(из сборника "Запретные повести")
В Т О Р Н И К
Пока бюро шло себе дальше, Сиренко и Потапчук спустились из обкома вниз, к близлежащему парку, и зашли там в летний павильон. Наскребли на бутылку водки, небогатую закуску и с горя дёрнули. А когда дёрнули, жизнь показалась загубленной, но... не совсем. Да и было каждому из них в утешение, что "не он один". А когда не один, жить ещё можно, так уж устроена славянская душа - коллективно и подохнуть не жалко. Потапчук начал даже рассказывать поэту курьёзный случай, который произошёл тут у них, недавно, в городе. Как по приказу Хозяина "подстригали" Горького.
- Как это подстригали? - не понял иногородний Сиренко.
- Нелепо, конечно, но всё было на полном серьёзе, вот что грустно. - Потапчук побледнел. - На улице имени писателя решили поставить его белый гипсовый бюст. Ну, и поставили. На красивом гранитном постаменте. Белое издалека видно. На церемонии открытия присутствовал секретарь обкома. Вот ему и не понравился этот бюст.
- Почему? - спросил Сиренко, заинтересовываясь.
- Вы помните, какую Горький носил в молодости причёску?
Сиренко пожал плечами.
- Ну, как же! - удивился Потапчук. - Длинные такие, поэтические волосы были у него. Почти на всех его книжках этот портрет есть - молодой буревестник. Местный наш скульптор и выбрал этот портрет. В белом исполнении - получилось прекрасно! А секретарь, говорят, и ляпнул ему: "Ф тибя, той... не Горький, а битл косматый! Мы ж тут с молодёжью боремся, з ихнимы космамы, а ты - Горького косматым исделал! - очень точно передразнил Потапчук Хозяина. - Усю пропаганду нам спортил. С кого они пример будут брать?!" В общем, приказал скульптору, чтобы обрубил Горькому волосы.
- Да вы что?! - изумился Сиренко.
- Вас это удивляет? - Потапчук серьёзно и печально посмотрел на поэта. - Об этом уже весь Советский Союз знает! Во всех городах. Досадно только - принимают за анекдот.
- И чем же всё кончилось? - напомнил Сиренко, закуривая и улыбаясь. О самодурстве и "характере" Хозяина он уже знал.
- Чем? Скульптор наотрез отказался, разобиделся и ушёл. Кто же всерьёз может воспринять такое? Ну, а эти, обкомовские, поручили исполнить приказ какому-то парикмахеру. Ему будто бы слесарь из ЖЭКа ночью помогал. Парикмахер показывал, где и сколько рубить, а тот - зубилом...
Сами понимаете, что из этого могло выйти. Испортили писателю голову. Ночью всё делали, чтобы не видел никто. Зато утром ахнул весь город, увидев "подстриженного" Горького. Кто смеялся, кто плакал. 3 дня стоял этот поруганный памятник. А потом до самодура дошло - в принципе-то он далеко не дурак - приказал убрать, - закончил Потапчук и тягостно замолчал.
- А может, оно и к лучшему? - неожиданно сказал поэт.
- Что к лучшему? - удивился Потапчук.
- Какая это партия! Одно название: коммунисты. Теперь хоть доверять нам будут люди...
- Может, оно и так, - согласился Потапчук. Лицо его почернело, состарилось.
- Живут же 200 миллионов без этих билетов и ничего? - продолжал Сиренко. Он быстро хмелел, язва его от водки на время утихла, и ему стало легко и свободно, будто от тяжёлой ноши избавился - всё плохое уже кончилось, позади. Но, Боже, какой позор: Горького!.. Какое тупое повиновение свинству.
А потом у них первый хмель прошёл, и они сидели молча, притихшие. Каждый о своём думал. Потапчук о том, что теперь, видимо, его уволят с работы. Куда устраиваться с такой биографией? Кто примет? Вот и выходит, что убеждения, не согласованные с официальными установками, лишают человека куска хлеба, а значит, и возможности жить.
"Самое демократическое государство в мире!" - с горечью вспомнил он партийную трепотню и допил водку, которая показалась ему ещё горше отведанной "демократии".
О том же думал и Сиренко: "Куда теперь? Как жить? Двое детей на руках. Жена, правда, работает, да что её заработок - 80 рублей! На них умереть не умрёшь, но и жить не захочется. Вот система! А вечно тычут пальцем в американцев - у них свинство, не у нас. Нет, братцы, народ, который отвык отстаивать свои права коллективно, становится трусливым и терпеливым, как раб. Только забастовки могут сплотить нас воедино и сделать решительными. - Подумал, и испугался, по-плохому, изнутри. - Какие уж там забастовки, если самому даже подумать страшно о таком. Мы не нация, население..."
Мимо павильона прошёл агроном Овчаренко - куда-то ошарашено торопился. Они окликнули его. Он обернулся, подошёл к деревянному барьерчику, отделявшему павильон от парка, как граница, за которой сидели крамольники.
- Строгу догану влипылы! - радостно сообщил он.
- Садитесь с нами, - предложил Потапчук. - Возьмём сейчас ещё...
- Ни! - отшатнулся Овчаренко, как от зачумлённых, и оглянулся на капитолий обкома вверху. - Звиняйте, хлопци, спешу. Жинка у гостинице ждёт, - соврал он для верности, и, не прощаясь, пошёл в свой социализм.
Когда Овчаренко скрылся из вида, Сиренко невесело сказал:
- Не захотел с нами. А ведь на радостях мужик!
- Он, может, и посидел бы, да боится. Вдруг увидят его с нами! Спросят ещё потом, с кем пил? Тогда уж не пощадят больше.
- Вы думаете, из-за этого?
Потапчук не ответил. Прожевав кружок колбасы, сказал:
- А говорим-то с вами... не на родном языке, а! Или вы тоже - как секретарь? Не забыли ещё родного?
- Нет, не забыл. Отвык только. Вон и сельчанин-агроном: с нами - не начальство ведь! - а на какой-то смеси полурусского, полуродного.
- Теперь отвыкать придётся от многого, - перешёл Потапчук на украинский.
"Нам не хватает не только смелости, - подумал Сиренко, - но и доброты. Обыкновенной человеческой доброты. От задавленной жизни мы стали... Во всём злость, раздражение, ненависть. Дальше так жить нельзя, просто нельзя! Но, что делать, что?"
Они посидели ещё немного, денег больше не было, и стали собираться. Тут же, возле павильона, и распрощались. Каждому в свою сторону... в разобщение.
Взято отсюда