Иду через толпу, как прокаженная. Смеются, перешептываются, тычут пальцами в мою сторону. Камень за камнем врезается в мягкую мою спину. Пытаюсь отдышаться, хотя иду совсем медленно. Видимо, я волнуюсь. Я всегда волнуюсь, будучи на людях.
Они упираются в меня взглядом, не видя ничего, кроме тела – рыхлого, бесконечного тела; для них я – бесформенная масса и ничего больше. Некоторые смотрят на меня с сожалением, другие гадливо отводят взгляд, третьи смеются в лицо, но четвертые – их большинство – глядят с неподдельной злобой и ненавистью.
Как я – ходячая неправильность, человек-изъян – посмела ступить в их пространство, нарушив его органичность и красоту своей жирной тушей. Мне не место здесь.
На лбу пробивается щекочущий пот. Смотрю в пол, ища в нем правды, и с тоской ощущаю, как щеки наливаются краской. Спотыкаюсь о чью-то ногу. Приходится поднять глаза. И я падаю в звенящую темноту, когда я встречаю их взгляды. Ненависть, жалость, ненависть, смешанная с ужасом, смех, ненависть, отвращение…
Нет оправдания за то, что я – не одна из них, за то, что замедляю общий ход, плетусь, не поспевая за одними и заставляя ждать других, но более всего за то, что они видят меня и им противно. Будь я на их стороне, я бы сама без раздумий схватила камень и прицелилась как следует. Даже не знаю, к какому разряду людей в толпе принадлежала бы я – к насмешникам или ненавистникам. Хотя, очевидно, к последним.
Я бы ненавидела себя яростней всех и источала бы такую желчь, какой прежде не знали, распаляя своим гневом других. Пусть бы растоптали меня, сплясали на дрожащей поверхности желеобразного моего живота, превратили в лоснящееся жиром пятно под гордыми своими башмаками.
В какой-то момент находиться в густой колючей толпе становится невыносимо, но я терплю изо всех сил, ведь стоит мне заплакать, и я пропала. Если заплачет маленькая хрупкая девушка, утешитель ей всегда найдется. Если же бесформенная масса начнет истекать соплями, это мало кому понравится.
Наверное, я состою из слез, невыплаканных мной, оттого я и такая большая. Проткни меня иголкой, и из этого тела выльется целое соленое море вместе с потонувшими кораблями, разноцветными рыбами и стертыми посланиями в бутылках.
Тело мое истерзано, избито, изгажено. Оно не чувствует ничего, кроме собственной тяжести. Оно задавило, вытеснило меня из себя, выплюнуло. Я принадлежу каждому, кто проследит за мной взглядом, пусть он тут же отведет глаза и забудет обо мне навсегда. Я – цирковая кукла, урод с ярмарки, диковинка в зверинце. Ну хотите, бейте меня – ведь я существую для вашей забавы.
Я всегда была необъятной, сколько себя помню. Всегда где-то в стороне и все же на виду. Всегда голодная, всегда одна. Бывало, мама, забирая меня из школы, по материнской дурости назовет меня «моя маленькая», а на другой день все ребята передразнивают и гогочут. Зачем они так, мама? «Не обращай внимания». Я и не обращала. Только смеяться не перестали.
Мама, помнишь, как ты меня ругала, когда я засиживалась за игрой в куклы? Мне тогда было так спокойно, они были немы, но я разговаривала с ними, бережно расчесывая их длинные белые волосы, словно то были мои младшие сестры.
А помнишь тот страшный вечер, когда папа, ввалившись домой пьяный и потребовав от тебя денег, кричал так, что, наверное, разбудил весь дом, и вдруг так ударил по толстому кухонному столу, что тот раскололся надвое? Папа был сильным.
Толпа смыкается вокруг меня тесным кольцом. Они собрались здесь для моей казни. Какие они все красивые. Чем лица злее, тем замечательнее, замечали вы это?
Я люблю и боюсь их, моих благородных мучителей. Люблю их вечно юные, вибрирующие от жизни тела, лица, словно высеченные из камня, суетливые и жадные до упреков губы. Я бы раскрыла руки и обняла их всех разом. Моего тела хватит на то, чтобы обнять все человечество до последнего ненавистника.
Мама, ты одна меня обнимала. Папа не обнимал. Гладил по голове, ласково дергал за щеки пропахшими дымом пальцами. А однажды отбросил наскучивших ему своим холодным безмолвием кукол и, заперев дверь, завел свою игру. Он не спрашивал, хочу ли я играть. Я была его куклой.
Сомкнулись резко железные тиски горячих рук, разнесся и заполнил собой все пространство удушающий запах нечистого тела. Мучимый любопытством кот, неистово царапавшийся с обратной стороны двери, казалось, царапал и раздирал мою кожу своими когтями, и чудовищный вопль его стоял у меня в ушах.
Тело жгло раскаленным железом, и от боли временами я покидала его, а очнувшись, видела, как с громовым треском расползалась извилистая трещина на потолке, неумолимо надвигаясь на ничего не подозревающего паучка. Я увидела, как поглотила тьма тоскливое в своей ничтожности существо, и погибло оно без крика и жалобы, и затянулась с мучительным скрежетом трещина.
Людей становится все больше, но звуки доносятся как бы издалека и, продираясь сквозь толпу, я слышу лишь свое сдавленное дыхание. Одежда прилипла к телу. Скорее домой, смыть с себя унижения, исчезнуть в бегущей воде.
Жаль, что мамы больше нет. Она всегда говорила, что жизнь недолго продержится в ее рано обессилевшем теле. В последние месяцы она почти не говорила со мной и не ела, только спала. Однажды, околдованная волшебным сном, она просто не нашла дороги назад.
Я тоже хочу спать. Закрыв входную дверь, прохожу в мамину комнату и ложусь на ее старую постель. Непривычно быстро засыпаю. Мне снится, что я стою в одиночестве на носу величественно белого корабля. Попади мы в шторм, это судно не потонет, оно дойдет до песчаного берега, с которого у меня начнется новая жизнь.
На мне маленькое белое платье и золотистые босоножки. Я настолько легкая, что того и гляди унесет ветер. Моряки то и дело поглядывают в мою сторону, но не смеют подойти – я дочь капитана. Я стою на пустынной палубе и смотрю в шелковые темно-синие изгибы волн, смотрю долго-долго, пока оттуда не начинают одна за другой показываться разноцветные, сияющие всеми огнями спины рыб.