— Дело! — сунул руку мало не по локоть в глубокий карман портов, шарил, шарил да и распустил слюни, заплакал.
— Не надо, не наливай ты мне седьмой чары, пропил я казну, что мне дадена была. Пропил!
— Как так? — Горазд хлопнул Ваську по груди, у того за пазухой звякнули медяки. — А там что?
— Там, Гораздушка, деньга особая. Тебе на пропитание дала Паучиха, то бишь боярыня Василиса. Ты, Гораздушка, не говори боярыне, что я ее Паучихой обозвал. Спьяна я, несо зла. Язык не так у меня повернулся. Ты, Гораздушка, помолчи. Ладно? Вишь, грех какой. Скольких я людей под кнут подвел, только, бывало, и слушаешь, чтоб холоп боярынюПаучихой назвал, а тут сам. Ты, Гораздушка, помолчишь?
— Так меня и станет боярыня слушать.
— Нет, не говори так. Ты ныне в милости.
— Не скули! Выкладывай лучше казну. На что мне деньги. Я вот лучше огурчика пожую. — Мигнул кабатчику: — Наливай!
Васька выпил, полез целоваться.
«Вот черт, сколько меду вылакал, а все еще держится!» Пришлось споить Ваське и восьмую, и девятую чарку. Наконец Васька растянулся на лавке, захрапел. Горазд поднялся.