал: «Я такой же невежда, каким был в начале, что мне нисколько не стыдно. Лишь бы я съел свой хлеб, и я буду очень доволен собою».
Еще бесцеремоннее объяснялся подраставший великий князь со своим наставником в письме, относящемся к 1791 году. В этом письме он писал: «В двенадцать лет я ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким - вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет во всю мою жизнь».
Под одним из своих писем к Лагарпу, относящимся уже к 1796 году, он подписался «Осел Константин», а в приписке к этому письму, говоря о самом себе, прибавил следующие строки: «Вы - осел, ослом останетесь, тщетно журить осла, все труды пропадут даром: нельзя заставить пить осла, не ощущающего жажды».
То, что Константин Павлович с такой откровенностью высказывал в своих письмах к Лагарпу, он применял к своему поведению в действительности, в особенности в молодые годы, пока четырёхлетнее царствование Павла Петровича, а затем и более зрелый возраст не сделали его более воздержанным.
По свидетельству Карновича, во время пребывания шведского короля Густава IV в Петербурге, в 1796 году, Константин Павлович при всяком случае позволял себе самые странные выходки. В это время неудовольствие императрицы против Константина Павловича было чрезвычайно сильно.
В письме к графу Н. И. Салтыкову от 29-го августа 1796 г. она писала: «Я хотела сегодня говорить с моим сыном и рассказать ему все дурное поведение Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее дело противу вертопраха и его унять, понеже поношения нанести может всему роду, буде не уймется, и я при первом случае говорить сбираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет.
Я, Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина, как возможно скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтобы он воздержался вперед от злословия, сквернословия и беспутства: буде он не захочет до того допустить, чтобы я над ним сделала пример (здесь наказание другим в пример).
Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора (граф Самойлов?), где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружил и к вам неблагодарность, понося вас и жену вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было, что не токмо многие из наших, но даже и шведы без соблазна, содрогания и омерзения слышать не могли.
Сверх того, он со всякой подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где ни есть прибьют к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нем вселился таковой подлый «sansculottisme» (здесь простонародье), перед всеми унижающий.
Повторите ему, чтобы он исправил поведение свое и во всем поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли еще посрамит оное, я бы не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры».
Личность цесаревича Константина Павловича возбуждает несомненный интерес главным образом фактом его отречения от престола, которым воспользовались члены тайных обществ для возмущения части войск 14-го декабря 1825 года.
Большинство склонно видеть в нем редкий пример отсутствия властолюбия и потому готово преклоняться перед великодушным подобного решением. Карнович замечает в своей биографии цесаревича Константина Павловича, что «собственно в данном случае, великодушия со стороны старшего брата, уступавшего корону младшему, не могло быть никакого.
Здесь со стороны первого из них могло быть одно лишь побуждение, а именно: Константин Павлович, считая, по каким бы то ни было причинами и соображениям, верховную власть неудобоносимым для себя бременем, для собственного своего спокойствия, следовательно, с хладнокровными расчетом, а не в порыве охватившего его великодушия, возлагал это бремя на другого.
Такими образом, здесь проявляется своего рода эгоизм, то есть, желание уклониться от предстоявших трудных обязанностей и стремление обставить свою жизнь так, чтобы избавиться от положения, которое не соответствовало ни врожденными наклонностями, ни усвоенными привычками.
Можно, пожалуй, в отречении Константина Павловича отыскать и порыв великодушия, но только совершенно в ином направлении, так как можно предполагать, что он променял блеск императорской короны на тихую супружескую жизнь со страстно-любимой им женщиной».
Конечно, можно смотреть на дело и с другой стороны: власти свойственно обаяние, неудержимо влекущее и опьяняющее людей. Обладание властью рисует воображению такие заманчивые перспективы, такую широкую возможность удовлетворения всех как хороших, так и дурных запросов своего собственного «я», что отказаться от такой возможности значило бы отказаться от очень могущественных побуждений человеческой натуры, и подобный отказ, несомненно, свидетельствовал бы если не о великодушии, то, во всяком случае, о крайней исключительности натуры человека, способного на него.
Но, конечно, главными и необходимыми условием для этого должно быть, чтобы такой отказ был вполне добровольным, а этому-то условию, по-видимому, и не удовлетворял отказ Константина Павловича от прав на русский престол.
Напротив того, сближение различных данных дает основание прийти к заключению, что факт отречения цесаревича является заслугой императора Александра, сознавшего, что, при характере, наклонностях и способностях Константина Павловича, его царствование не послужило бы ко благу России.
Цесаревич Константин Павлович, по натуре своей, не принадлежал к разряду людей, могущих не любить власть. Как-то еще в детстве, когда мысль о возможности занять русский престол не могла являться ему даже в воображении, они сказал, говоря о своем старшем брате: «Он - царь, а я солдат; что мне перенимать у него?»
Постепенно, с годами, когда становилось все более очевидным, что у императора Александра не будет прямых наследников, Константин Павлович не мог не останавливаться на мысли о будущности, которая, казалось, ожидала его.
Так, в 1814 году, убеждая свою жену, великую княгиню Анну Фёдоровну, вернуться к нему в Россию, он выражал надежду, что их потомство будет на русском престоле. Но, с другой стороны, он, по-видимому, ничего не делал для того, чтобы подготовиться к будущности, которая, по всей вероятности, ожидала его, что и подало повод императору Александру сказать в 1819 году, что цесаревич никогда не заботился о престоле.
Всеобщие опасения, которые возбуждали в русском обществе отсутствие у Александра Павловича прямого наследника, не могли не заботить государя и императрицу Марию Фёдоровну. Поэтому вполне естественно, что, когда представился удобный случай обеспечить будущность России и упрочить положение династии, они воспользовались им.
Такой случай представился, когда Константин Павлович, влюбленный в Жанну Грудзинскую, стал добиваться их согласия на развод со своей первой женой и на вступление во второй брак. Он добился этого согласия, «но не иначе, как дав отречение от престола».
Помимо этого, цесаревич неоднократно подчеркивал в своих письмах и разговорах, что, отказываясь от прав на престол, он поступал не по собственному побуждению. В записках цесаревича, найденных после смерти и озаглавленных им: «Любезнейшим своим соотчичам от его императорского высочества великого князя торжественное объяснение», - причиной отречения цесаревича от престола выставляется воля императора Александра Павловича, чтобы, в случае его кончины, ему наследовали великий князь Николай Павловичи.
Высказывая в письме к князю Волконскому от 24-го января 1826 года свой взгляд на события, приведшие ко дню 14-го декабря, цесаревич писал: «Воля покойного государя императора, как при жизни его, так и по кончине, была и будет для меня священна».
Ту же мысль Константин Павловичи высказал и в своем неофициальном письме к Николаю Павловичу, написанном непосредственно вслед за получением известия о кончине императора Александра.
«Его намерение и его воля, - писал цесаревич, - были и будут, несмотря на то, что его не существует более, неизменно священными для меня, и я буду повиноваться им до конца дней моих»...
Когда император Александр заболел, и стало очевидно, что приближается время осуществить данное обязательство, Константин Павлович, не мог относиться спокойно к приближавшимся событиям.
В дни, в которые цесаревич с минуты на минуту ждал известия о кончине своего державного брата, какой-то мрачный дух овладел его душой; он стал удаляться от всех, даже от горячо любимой им жены, какие-то невысказанные никому мысли обуревали его душу; невольно чувствуется, что в нем происходила какая-то борьба.
Наконец, когда это известие пришло, и некоторые, обращаясь к нему, сопровождали свое обращение титулом «Величества», это видимо раздражало, сердило его, точно напоминание чего-то неприятного.
Он объявил собравшимся во дворце лицам о своем отречении от престола, и это объявление, в связи с хранившимися в различных учреждениях актами, подписанными императором Александром, отрезало цесаревичу всякое отступление в будущем, засвидетельствовав о его верности раз принятому решению.
В этом отношении Константин Павлович был прав, когда сказал великому князю Михаилу Павловичу 26-го ноября 1825 году, отправляя его в Петербурга с письмами к императрице Марии Фёдоровне и Николаю Павловичу:
«Я исполнил свой обет и свой долг; я чист перед священной для меня памятью его (Александра) и перед собственной совестью». Но, подтвердив свое отречение, цесаревич в то же время не сделал ничего, что могло бы облегчить трудное положение его младшего брата.
На просьбы Николая Павловича приехать в Петербург, чтобы своим присутствием разорять вздорные слухи о насильственном отстранении его от престола, чем устранилось бы само событие 14-го декабря со всеми его последствиями, цесаревич отвечал, что, если его не оставят в покое, то он уйдет еще на 2000 верст далее от Петербурга.
Характерно также поведение цесаревича в Москве во время коронации императора Николая. Во все время своего пребывания в первопрестольной столице цесаревич был мрачен и скучал. Обратили внимание на то, что, являясь на балы и общественные собрания, он постоянно уезжал ранее императора.
Для обрисовки личности Константина Павловича не лишены значения и следующие слова, сказанные им Опочинину при выходе из Успенского собора по окончании коронования: «Теперь я отпет». Слова эти проникнуты несомненной горечью.
по книгам Е. П. Карнович «Цесаревич Константин Павлович»; Н. К. Шильдер «Император Александр I, его жизнь и царствование»; «Записки» графини Варвары Головиной
#librapress