Найти тему
Владимир Мукосий

И ТАК БЫВАЕТ.

И ТАК БЫВАЕТ.

Моим ушедшим родственникам

и всем ветеранам

в год 80-лети начала Победы

В канун 80-летия начала контрнаступления Красной Армии под Москвой вспомнил о своих ближайших родственниках, состоявших в её рядах во время Великой Отечественной. Оказалось, что непосредственных участников той великой битвы среди них нет. Те из них, кто в этот период уже воевал, обеспечивали перелом в войне на других направлениях. Родители мои – дети войны, в сорок пятом им было по 8-9 лет, и войну они вспоминали, в основном, определениями «голодно», «страшно» и «непонятно», так как оба испытали её на оккупированной территории, мама – в Новгородской области, отец – на Кубани. Дедов я не видел никогда. Папин отец, Иван Тимофеевич, не вернулся с войны в 1942-м и в Книге памяти числится как «пропавший без вести».

Мамин отец, мой несостоявшийся дед Степан, в армию не призывался по инвалидности, и с 1942 по 1945, оставшись с тремя детьми на руках после того, как бабушка погибла при бомбёжке, испытал «радости» рабского труда сначала на литовских кулаков (худшие мамины воспоминания за всю жизнь), затем на немецких бюргеров. Старшая сестра мамы, моя тётя, Вера Степановна, в сорок первом училась в техникуме, откуда позже её призвали в действующую армию по специальности – связисткой. Войну закончила в конце сорок четвёртого с внушительным «иконостасом» на груди и в звании старшины, слава богу, не по ранению, а по общему «заболеванию» под названием «беременность». Так бывает, оказывается, в 20 лет. Так что моего самого старшего двоюродного брата Анатолия тоже можно к детям войны отнести, хоть и родился уже после Победы.

Мамин брат Александр ушёл из дома в сорок втором, в 17 лет, и пропал навсегда. Мама, но в большей степени средняя их сестра, тётя Люба, тогда 14-летняя, вспоминала, что перед тем, как немцы стали отселять местных жителей к себе в тыл, чтобы под ногами не путались (обычная практика в прифронтовой полосе любой армии при позиционных боях), к ним пришли партизаны, предупредили об этом и «забрали с собой Сашу, больше мы его не видели и не слышали о нём». Мама всю свою жизнь искала брата или его следы; тётя Люба сама обошла все окрестные памятники и мемориалы (Стеклянное, Всеволжск, Любань, М. Вишеры…), много видела знакомых инициалов. Мелькнула надежда на Книгу памяти, когда она вышла. Но, поди ж ты найди, если дядю моего звали ИВАНОВ АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ! Восемнадцать страниц с одинаковыми фамилией, именем и отчеством! Да и военкоматы, как известно, за линией Ленинградского фронта в сорок втором не работали, чтобы призыв как надо оформить. И так бывало.

Дядя Толя был старше мамы на целых 5 лет, и зимой сорок второго ему было уже одиннадцать. Поскольку хозяева литовского хутора, к которым были определены Ивановы для помощи в кормлении ближайшего немецкого гарнизона, русских батраков содержали впроголодь, «лишь бы не повымерли, чтобы отчётность перед немцами не портить», Анатолий для семьи был добытчиком: собирал по заброшенным полям и огородам мёрзлую картошку, брюкву, яблоки, ягоды, в стогах соломы искал необмолоченные колосья (самое большое богатство!); этим и питались дополнительно. Однажды он познакомился с ровесником, таким же батраком из соседнего хутора. Тот сказал, что на станции, в пяти километрах, стоят вагоны с картошкой для отправки в Германию, вагоны деревянные, а доски в них – старые, и можно картошки там набрать, если охранники-полицаи не заметят. Сказано –сделано! Пробрались на станцию, нашли вагоны, отодрали доску, набитую на дыру в стенке вагона, залезли внутрь и стали наполнять прихваченные с собой сумы холодной картошкой. Увлеклись так, что не услышали, как к вагону подошли те самые полицаи из местных (переговаривались на литовском). Заметили отодранную доску, посветили внутрь фонарём и обнаружили воришек. Но, вместо того, чтобы прогнать непрошенных гостей взашей или как-то наказать на месте, со смехом стали заколачивать дыру в вагоне, приговаривая: «Не нравится жить у нас – поедете в Великую Германию!». Была середина марта, но мороз был сильный, да и от картошки тянуло ледяным ветром. Через час мальчишки начали просить «дяденек» чтобы выпустили, обещали взамен что-то немыслимое, чуть ли не Родину продать. А полицаям становилось всё смешнее и смешнее. Сделав очередной обход станции, они каждый раз подходили к вагону и весело интересовались: «Эй, грабители, не примёрзли ещё к картошке?». И только когда рассвело, на шум подошёл какой-то служащий станции из немцев и спросил, в чём дело. Потом отодрали всё ту же доску, разрешили вылезти вместе с сумами. Немец сам отсыпал из каждой сумы половину прямо на землю в снег и мазут, отдал остатки пацанам, пнул каждого под зад и коротко напутствовал: «Пшёль!». Последствия менингита всю жизнь сказывались на здоровье дяди Толи. И, хотя вырастил троих детей, построил дом, даже дожил до перестройки, до пенсии, всё же, 7 лет не дотянул. Бывало и так.

Маму, как самую мелкую и не очень полезную на хоздворе и в поле, определили при кухне. Там же, под разделочным столом, лежали рогожа из камыша и старенький детский матрас из сена, чтобы могла поспать, когда делать нечего (ребёнок, всё же!). Доверяли мыть кастрюли и металлическую посуду, подметать земляные полы и ступеньки. А ещё – чистить картошку (долго учили тонко кожуру срезать, она потом и меня научила, до сих пор делаю это лучше, чем все домашние), а летом – резать салаты из овощей. Здесь мама научилась хитрить, когда заметила, что хозяйка ругается, если она упавший на пол кусочек помидора или огурца кладёт обратно в тарелку. «Ты что, свиньям готовишь? Сама это жри!» – так ей запомнилось. С тех пор помидоринки из тарелки стали выпадать всё чаще и чаще. Но спустя какое-то время хитрость со скандалом была разоблачена, и маму от салатов отстранили. Но помидоры она успела полюбить на всю жизнь. Мама вспоминала, что через год после переселения на литовском говорила, как на родном. После прорыва блокады и начала нашего наступления в конце сорок третьего года Ивановых и тысячи таких же семей с детьми переселили ещё дальше, в Германию. Очевидно, как будущий трудовой ресурс для «тысячелетнего рейха». Ещё через год у мамы от зубов отскакивал немецкий язык, и её услугами как переводчика пользовалась вся семья. К концу жизни мама не помнила ни одного слова по-литовски, а из немецкого в голове осталось только киношное «Hende hoch!». Так тоже бывает.

У моей семьи на Кубани, куда тётя Вера, чудом найдя своих ИВАНОВЫХ в одном из лагерей для «перемещённых лиц», используя свои военные связи, перевезла уцелевших родных «для откорма», была своя война. После того, как в том же сорок втором мой прадед, колхозный животновод и пастух Данил Шугай погиб под бомбёжкой вместе со стадом колхозных коров, которых он вместе с товарищами перегонял подальше от фронта, моя бабушка, Ефросинья Даниловна, урождённая Шугай, осталась, по сути, старшей в семье, состоявшей из восьми сестёр, одного брата и матери пропавшего без вести мужа, Ивана Тимофеевича. И ещё трое на руках – мой отец и две его младшие сестры. Казалось бы, на войну, на защиту этого «бабьего царства» и отрядить-то некого, кроме единственного мужчины – брата, Николая Даниловича. Ан, нет! Каково было моё удивление, когда я, только вчера вошедши в сознательный возраст, узнал, а потом и увидел, что у моей двоюродной бабушки, Клавдии Даниловны, в замужестве Башкатовой, грудь в боевых орденах и медалях едва ли не похлеще, чем у двоюродного деда! Сегодня об одном жалею. О том, что не приставал к ним с расспросами, хоть и жили они от меня – через улицу перейти. Сначала стеснялся. Потом думал – успею ещё. В 17 лет уехал из дома Родине служить, даром, что ли, 23 февраля угораздило родиться! Они ещё все молодыми были. И даже самый старший из моих родных ветеранов, Иван Иванович Шугай, двоюродный дядя моего отца, единственный кавалер на 100 вёрст в округе ордена Александра Невского (не путать с нынешним, вручаемым за долгожительство и преданность Первому лицу!), ещё работал простым шофёром вместе с папой в местной автоколонне. А потом вдруг, как-то внезапно, неожиданно, не вовремя – оказалось поздно. У меня – свои проблемы, у них – возраст. Дурак, только сейчас понял, что любые проблемы хоть на чуть-чуть, но всегда можно передвинуть, время – ни на миг! К сожалению, так очень часто бывает.

Отец из времён оккупации почему-то вспоминал какие-то смешные случаи, но не с собственным участием, а с участием румын, что стояли в станице в качестве второго эшелона «Голубой линии». Позже я понял, что все его «правдивые» рассказы неболее чем защитная реакция детской психики на основе более поздних выдумок старших ребят. Единственное, чему я поверил (и то не сразу, а под конец его жизни, когда он об этом уже старался не говорить) – это навязчивый сон, который он видел почти ежедневно вплоть до 15-летнего возраста (окончания семилетки). Почти каждое утро он в течение этого периода просыпался от собственного плача, вызванного детским ужасом. Его даже спать переложили из дома на сеновал над свинарником, там тепло было даже зимой, чтобы сестёр не будил. Этот свинарник мы вместе разбирали в начале 70-х, тогда-то и услышал эту историю. История неправдоподобная. Думаю, что рассказывал он её мало кому, если вообще рассказывал. Картину он видел примерно такую. Когда их (в основном – семьи с детьми) переправили по только что построенному (1943) немцами мосту через Керченский пролив (в ходе отселения гражданского населения из прифронтовых зон «Голубой линии» в тыловые районы фронта – в Крым. Какая параллель с маминой семьёй! Ещё бы месяцы и даты вычислить!), их обоз оказался в чистом поле, на пыльной, еле пробитой дороге. Здесь уже их сопровождающими (или охранниками?) вместо румын были крымские татары. За неделю пути продукты, которые было разрешено взять с собой, закончились, дети просили есть и пить. Отец не помнит, было ли ему в это время голодно, помнит только, что сёстры всё время просились домой и этим его сильно «доставали». Он-то знал, что им куда-то нужно обязательно доехать, и, как мог, строил из себя главного. В какой-то момент впереди образовался затор, объехать который было невозможно. Бабушка, которая шла рядом с телегой и управляла лошадью, послала отца посмотреть, где можно объехать. Услышав бабий вой, отец пошёл на шум, меж ног столпившихся стариков и женщин пробрался сквозь толпу и увидел… На земле, в пыли лежала абсолютно голая женщина с очень большим животом. Из живота… росли колосья пшеницы. Без соломы. Прямо сразу – колосья. Очень много, целый сноп. Из снопа выползали и расползались в разные стороны маленькие чёрные змеи, много змей, и все шипели, клокотали, как будто угрожали окружающим… Отец сказал, что до сих пор видит, как одна змея пыталась до него дотянуться и укусить. Даже сейчас, когда давно понял, что это была кровь из разрезанного живота беременной, он видит именно змею. И ещё слышит, как кто-то не сочувственно, а осуждающе говорит: «Ну вот, покормила, называется, деточек!». Много позже я понял, почему он всегда, когда дома ставился вопрос о том, что дома есть нечего (на Кубани во все времена фраза риторическая), он всегда откликался первым: «Если про меня, так я не голодный!». К сожалению, и так бывает.

И всё же, немного, до безумного мало, но удалось нащипать. От каждого – по чуть-чуть. Никто не говорил о своих личных героизме, подвиге, заслугах. Никто. О каждом ордене, медали – как будто извиняясь. «Ну, так получилось»… «Вот если бы Колька выжил!»… «Да чё я-то? Вот мне один сержант в госпитале рассказывал, когда он из окружения выходил…»… «Да какая сознательность, что ты? Жить хочешь, вот и бежишь в атаку впереди себя! Добежишь – со всех сторон молодец, а то и медаль получишь! Пока бежишь – точно не про медаль думаешь!»… «А вот замполит один у нас был, да! Уж как скажет, как скажет, так хоть щас душу пополам за товарища Сталина! А кого пристыдит, так у того патроны на ночь отбирали, чтоб не застрелился. Притащил я его тогда с нейтралки, только мёртвого уже. Орден вот дали. Рядом тогда в атаку с ним бежал, а надо бы чуть попереди. Вот теперь и живи с этим орденом.»… Бывает так.

От «чужих» ветеранов толку, то есть живых историй, тоже мало на моей памяти. Понятно, что в официальных выступлениях перед школьниками, студентами, трудовыми коллективами они просто вынуждены были официальную версию же и озвучивать. Как правило, говорили то, что прочитали позднее в газетах и литературе, о себе упоминали, зачастую, лишь в формате «довелось участвовать». Но однажды мне «повезло как утопленнику». В середине 90-х оказался я в госпитале в одной палате с ветераном Отечественной Иваном Порфирьевичем. Фамилию, хоть убей, не помню, врать не буду; наверное, и не знал. Девяносто второй год ему тогда шёл. Правую ногу вместе с коленом только что отрезали. Осколок там между суставами засел, ещё с 9 декабря 1941-го, и только в прошлом году начал свои чёрные дела творить. Думал, пройдёт, припарками пытался выгнать, вот ноги и лишился. Сильно печалило деда не отсутствие ноги, а то, что Людка, соседка, не станет его теперь ждать. «Ну, на фиг я ей с одной-то ногой? Вона, молодых сколько вокруг, ещё и восьмидесяти нет, а ей так вообще – семьдесят шесть! С другой стороны, опять же, на валенках – экономия!»

То, что Твардовский писал своего Тёркина с Порфирьича, я понял уже через полчаса, после того, как отошёл от наркоза. «Чего пыхтишь, как моя Людка после оргазма? Ж..па – не живот, п…нешь – всё пройдёт!». Это дед меня с соседней койки ободрял. Ему два часа, как ногу отрезали и тоже только что привезли.

Оказывается, единственное в своей жизни ранение (не считая лёгких и не очень лёгких контузий) Порфирьич «умудрился» получить во время контрнаступления под Москвой. «Так что «За оборону…» получил, а за то, что под зад фрицам дали – не успел!». Зато до этого успел Иван Порфирьевич «оттрубить» финскую «от корки до корки», после Москвы – Сталинград («правда, снаружи, когда уже наши попёрли»), затем – Курск («ну, не сам Курск, а так – лесочком, лесочком и – на Брянск»), потом – Белоруссия («ну и болот же там! а комаров!»), дальше – Кёнигсберг («внутрь так и не попал, только после войны, когда в Калининграде ветеранов собирали»), а под конец – больше месяца «откорма, как на убой» в эшелоне, «без права переписки и свежий воздух только по ночам», и – Большой Хинган («Пылища! Грязища! Днём – жарища! Ночью – холодища!»). Я спросил Ивана Порфирьевича, пытаясь соригинальничать в своём тупом вопросе; «На а немцев-то сколько сам лично… нейтрализовал?». Порфирьич надолго замолк, я даже подумал, что уснул старик или обиделся, всё-таки. Но нет, высчитывал, наверное, что-то. «Не-е, ни одного. Точно – ни одного. Ни финнов, ни немцев, ни япошек не сподобился ухайдокать. Обоймы три, наверное, израсходовал за три войны, считай, и то – когда на полигон водили. Да ещё раз по самолётам сдуру пытался. Не знал тогда, что до них аж три километра! Я ж «подводником» всю войну!

Я, чуть было, не заподозрил деда в неадекватности. Откуда в Финляндии, под Москвой и на Хингане подводные лодки? Но вскоре понял, что «подвода» – это обычная деревянная телега (зимой – сани), запряжённая, как правило, парой лошадей. А «ездовой» (так в красноармейской книжке должность возничего записана) то ли в шутку, то ли для удобства в просторечии звался «подводником». Основная обязанность «подводника» заключалась в своевременном пополнении боекомплекта подразделений переднего края. Загружаешься на временных полковых складах – и рысью на «передок», развозить б/к по траншеям и огневым позициям. Под обстрелом, естественно, когда ж ещё, как не во время боя, снаряды и патроны расходуются! Убило лошадь, выпрягаешь, везёшь на одной. Убило вторую – тащишь на себе. Та ещё работёнка! «Восемь лошадок моих доесть пришлось! Трёх подлечил, отходил. Каких-то, с перебитыми или надорванными жилами, полковые интенданты списывали и в местных колхозах оставляли. До меня самого, вишь ты, очередь только сейчас дошла!». На обратном пути, понятное дело – раненые и убитые. Особенно в наступлении хлопотно. Все овраги и бугорки объехать, ощупать надо, пока фронт не снялся. Всех собрать и закопать, а летом – и немцев тоже, а то через день уже смердить начинают. За войну, считай, целый полк закопал. Вот это тяжко было. В смысле – считать закопанных. Ну, а болезных – тех в тыл. Лёгких – в полк, тяжелее кто – в дивизию. О-о, такого от них наслушаешься, пока едешь! Плохо, что ты лежишь кверху каком, только ложкой и можешь орудовать, а то бы я тебе на целый роман навспоминал!

И вот, спустя два десятка лет досада на себя, на то, что не записывал, стала грызть остатки моей совести, а ночами и в свободное от всего время (много его теперь) стали часто выпучиваться из памяти услышанные, теперь уже не вспомнить, от кого, отдельные эпизоды не моей войны, то сливающиеся в некий сумбур на фоне кадров из разных военных фильмов, то выстраивающиеся в достаточно стройные, снабжённые деталями и подробностями, истории. И так, наверное, бывает.

Если продолжить чтение, то можно увидеть, что из этого вышло.

День начала.

– Петрович!

– Ась?

– Поди сюда, глянь! – рядовой похоронной команды Никита Кузьмич Дронов тяжело опёрся на лом и согнулся в пояснице, давая отдых спине. С утра они вдвоём с земляком и однофамильцем, младшим сержантом Дроновым Емельяном Петровичем, отковыряли в своей полосе и стащили к опушке леса сорок шесть трупов. Этот был сорок седьмой.

– Ну, чо тут у тебя, Кузьмич? – Емельян Петрович подошёл, высоко вынимая валенки из снега, остановился шагах в шести от земляка, воткнул заступ сзади себя в снег, опёрся на него задом, снял с левой руки трёхпалую рукавицу, приподнял ушанку спереди, вытер варежкой пот, надел её, и только затем подошёл ближе и склонился над снежным бугорком, на который указывала рукавица Кузьмича.

– Вона, гляди: шинелка нашенская, а сапоги фрицевские. Долбить будем?

Вчера начальник дивизионного оркестра, он же – начальник похоронной команды интендант 3-го ранга Ефим Моисеевич Аранович сказал своему нестроевому воинству после ужина:

– Такими темпами, товарищи, мы и до Нового года не управимся. А если снег не прекратится, то и вообще задачу не выполним! С завтрашнего дня собираем только наших красноармейцев и командиров. С немцев берём только оружие, боеприпасы, полевые сумки, ну и всякие там ранцы и портфели. А весной их гражданские соберут и закопают. Если и протухнут – не жалко!

А и правда, дивизия, перешедшая вместе со всем корпусом в наступление 5 декабря, ушла вперёд уже километров на 50, а тылы третий день не могут своих мёртвых подобрать. А как тут подберёшь, когда каждого нужно сначала найти под снегом, откопать, выдолбить из грязи и льда, отодрать вмёрзшую в тело шинель, вынуть документы, нашарить «смертный патрон», забрать одну записку, другую вложить обратно, а если их нет – написать самому и вложить в гильзу, и только потом оттащить к опушке. А тут ещё немцы, которых никак не меньше. Хорошо, хоть их потрошить не надо, но всё равно тащить к лесу. И всё это на двадцатипятиградусном морозе. Накануне было не так холодно, но всё равно у раненых было мало шансов, хоть и велел командир дивизии перед атакой скинуть белые полушубки – сильный снег сразу укрывал чёрные малоподвижные бугорки. Как ни старались дивизионные медики вместе со всеми нестроевыми подбирать раненых чуть не во время атаки, всё равно ко всем не успели. И даже сейчас было видно по мертвецам, кто поймал смерть на бегу, а кто ещё мучился от холода. Раненый, но живой остывает медленнее, под ним снег успевает подтаять. А потом замерзает вместе с вытекающей кровью, и притягивает болезного ближе к земле. Таких только с ломом и можно взять. А от лома уже рук не чувствуешь и плечи к земле тянут.

………………………………………………………………………………………………………..

Лоб офицера никак не попадал в перекрестие. Только-только Фёдор выбирал свободный ход, как лоб снова прыгал в самый низ прицельной сетки, и опять приходилось начинать всё сначала. Это сердце стучало так, что вздрагивали не только руки, но и грудь, и плечи, и в ушах глухо, настойчиво и равномерно постукивали деревянные молоточки. Наконец Фёдору удалось длинно и без перерыва выдохнуть, навести перекрестие в потный лоб с прилипшим к нему редким белёсым чубчиком, и плавно нажать на курок. Винтовка дёрнулась, ударила прикладом в плечо, и Фёдор не увидел, как разлетелся на куски фрицевский лоб, а когда вновь поймал в прицел мотоцикл, на котором только что сидел немец, увидел лишь пыльные хромовые сапоги, торчащие из коляски. Сапоги по очереди то поднимались, то опускались, как поршни в моторе. Так продолжалось несколько секунд, затем оба сапога замерли в верхней мёртвой точке и рухнули на сиденья мотоцикла: правый – на водительское, левый – на пассажирское.

Фёдор поднялся на четвереньки и долго смотрел вправо на дорогу, на то место, где дорога выходила из редколесья и поворачивала сюда, на северо-восток, и откуда приехал немец. Но и так было ясно: фриц ехал один, очевидно, издалека, заблудился и остановился здесь, чтобы посмотреть на карту.

«Дурачок! – подумал Фёдор. – У нас не все большаки на картах помечены, а он хотел лесную дорогу найти!». Встал, поднял с травы винтовку, дунул на оптику, поставил на предохранитель, замотал её посередине, там, где прицел, куском мешковины, закинул за спину стволом вниз, подобрал два своих тяжеленных вещмешка и, сильно прихрамывая, побрёл к мотоциклу, стараясь в высокой, полувысохшей, спутанной ветрами траве разглядеть кочки, оставшиеся от пересохшего болота, чтобы не наступить на них и снова не подвернуть ногу.

Немец плечами лежал в коляске мотоцикла, а голова, вернее, то, что от неё осталось после разрывной пули, свисала к дороге, и кровь, вытекающая из головы угасающим ручейком, уже образовала в мелком коричневом песке большой чёрный шар, пенящейся по краям грязно-белыми пузырями.

– Ну, извини, Фриц, я тебя сюда не звал! – проворчал Фёдор и, обойдя мотоцикл сзади, подошёл к коляске, взялся за сапоги и вывернул из неё немца на обочину дороги. Стараясь не смотреть на лопнувший чёрный шар, забросил в коляску вещмешки, снова обошёл мотоцикл, подобрал выпавшую из рук офицера карту, бросил её туда же, взялся за руль и покатил машину в березняк на краю болота, в ста метрах впереди.

Шагов через десять остановился и вернулся к убитому немцу. Постучал носком своего ботинка, на котором от подошвы остались одни гвозди, по новеньким хромовым сапогам покойника и вздохнул огорчённо: те были, как минимум, на два размера меньше. Нагнулся, стараясь не смотреть в сторону головы, пошарил по карманам, нашёл личные документы, пару писем с фотографиями, которые тут же выбросил, бензиновую зажигалку и портсигар – тяжёлый, очевидно, серебряный, с крылатой свастикой и непонятной готической надписью. Фёдор не курил, но трофеи рассовал по карманам – мало ли… Подумав, снял с немца ремень с кобурой и пистолетом и надел его на себя. Пистолет оказался слева на животе, и садиться на корточки из-за этого было неудобно. Пришлось обрезать ограничительные шлёвки, чтобы передвинуть его по-русски – на правое бедро.

– Ну, хоть шерсти клок, – недовольно буркнул Фёдор и захромал к мотоциклу.

Затащив мотоцикл в кусты, Фёдор первым делом развернул немецкую карту и стал внимательно её изучать.

Оказалось, карта была куда детальнее, чем та, что Фёдор вытащил из сумки убитого советского майора две недели назад, при этом масштаб был тот же – 1:25000. Хотя она и была раскрашена только в три цвета – синим реки и болота, чёрным надписи, всё остальное – коричневым, – читалась проще, особенно, если привыкнуть к латинскому шрифту. Казалось, на карте было изображено абсолютно всё, что располагалось на местности протяжённостью 200 километров с запада на восток и столько же с севера на юг: не только лесные и полевые дороги, но и высотки, и отдельные домики в лесу, и даже колхозный полевой стан, который, правда, перевести не смогли, да так и написали: «Polevoy Stan».

– Вот заразы, как подготовились!.. – Фёдор сплюнул и стал искать знакомые названия, чтобы сориентироваться.

Искать пришлось долго, так как названия населённых пунктов из-за непривычного шрифта в глаза не бросались, как на русской карте, каждое приходилось читать вслух, чтобы понять, о чём речь.

Только через пять минут почти в самом низу карты слева Фёдор прочёл по слогам название деревни и сообразил, что это мимо неё он проходил вчера ночью, и где на окраине столкнулся с одноногим мужиком:

– Schu-ljab-ki. Ага, вот они, Шулябки.

Сверившись с маленьким компасом на ремешке майорских часов, Фёдор развернулся лицом на север и стал соображать, где он сейчас находится.

За день он прошёл не меньше двадцати километров на восток от деревни. Стало быть, вот эта большая заболоченная поляна в лесном массиве и есть его местонахождение. Болото, правда, полностью пересохло, и через него шла хорошо укатанная, хотя и не заезженная грунтовка. Но на немецких картах болото обозначено непроезжим, вот и не используют дорогу для тяжёлой техники, догадался Фёдор. Обер-лейтенанта вот только занесло; видать, короче путь хотел сделать. Ну вот, совсем коротко у него получилось.

Выходит, за две с половиной недели Фёдор протопал от границы всего 300 километров. Знать бы, что так далеко фронт откатится, сразу бы на восток пошёл. Ну да ладно, не дальше же Смоленска топать. Правда, туда ещё километров 350-400, ну да это же – вхудшем случае! Вот только обувку бы сменить, а фрицы с 45-м размером всё не попадаются.

Фёдор аккуратно свернул карту так, чтобы ближайшие 50 километров запланированного маршрута оказались сверху, и засунул её под целлулоидную перегородку в офицерской сумке.

Лёгкая тошнота от недавно виденного прошла, и на её место вернулся голод. Фёдор вспомнил, что ещё не все трофеи он себе присвоил и принялся отстёгивать брезентовый фартук коляски. Как и в том мотоцикле, с которого Фёдор на прошлой неделе «ссадил» трёх немцев, в этом также были смонтированы ящички, коробочки, в кронштейнах два термоса, какие-то шанцевые приспособления, канистра с бензином. Но главное – в хорошо склеенных картонках – сухие пайки, не меньше трёх – по количеству членов экипажа. Это и была цель, ради которой Фёдор ринулся на звук сломя голову сквозь непролазный подлесок, едва услышал далёкое стрекотание мотоцикла.

Кроме сухих продуктов в картонках, в чёрной брезентовой сумке, засунутой глубоко под сиденье, оказались деревенские продукты, наверняка реквизированные у местного населения: большой круг домашней колбасы, кусок сала, вареная картошка, круглый хлеб, два огурца и наполовину выпитая бутылка молока. От запаха чеснока в колбасе во рту у Фёдора мгновенно скопилась слюна. Откуда и взялась – только что там было сухо, как на этом пересохшем болоте. Казалось, что за три дня, в течение которых ел одну малину и пил сцеженную из моховых мочалок рыжую воду, способность чувствовать вкус еды улетучилась напрочь. Оказалось, что только казалось. Полкруга колбасы на самом деле были невиданной доселе вкуснятиной, и Фёдор огромным усилием воли остановил себя, чтобы не уничтожить её всю. И, уже успокоившись и мысленно отругав себя, Фёдор не спеша отщипнул от каравая твёрдой хлебной корки и медленно, по кусочку стал её пережёвывать, запивая малюсенькими глоточками молока и рассудительно прикидывая, насколько ему хватит этих припасов. Выходило, что если даже по разу в день плотно закусывать, хватит на неделю. А если посмелее разнообразить всё это малиной, черникой, а то и грибами – глядишь, дней десять можно в деревни не заходить.

Да вот беда: всё это богатство, как ни крути, весило килограммов 10-11. Два практически полных цинка с патронами, гранаты в вещмешках, винтовка, пистолет – как минимум 40. Да свои 95, хотя сейчас уже наверняка меньше. Тут и железных сапог никаких не хватит.

Фёдор вздохнул и стал в очередной раз проводить ревизию своих мешков. Цинки придётся выбросить: такими темпами их и за год не расстрелять, да и для профессиональной снайперской стрельбы патроны в них не очень-то годились. Зачем тогда он их тащит от самых Мостов? Тот ефрейтор, которому Фёдор две недели назад под Гродно, возле железнодорожной станции Мосты, голыми руками шею свернул, точно был профессионалом. На прикладе его винтовки, которая теперь стояла возле берёзы, Фёдор насчитал 43 насечки. Фрицевские насечки Фёдор ещё тогда срезал складным ножом, которым разжился у немца же, и тут же вырезал свою, первую. Сейчас «своих» насечек было уже 12, сегодня появится тринадцатая.

Там, недалеко от границы, на третий день войны, Фёдор добыл свой первый трофей. В лесную сторожку, где он прятался в ожидании, пока Красная Армия, оправившись от первого внезапного удара, повернет назад и победоносно двинет на запад, завернул немец, догонявший на велосипеде недавно пропылившее мимо подразделение на такой же технике. Оказалось, что фриц решил с комфортом оправиться, убоявшись упитанных белорусских комаров на свежем воздухе. То ли ефрейтор, то ли фельдфебель – Фёдор в полутьме не разобрал, да и не до того было. Вжавшись в обмазанную глиной стенку печной трубы, уходившей прямо в низкую, набранную дранкой, крышу, Фёдор затаил дыхание и лихорадочно соображал, что делать, если немец захочет пошарить по углам. Но фриц, аккуратно закрыв за собой дверь, стал, нетерпеливо покряхтывая, быстро-быстро стаскивать с себя амуницию: снял и прислонил к стене винтовку, туда же примостил ранец, расстегнул и сбросил прямо на пол ремни с подсумками, штык-ножом и плоской флягой и, уже тоскливо подвывая, начал стягивать штаны. Не сразу справившись с крючками и пуговицами, он, издав, наконец, длинный вздох облегчения, примостился посередине комнаты, с противоположной от Фёдора стороны низкой разлапистой печки. Федя решил, что это уже слишком – безнаказанно нюхать немецкое дерьмо – и резко вышел из своего убежища. Если бы не мелкая противная дрожь в коленках, непонятно откуда взявшаяся, возникшая немая сцена была бы смешной: над сидящим с голой задницей воякой стоит двухметровый детина с крепко сжатыми кулаками, каждый из которых ненамного меньше немецкой головы, и тонким фальцетом выдает что-то невнятное.

– У-у-у, сука-а!.. А ну!.. Ты это… Вставай давай, засранец, сволочь!

Немца, конечно же, следовало убить. Тем более что сделать это для боксера, мастера спорта в тяжелом весе ничего не стоило – немец едва достал Фёдору макушкой до подбородка, когда испуганно вскочил на ноги, забыв про штаны. Фёдор уже замахнулся, намереваясь проломить фрицу висок боковым справа, но возле самого немецкого уха рука вдруг ослабла, потеряла напряжение и сама спряталась за спину. Противная дрожь в коленках стала крупнее и уже сотрясала всё Федино могучее тело, мешая сосредоточиться. Немец не шевелился, стоял, втянув голову в плечи и зажмурившись, и отчаянно вонял. Наверное, эта вонь и помешала Фёдору как следует разозлиться.

– У-у-у, с-с-сука! – ещё раз бессмысленно выдохнул он и сделал шаг назад, опасаясь вляпаться в то, что текло у немца по ногам и часто-часто хлюпало о земляной пол сторожки. – Что, гад, огурцов с молоком обожрался? – зло выкрикнул Фёдор немцу в зажмуренные глаза, будто это было важно. – Говори, гад, где линия фронта? – Фёдор вдруг нашёлся, как можно использовать «языка». – Во ист линия фронта, ну?! Шпрехай давай, засранец, а то… – Фёдор сунул кулак под нос немцу, и тот открыл глаза.

– Nein! Nein front, nein linien! Nein Roten Armie! – прохныкал немец и по глазам Фёдора понял, что сейчас ему уж точно конец.

– Ты чего городишь, гнида гитлеровская?! Где фронт, говори, а то башку разнесу!

Словно для полноты ощущений, Фёдор до отказа выпучил глаза, пытаясь напугать немца ещё больше.

Но немец этого не видел, так как снова зажмурился и полубессознательно твердил что-то заученное:

– Roten Armie kaput! Drang nach Osten: Minsk, Smolensk, Moskau… Roten Armie kaput! Drang nach Osten…

Этого оказалось достаточно, чтобы Фёдора разозлить. Коротко размахнувшись, он с такой силой ввалил свой кулак в трясущийся немецкий подбородок, что в какой-то момент показалось, будто весь фрицев череп сплющился до самого затылка. Не дожидаясь, когда немец осыплется в своё дерьмо, Фёдор кинулся к винтовке, схватил её за ремень, не глядя подцепил другой рукой ранец, двинул плечом дверь так, что та сорвалась с верхней петли и повисла на нижней, и что было сил рванул в темнеющий в тридцати шагах лес, забыв про немецкий велосипед. Остановился только через километр, когда сил сделать ещё пару шагов уже не осталось.

«Чёрт, убил… убил… убил… – паскудно металось в голове. – Ничего, ничего, я скажу, что не хотел, что он сам… Нет, что он угрожал, хотел меня убить, а я защищался…».

Отдохнув полчаса под обхватной сосной, Фёдор стал над собой смеяться. Перед кем это он должен будет оправдываться за то, что убил врага?..

Ещё раз вздохнул и высыпал из цинков себе под ноги пачки с патронами, взял по одной в руки и подбросил несколько раз, словно мячики.

– Тяжёлые, заразы!

В каждой пачке было по 20 патронов, а в обоих цинках – почти 1000. Фёдор сначала надеялся использовать их все, причём, не больше чем по 2-3 патрона на фрица, чтобы штук 200, а то и 300 или больше гадов на тот свет отправить. Но оказалось, что не так это просто, как хотелось бы. Их, этих «гадов», ещё нужно найти, выследить, незаметно подкрасться как можно ближе, выстрелить, попасть. А если не попадёшь, что, как выяснилось, частенько случается, то – вовремя смыться и остаться живым. Снайпер – это не тот, кто метко стреляет. Тот, кто метко стреляет – это так, «ворошиловский стрелок» и только. Снайпер – это, как оказалось, целая наука, профессия.

Подумав, Фёдор бросил обратно в вещмешок три пачки с зажигательными патронами и десяток с разрывными. Те восемь патронов, что оставались у немца в магазине, уже давно истрачены, а в коляске у мотоциклистов, на которых эти восемь нормальных патронов были израсходованы, оказались только цинки с «зажигалками» – пуля вся чёрная, кроме самого кончика, и «дум-думками» – с черно-красной пулей. Вес у них разный, и летят они по-разному, поэтому, прежде чем попасть в бензобак грузовика, который два немца ремонтировали посреди поля, Фёдору пришлось стрелять шесть раз, хоть и было до машины каких-то двести метров. Хорошо, что гроза была, и фрицы ничего не поняли, пока машина не взорвалась. В машине были какие-то боеприпасы, так что фрицев и добивать не пришлось.

Преодолевая наползающий сон, Фёдор разложил боеприпасы и трофеи по мешкам, достал из одного плоскую эбонитовую бутылочку с маслом и принялся чистить винтовку. Немецкая винтовка хороша, последняя модель, одна из тех, что студенты физмата изучали на занятиях по военной подготовке перед самой войной – G41/Gewehr41, полуавтоматическая, с неотъёмным магазином на 10 патронов. С таким прицелом, как сейчас стоял на ней, шестикратного увеличения, эффективный огонь можно вести на расстоянии до полутора километров. Фёдор же, хотя и был одним из лучших стрелков на курсе, и значок «Ворошиловский стрелок» носил с гордостью, но на такие дистанции не замахивался, знал, что не попадёт: тут опыт нужен, да и физические данные нужны другие, совсем не боксёрские. Два недостатка только в этой винтовке: очень неудобный предохранитель и ствол внутри ржавеет сразу после последнего выстрела, если его вовремя не почистить и не смазать.

По карте выходило, что километров через пятнадцать должна быть небольшая река, а за ней – лес, болота, снова лес, и снова болота, и так – до самого обреза карты. Дорога откуда-то с востока, попетляв немного вдоль верхнего края, поворачивала на северо-запад, дальше карта заканчивалась, и на верхнем поле надпись указывала: «Minsk – 70 km». Подточив огрызок карандаша, Фёдор «пробил» маршрут, решил, что до реки вполне можно проскочить на мотоцикле, уложил мешки и офицерскую сумку в коляску, туда же аккуратно пристроил винтовку, лёг под сосной так, чтобы тень от мотоцикла ушла с его лица не раньше чем через час, и, закрыв глаза, мгновенно уснул.

«Если завтра война, если завтра в поход…» – весело горланили студенты, возвращаясь со стрельбища в Наро-Фоминские казармы, которые им предоставила воинская часть, убывшая на учения. Завтра уже месяц, как наступило, что ж мы до сих пор врага-то не разгромили, не уничтожили? Выходит, прав был мамин брат Алексей Трофимович, майор инженерных войск, когда говорил, что война будет очень скоро, и будет она тяжёлой, затяжной и с неочевидным вовсе исходом? А я его пораженцем тогда, дурак, назвал и, наверное, здорово обидел! Фёдор замычал, как бы извиняясь, даже сейчас, во сне чувствуя свою вину перед дядей, заслуженным человеком, орденоносцем, и повернулся на другой бок. Когда в апреле арестовали отца, полковника штаба округа за какую-то давнюю связь с «врагом народа» Тухачевским, а его, Фёдора, исключили сразу и из института, и из комсомола, на семейном совете решили, что Фёдор в Москве не останется, а уедет к маминым родственникам в Белоруссию, где до призыва в армию поработает учителем, благо справку об окончании третьего курса выдали на руки, а там видно будет. Друзья отца сказали, что дело ведёт не «тройка», а обычный следователь НКВД, а это значит, что вина, если она есть, не так велика, стало быть, есть надежда, что в итоге её и вовсе не окажется. Дядя, когда Фёдор в начале июня поведал ему об аресте отца, только сказал загадочно: «Ничего, скоро понадобится, выпустят!». Фёдор понял, что имелась в виду скорая война, и спросил тогда, что будет, если отца до этого осудят. «Боюсь, не успеют!» – ещё более загадочно «успокоил» дядя Лёша. Фёдор читал газеты, и поэтому никак не мог разделить такой дядиной уверенности: «Дядь Лёш, ты же не думаешь, что товарищ Сталин ошибается, когда говорит, что войны не будет?..». Алексею Трофимовичу не хотелось углубляться в этот разговор, но он, всё же, попытался разъяснить племяннику свою позицию: «Товарищ Сталин тоже, как говорится, человек – со своими ошибками и недостатками. Не делай круглые глаза, просто, как говорится, поверь, что может быть и так. Только вот твоя ошибка, Фёдор, тебе же боком, в конце концов, как говорится, и выйдет. Может быть, ты даже успеешь её исправить, и жизнь, как говорится, наладится. А его ошибка – это поворот истории, и трезво оценить её смогут только те, кто будет жить после нас. Ну, вот представь себя с компанией в лесу, незнакомом, тёмном, непролазном. У тебя есть компас, ну, то есть, бессмертная и верная теория, как говорится; ты знаешь, в какой стороне лес кончается, там простор, свет, свобода, надежда на спасение; а ещё знаешь, что за вами идут волки, много волков, целая стая – империалисты всего мира, то есть. Ты выбрал направление и ведёшь людей за собой, а тебя хватают за руки со всех сторон и канючат: «Давай пойдём правее, там деревьев меньше, давай свернём влево, там не так сыро, давай отдохнём, мы устали!». Так и построение коммунизма в одной, как говорится, отдельно взятой… Мы все знаем, что он, коммунизм, где-то там, впереди, но этой дорогой ещё никто не ходил. Её, дорогу эту, надо бы разведать, разнюхать, тропинку поровнее выбрать… Да некогда – волки сзади! Вот и приходится идти порой напролом, гнилой лес, как говорится, с дороги убирать, а попадаются живые деревья – и их в щепки! Таких «щепок», как твой отец, много, ох, как много! Остановиться бы, разобраться бы, подобрать бы каждую «щепку», пустить, как говорится, в дело, да некогда – волки!».

Ранним утром 22 июня в квартире заместителя начальника нового укрепрайона майора Иванова коротко, требовательно звякнул телефон. Алексей Трофимович поднял трубку, выслушал дежурного и спокойно ответил: «Буду через пятнадцать минут!». Затем плеснул из-под умывальника на кухне в лицо и на бритую голову водой, неторопливо оделся, вынул из деревянного шкафа туго набитый вещевой мешок и подошёл к проснувшемуся племяннику. «Вставай, сынок, началось. Даже раньше, чем я думал. Вот, возьми деньги и дуй на станцию, пробирайся в Москву. Я бы тебя с собой взял, артиллеристы нам позарез нужны, но здесь тебе никак нельзя: попадёшь в плен или останешься за линией фронта – одним «врагом народа» в семье больше станет, а для отца это, как говорится, ещё одна гиря к ногам. Да и мать от неизвестности с ума сойдёт. Во что бы то ни стало доберись до Москвы, а там можешь сразу и в военкомат. Главное, чтобы формально ты всё как надо сделал, иначе, как говорится, сам понимаешь…».

Где-то очень далеко раскатисто бухало, как в грозу, неразборчиво грохотало, стёкла в окнах позвякивали, три фарфоровые тарелки на полке тихо и неравномерно клацали друг о друга. Когда Фёдор прибежал на вокзал, на его месте чёрными вьюнами дымились развалины, а через все пути лежала вскрытая на боку, как консервным ножом, цистерна, отчётливо вонявшая тухлыми яйцами; над ней возвышались сплетённые между собой, словно пластилиновые, две пары разорванных, как шпагат, рельсов. Деревянное здание военкомата в двух кварталах от станции горело изнутри, из всех щелей в окнах и дверях с сырым шипом, завихряясь и тут же убегая вверх, под крышу, вырывался плотный белый дым с чёрными прожилками. Когда Фёдор подбежал, начали лопаться стёкла, и из окон пыхнуло сдавленным до этого внутри огнём. Перед крыльцом, из-под которого тоже валил дым, стоял с револьвером наперевес военком, батальонный комиссар, весь подтянутый, в новеньких ремнях, в одном сапоге и тупо смотрел на огромный амбарный замок входной двери. Фёдор тогда ещё подумал: «Зачем сейчас комиссару револьвер? Лучше бы багор схватил или ведро с водой!». Правда, тушить что-то уже было бы бесполезно. А потом целый день гадал – что он услышал, когда бежал по дороге к автостанции: треск сгоравшей доски или револьверный выстрел?

Пятнадцать километров до реки Фёдор проскочил меньше, чем за полчаса. Издалека увидев, что широкая песчаная, утоптанная и удобренная колхозными коровами, тропинка ведёт к самому широкому месту реки на этом участке, пестрившему рябью на мелководье, решил перемахнуть речушку, не слезая с мотоцикла. Но посередине переката песок был вперемешку с илом, и машина сначала провалилась в него по ступицы, а затем захлебнулась и заглохла. Пока переправлял имущество и запасы на другой берег, устал и, выбравшись из береговых зарослей на край широкого луга, решил слегка передохнуть и подсушить обувь. Но отдыха не получилось – вдоль берега устойчиво висел густой неприятный запах, и Фёдор решил, что где-то неподалёку валяется павшая корова, которую пастухи почему-то не захоронили или неглубоко прикопали. Однако, поднявшись чуть выше и встав во весь рост, Фёдор понял, что корова тут ни при чём. И гудело не в ушах от усталости, а это звенели и жужжали тучи зелёных мух, разбросанные по всему полю дымчатыми злыми сгустками. Под каждой такой тучей лежал мёртвый красноармеец, и туч этих было не меньше трёх десятков. Растерянный и ошеломлённый, Фёдор стоял как вкопанный, не пошевелясь и не зная, что делать, не меньше пяти минут, пока не начал задыхаться от едкого трупного запаха, дрожащим маревом струящегося из каждого мертвеца навстречу горячему послеобеденному солнцу.

Фёдор стал обходить луг вправо по берегу, стараясь не потерять направление, но у самого края леса, куда спешил спрятаться от увиденного ужаса, он наткнулся на такую огромную тучу мух, что издали сперва принял её за большой куст. Под этой тучей лежали друг на друге четыре красноармейца, прикрывая собой нижнего, пятого, который угадывался только по гладкому и блестящему сквозь слой пыли хромовому сапогу, что торчал из-под завала. Если бы не этот сапог, Фёдор побежал бы дальше, но, увидев его, остановился. Остальные красноармейцы были в обмотках, а этот – в сапогах. Значит, не красноармеец, а командир.

– А что я могу сделать? – Фёдор задыхался от жуткого запаха и в растерянности бросал взгляд то на близкий прохладный лес, то на сапог, выглядывающий из горы разлагающихся трупов. – Надо документы достать, иначе нечестно будет…

Парень вернулся на перекат, достал из коляски мотоциклетные очки, краги, кое-как смастерил себе маску из подола нижней рубахи, вернулся к завалу и принялся растаскивать убитых в разные стороны. Внизу лежал мёртвый полковник.

Картина была ясной, как тот день около недели назад, когда произошла трагедия. Перешедшее через реку отступающее подразделение вышло на луг, где его ждала выставленная у брода немецкая засада, состоящая из двух или трёх бронетранспортёров. Следы от них до сих пор видны даже на трупах. Бойцы в панике метались по поляне, пытались убежать назад, но там стоял ещё один замаскированный бронетранспортёр с крупнокалиберным пулемётом. Скомандовать и повести их за собой плотным кулаком, в едином порыве, было некому. Единственный офицер, вот этот полковник, был тяжело ранен в грудь ещё до последнего боя, как видно по бинтам. Солдаты, очевидно, пытались донести палатку с полковником до опушки, но не смогли, не успели. Последнее, что каждый из них смог сделать для командира – накрыть его своим телом. Именно потому глаза, кожа на лице и руках полковника, хоть и почернели, но были на месте и даже остались нетронутыми птицами, грызунами и мухами.

В жестяном от высохшей крови кармане полковничьего кителя оказался только билет члена ВКП(б) Иванова Александра Степановича, 1905 года рождения. Других документов не было, скорее всего, их забрал и унёс с собой кто-то из подчинённых, что было логично – там были данные о воинской части, в которой служил полковник, а это, как известно, секретные сведения. Враг не должен знать, что командир такой-то части ранен или погиб. С партбилетом полковник расставаться не захотел.

Фёдор положил партбилет в офицерскую сумку и с тоской посмотрел на поле с трупами. Очень хотелось скорее уйти отсюда, убежать сломя голову, только бы не ощущать этот страшный запах. Но надо было собрать красноармейские книжки. «У них же у всех, как у меня, за фронтом отцы, родственники… Возможно, кто-то под следствием, кого-то, как отца, подозревают… Получается, себя и свою семью от позора спасаю, а их… Целое поле предателей?». Фёдор взвыл от безысходности и принялся шарить по карманам ближайших красноармейцев. Через два часа собрал сорок три книжки, все новые, чистые, если не считать, что почти все – в крови, с одинаковыми печатями и подписями: все из одной части. Убедился, что на поляне больше никого не пропустил, подобрал мешки, винтовку и рванул в лес, что было сил. Если бы Фёдор смог сейчас взлететь высоко-высоко и увидеть, что таких опушек по всей Белоруссии и по всей Украине – сотни и сотни, то, возможно, не стал бы этого делать, осознав ничтожность своего труда. Но такого же быть не могло!

За неделю Фёдор никого не встретил. Вывихнутая лодыжка перестала ныть, идти было бы легко, но отвалились подмётки, а без дороги босиком далеко не уйти. Пришлось рассматривать варианты по приобретению обуви. Карта кончалась, а все деревни, что были на ней обозначены, остались позади, на левой её половине, поэтому Фёдор решил выйти на большак – кто-нибудь да попадётся: свои подскажут, как до деревни или хутора добраться, а с чужими… с чужими видно будет.

Первая же попытка до добра не довела. Встретилась группа людей из женщин, детей и стариков, человек двадцать. Люди быстро шли на запад за подводой, которую тащила усталая лошадь с впалыми мокрыми боками. Дети, три мальчика и девочка лет семи, сидели в подводе на узлах, а женщины семенили рядом, держались за шаткие борта телеги и то и дело оглядывались назад. Сзади шли пожилые мужчины, почти все – старики; кто с палкой, кто с костылём, но никто не отставал. Когда Фёдор вышел из леса, заросший, мятый и грязный, но с вещмешком за плечами и винтовкой наперевес, и попытался поздороваться, женщины и дети с визгом ужаса сыпанули от телеги в противоположную сторону, будто медведя увидели.

Парня самого напугала такая реакция, и только теперь он догадался закинуть винтовку за плечо, и уже осторожно приблизился к телеге:

– Товарищи, товарищи! Не пугайтесь, я – свой! – Фёдор впервые за много дней услышал свой голос и поразился его скрипучести.

Десять стариков обступили Фёдора со всех сторон и наставили на него свои палки и костыли, при этом один не специально, но больно заехал своей дубиной прямо Феде в ухо. Самый молодой из них, в светлом «городском» костюме, парусиновых туфлях, давно потерявших свою форму и цвет, и в шляпе, подошёл вплотную, посмотрел на Фёдора снизу вверх и изо всех сил толкнул его в грудь по направлению к лесу. От неожиданности Фёдор попятился, быстро перебирая ногами, чтобы не упасть, но споткнулся и шмякнулся таки на пятую точку. Старики тыкали со всех сторон в него палками, а один схватился за винтовку и пытался сорвать её с плеча.

– А ну, вали отсюда! Свой выискался! У своих, вона, пятки сверкают, заступнички хреновы! – Старики не кричали, а зло шипели, махали палками, но били не больно, пытаясь столкнуть Фёдора в кусты и отобрать винтовку. – Тока и знают: пожрать да портки отобрать! Геть отсель!

Фёдор с трудом вскочил на ноги, схватился за ремень, повернулся и молча пошагал к лесу, протащив с собой шагов на десять старика, который никак не хотел отцепиться от винтовки. В двухстах метрах от дороги он остановился и присел под деревом, и только тогда заметил, что по щекам ползут слёзы обиды на мужиков, которые наверняка приняли его за окруженца или дезертира, скрывающегося от войны. Одноногий мужик в Шулябках рассказывал, что оголодавшие до звериного состояния окруженцы начисто выметают в деревнях все подполы и подклети, вплоть до сырой картошки и прошлогодней репы, переодеваются, не спрашивая хозяев, в цивильное, и идут дальше искать, чем поживиться. Вот и эти бедолаги, видать, не раз уже столкнулись с такими «заступничками хреновыми». Фёдору стало стыдно, и он принял для себя решение к людям больше не выходить, а обеспечение себе доставлять исключительно за счёт фрицев.

Случай представился только к концу третьего дня после встречи с гражданскими. За всё время, что Фёдор просидел в засаде, по большаку с запада на восток пропылили несколько больших колонн с тыловой техникой – крытые и открытые грузовики с продовольствием и боеприпасами, автоцистерны с горючим, автофургоны с прицепами, и всё это каждый раз охранялось двумя, а то и тремя лёгкими броневиками с брезентовым верхом, в которых сидели или, как правило, беззаботно спали по десятку солдат. Фёдор сначала удивлялся разношёрстности немецкой техники – из двенадцати прошедших за всё время колонн не было и двух, укомплектованных однотипными механизмами. Потом до него дошло: здесь были и французские «Рено», и чехословацкие «Татры», а ещё бельгийские, румынские, венгерские колёсные тракторы и автомобили, да и на танкетках и броневиках немецкими были только кресты. «Вот тебе и Европа! – догадался Фёдор. – Конечно, в наших штабах, наверное, и не считали, сколько техники у немцев будет, когда они Европу подомнут. Вот и не могу никак фронт догнать, потому что у них на каждый десяток солдат – по машине. Ну, ничего, догоню! Машинам бензин нужен, а он когда-то да кончится». Уже почти разочаровавшись в засаде, Фёдор, наконец, дождался своего часа: выглянув на изменившийся звук, он увидел, как маленький смешной грузовик, с колёсами впереди и с узкими гусеницами сзади и на прицепе, свернул с дороги, и осторожно преодолев канаву, направился к лесу. Фёдор подождал несколько минут, убедился, что за грузовиком никто больше не поехал, и бросился в лесную глубь, к поляне с ручьем, которую он видел вчера, и на которой немцы наверняка остановятся. За время наблюдений Фёдор понял, что многие одиночные машины не входят в состав колонн, и поэтому привалы устраивают себе самостоятельно, и именно здесь, потому что низенький деревянный мосток через еле заметный ручей указывал на близость воды. Перекусив и отдохнув, такие вояжеры дожидались следующую колонну и уже с ней двигались дальше.

И правда, по еле заметной в траве колее вездеходик углубился на сотню метров в лес, выехал на поляну, развернулся и заглох рядом с тропинкой, ведущей к ручью, шагах в двадцати от дуба, за которым прятался Фёдор. С водительского места выпрыгнул маленький рыжий немец и, обежав прицеп, стал рыться под тентом, который скрывал в прицепе что-то большое и, очевидно, мягкое. Сделав усилие, рыжий вытащил из-под этого большого и мягкого мятое жестяное ведро, высыпал из него болты и гайки в кузов, а оставшийся мусор – в траву, крикнул в кабину что-то про «вассер» и вприпрыжку поскакал по тропинке к зарослям в направлении родника.

Немец был такой маленький, что Фёдор аж крякнул от огорчения: сапоги на нём были никак не больше сорокового размера. Неужели и этих придётся отпустить? Но тут он увидел, как из другой двери с трудом, спиной вперёд вылезает огромный, под два метра ростом, толстяк, который непонятно как и помещался-то в такой маленькой машине. Решение созрело мгновенно, независимо от воли Фёдора. Только что он лежал в засаде, а теперь уже видел перед собой стремительно несущуюся навстречу огромную жирную спину в насквозь пропотевшем френче, подпоясанным внизу, ближе к непомерным ягодицам, светло-коричневым, почти жёлтым офицерским ремнём. В голове успело мелькнуть: «Какой же длины у него ремень?», а правая рука уже на бегу выдернула финку из голенища, подкинула поудобнее, и, как будто без ведома хозяина, направила её прямо в середину толстой, как колода мясника, шеи. Немец даже не хрюкнул, а просто вывалился из кабины так же, как лез до этого, и уселся на задницу, широко раскинув ноги и свесив голову к коленям, не доставая их, так как мешал большой живот. Фёдор кинулся уже, было, к сапогам, но тут вспомнил про маленького немца.

Тропинка вела через негустой кустарник в лощинку, к роднику, и слегка виляла вокруг больших деревьев. Рыжий немец сидел на корточках, спиной, вернее – голой задницей к Фёдору, и пакостил, сволочь, совсем рядом с источником.

Услышав сзади торопливые шаги, рыжий, не поворачивая головы, выкрикнул натужно:

– Gustav! Achtung! Аchtung! Minen!

Cделав три больших прыжка от последнего дерева-укрытия, Фёдор оказался над сидящим немцем, подхватил правой ладонью подбородок слева, левой нажал на макушку справа и легко, как показалось, почти без усилий, повернул голову к себе на полных пол-оборота. Тело немца положения не изменило, и он плавно завалился на спину, но получилось – носом в траву.

– Да что ж это мне всё засранцы попадаются! – брезгливо буркнул Фёдор, стараясь не глядеть на то, что осталось от пакостника.

По размеру сапоги, снятые с толстяка, оказались впору, но голенища были такими широкими, что их пришлось дважды подвернуть, чтобы не хлопали по икрам.

В прицепе лежал зенитный аэростат, спущенный и сложенный двумя встречными рулонами, а в кузове машины – его оплетка, трос, подъемный механизм, якоря. Сначала Фёдор хотел всё это поджечь, но смекнул, что если с дороги увидят дым, ему не удастся незамеченным проскочить широкое поле, чтобы попасть в соседний лес. Больше двух часов ушло на то, чтобы перерезать хотя бы пополам каждую стропу, оплетку, раскидать по округе другие запчасти; материал, из которого был сшит аэростат, ножу не поддавался, и пришлось целый час орудовать топором. Убедившись, что оборудование полностью выведено из строя и восстановлению не подлежит, Фёдор удовлетворено потёр руки, но, вспомнив ещё об одном деле, вытащил из-под водительского сиденья аккумуляторную батарею, сорвал со свечей провода, отнёс их к реке и там утопил. Вернувшись, проткнул ножом все колёса, насыпал песку в бензобак и вывернул из шарнирного гнезда рукоятку переключения передач. Теперь, на его взгляд, диверсия была полностью завершенной. Вторым, но не менее важным призом стал немецкий походный ранец из телячьей кожи, заполненный под завязку консервными банками с тушёнкой, фасолью, сгущённым молоком, плоскими жестянками с галетами и шоколадом, сигаретами и брикетами сухого спирта. С трудом приладив на своих широченных плечах узкие и короткие лямки ранца, и даже согнувшись под его тяжестью, Фёдор сначала хотел избавиться хотя бы от половины трофеев, но сообразил, что после каждого перекуса тот будет, к сожалению, становиться только легче, и совсем скоро сегодняшняя тяжесть будет вспоминаться как великое благо. Прицепив вторую флягу с водой к амуниции, Фёдор закинул свой вещмешок с боеприпасами и оставшейся снедью за левое плечо, винтовку – за правое, и, неуклюже уклоняясь от нижних веток тяжело, напрямик, продираясь сквозь мелкие кусты, направился к дороге, чтобы, дождавшись сумерек, а заодно и перекусив, сделать бросок через поле и углубиться в следующий лес, приближающий его к фронту, к своим.

За три дня, обходя сёла, деревни и стараясь не задерживаться вблизи дорог, Фёдор прошёл меньше ста километров. Людей видел только издали; памятуя о встрече с беженцами, он старался исключать такие встречи и отметил про себя, что вынужден бояться теперь «и наших и ихних».

Погода портилась, начинался дождь, от духоты и жары не осталось и следа. К вечеру Фёдор понял, что ночной план по километражу ему не выполнить, нашёл большое поваленное дерево, срубил несколько хвойных веток, оборудовал убежище под комлем, пристроил свои запасы, винтовку и, решив, что маскировка в такой серости ни к чему, улёгся сам, накрылся плащ-палаткой и мгновенно и глубоко уснул.

Разбудили его грубые удары ботинками по ногам и пояснице. Фёдор открыл глаза и увидел перед своим лицом прыгающий ствол мосинской винтовки, которую, как вилы наперевес, держал рыжий мужик в гражданском пиджаке, кавалерийских галифе и в военных ботинках с потрёпанными обмотками. Другой, также вперемешку одетый, пихал ногой Фёдора, пытаясь перевернуть на бок и вытащить из-под него винтовку. Третий уже рылся в вещевом мешке с провизией, не обращая ни на кого внимания. Этот-то факт и заставил Фёдора мгновенно проснуться, ухватиться за ствол винтовки и вскочить на ноги, будто под ним не сосновая ветка треснула, а разогнулась огромная пружина. Дёрнув винтовку на себя, Фёдор насадил переносицу рыжего на свой лоб, выхватил из ослабевших рук ружьё и тут же с широкого размаху и сверху вниз опустил приклад на темя не успевшего отскочить второго грабителя. Когда он повернулся к третьему, самому голодному, то увидел как тот, сидя на пятой точке враскорячку, пытался вытащить обе руки из захлестнувшейся горловины вещевого мешка. Первым делом Фёдор отобрал у охреневшего мародёра мешок, завязал его наплечными ремнями, бросил на своё ночное ложе, затем поднял «мосинку», отвёл затвор, увидел, что патронов в магазине нет, сплюнул досадливо и кинул винтовку туда же. Только потом подошёл к лежащему лицом вниз рыжему, наклонился над ним, послушал дыхание, услышал хриплый свист в лёгких, кивнул удовлетворённо и переключился на второго пострадавшего. Тот лежал в трёх метрах от рыжего с уже открытыми глазами, но взгляд его пока ещё выражал практически полное отсутствие какого-либо выражения.

Фёдор уже понял, что напали на него случайно забредшие в эти места наши окруженцы, и что он при установлении контакта с ними слегка перестарался – уж больно измождёнными и голодными они выглядели, да и были таковыми, судя по всему, по крайней мере, в сравнении с ним, хотя за время всего пути и сам Фёдор тоже не поправлялся.

«Ничего себе утренняя зарядка получилась!», – ещё раз досадливо сплюнул Фёдор и подошёл к покорно ждущему своей участи «счастливчику»:

– Что, жрать захотелось?

– А то! – просипел мужик, которому вряд ли, при ближайшем рассмотрении, могло быть больше 20 – 25 лет.

– А попросить?

– А ты бы дал?

– Резон! А кто вы такие, куда идёте?

– Я – Дашков Василий, рыжий – тоже Васька, а этот, что глаза выкатил – Мишка, Колобовичи ихняя фамилия, местные они. К ним в деревню и идём; родня там ихняя, дальняя, правда.

– Братья, что ли?

– Троюродные, кажись. Да мне без разницы, спасибо, что с собой взяли!

После того, как родственников привели в чувство, Фёдор достал из вещмешка большую часть оставшихся припасов и разделил всё поровну на четыре части. Пока он доедал свою часть, новые знакомцы вмиг управились со своими пайками и теперь выискивали на одежде крошки сухарей и уже не торопясь, аккуратно слизывали их с пальцев и отправляли в рот. За время такого короткого завтрака Фёдор успел узнать, что бойцы бежали из плена, а в плен попали после того, как весь месяц отступали, копали окопы, потом снова отступали, потом снова копали и снова отступали и копали. Войну, по словам рыжего Василия, слышали только вдалеке по сторонам, да в тылу, да над трактом, вдоль которого отступали и окапывались, где каждый день «тучами» летали немецкие самолёты. Собственно немцев увидели только неделю назад, когда подошли к полуразрушенному мосту через большую речку и стали по нему переправляться на восточный берег. А там уже ждали немцы: выскочили из леска на танкетках, бронемашинах и ну поливать из пулемётов по колонне, что столпилась на выходе с моста. Во всём батальоне из четырёхсот человек только человек сорок и осталось живых, не раненых. Раненых, даже стоячих, тут же всех добили, а потом всех оставшихся командиров и политруков вытащили из толпы и тоже постреляли. Комиссар батальона, правда, без немецкой помощи успел перед этим застрелиться, я сам видел. Всех, кто остался, отвели в сторону от моста, это уже опять на западном берегу, заставили разуться, и каждого подводят к пеньку, ногу на пенёк и – раз! – прикладом по мизинцу! Идти можно, а бежать – нет. Умные, мать их!.. Мы вот вместе держались, и ещё один парень с нами был; нам велели сапоги собрать, у кого были, и нести их на палках, потому ноги и не покалечили. Так и повели нас на запад – три охранника с автоматами и сорок калек хромых. Километров через пять встретили такую же колонну с нашими – человек сто, наверное, и трое охранников. Так и шли почти неделю. Каждый день человек по 10-15 добавят, тех, что в лесу отлавливают, человек 15-20 расстреляют, тех, что идти больше не могут. А вчера на ночь остановились в овраге, смотрю – пасека на горе знакомая, ульи моим дедом долблённые, не спутаешь. Ну и догадались с Мишкой, что это за речка, что за мост, что за пасека. Мы ж дома почти. Так что, не долго думая – ноги в руки, пока их не переломали, и – ползком, ползком, к утру к лесу-то и доползли! Потом рванули так, что за день километров тридцать отмахали. Винтовку вон по дороге нашли, без патронов только.

– А дальше-то что? Идти же на восток надо, а вы на запад продвигаетесь!

– А чё там делать, на востоке?

– Как это – «чё»? Там наши, дадут оружие, воевать будем!

– Да ты слышишь, что тебе говорят, вояка? – тут уже возмутились все три беглеца, встали вокруг Фёдора и каждый пытался вставить слово, чтобы вразумить несмышлёного. – Какие «наши», какое оружие? Пойди сам, выйди на тракт, убедишься: на восток – техника немецкая, беспрерывно, сплошными потоками, в три ряда: с востока – наши пленные, тысячами и тысячами! Там, поди уж, и не осталось никого, до самой Москвы, а то и дальше!

– Да что вы такое мелете? Какая Москва, какие пленные? – возмущению Фёдора не было предела, но он, соображая, что у страха глаза велики, пытался говорить мирно и негромко. – Ну да, напали фашисты внезапно, мы не ждали, но скоро наше командование выдвинет из глубины…

– Да пошёл ты со своей глубиной! За кормёжку, конечно спасибо, только пойдём мы по домам, там от нас пользы больше будет. Осень на носу, хлеб не убран, скоро пахать. Перезимуем, как ни то, а там поглядим: или наши «из глубины» подойдут, или уймётся всё, как есть! Прощевай! Винтовочку свою мы с собой заберём – мало ли…

За следующие полторы недели Фёдор едва прошёл около сотни вёрст. Участились дожди, вспучились болота, ночи стали холодными, уже в конце августа случилось несколько утренних заморозков. Накопившаяся усталость, перманентное переохлаждение подкосили Фёдора, и он совсем лишился сил, а с ними – и воли куда-то идти. Подножный корм, хоть и был обильным – жареные грибы, груши-дички, ягоды – сил прибавлял не особенно. С утра поднялась температура, с каждым шагом становилось ощутимо труднее дышать, и пот заливал глаза так, что не видно было травы под ногами. С большим трудом парень вышел на старую просеку и, свернув на север, не стал переходить её поперёк, а побрёл вдоль неё, надеясь найти хоть какую-нибудь лесную избушку. Когда уже совсем стемнело, он на такую наткнулся и, дважды обойдя её по кругу, увидел заставленную старыми досками дверь. Втиснувшись внутрь непонятного строения, Фёдор наткнулся на широкую лавку и рухнул на эту лавку, даже не попытавшись раздеться. Винтовка при этом с лязгом свалилась с плеча на пол справа от него, вещмешок – слева.

Когда Фёдор открыл глаза, то увидел веснушчатую любопытную мордочку, которая хлопала над ним густыми и длинами рыжими ресницами.

– Ма-а-мк! Он посмотлел на меня! Он посмотлел на меня!

– Да цыть ты, коза горластая! Знамо дело – посмотрел. Не съел же!

Откуда-то из-за головы Фёдора к девочке подошла и стала рядом высокая молодая женщина в старинном сером мужском армяке и неожиданно коротком под ним современном «городском» платье в синий горошек. Из-под косынки в горошек же во все стороны выбивалась волнистая куча таких же, как у девочки, рыжих волос.

– Ха! И правда – посмотрел, а не просто зенки открыл! – женщина склонилась над Фёдором и положила ему на лоб свою руку. – Ого, и жара уже нету… Стало быть, поживёшь ещё, Аника-воин, как Семёныч сказал!

Фёдор слышал голоса, как сквозь вату.

Он зевнул и спросил первое, что пришло в голову:

– Какой такой Семёныч? – слова получились скрипучими и натужными.

– Да фельдшер наш, из ссыльных. Ты лежи уж, молчи! Я те щас бельё поменяю, а потом бульоном буду поить. Клавка, гляди, чтоб он не рыпался, а я в дом дойду!

Фёдор пошевелился под лоскутным ватным одеялом и ощутил, что лежит голым между мокрыми холодными простынями.

– Эй, Клава! – Фёдор подозвал к себе рыжего чертёнка. – Давно я здесь?

– Давно! Семь дней и ещё понедельник. Сегодня как лаз понедельник. Семёныч сказал, что если ты в понедельник не очухаешься, то тогда кони двинешь. А ты зачем хотел конящек двигать? А у нас всё лавно немцы всех лошадок заблали! Только дядьке Козлевичу оставили, чтобы он подати в Новозыбков новому полядку возил.

Как оказалось из слов рыжей Клавки, а потом и её, не менее рыжей, мамы Любы, Семёныч – местный фельдшер, высланный сюда из Москвы ещё до революции; дядька Козлевич – староста деревни, бывший завхоз отделения колхоза, к которому относилась деревня; немцы в деревню приезжали две недели назад, всех собрали возле конторы, посчитали, переписали, спросили, есть ли коммунисты, комиссары и командиры Красной Армии, назначили дядьку Козлевича старостой, вручили ему список продуктов, которые он должен каждую неделю в район привозить, забрали пять из шести оставшихся лошадей, взамен оставили помощника старосты – сорокалетнего мужика уголовной наружности, и уехали. Перед отъездом офицер, который говорил по-русски, ещё раз посмотрел в списки и спросил: «Кто из вас есть Фоксман?».

– Ну, мы с Клавкой вышли. А он и говорит: «Сними платок!». Подошёл, поскрёб ногтем веснушки у Клавки на лбу, махнул рукой и сел в машину. Это потом Семёныч мне объяснил, что они там, у себя в Германии, всех евреев в лагеря пересажали, а меня он за немку принял. Самое смешное, что Фоксманы мы по мужу, он и правда – немец, сейчас где-то в Сибири нефть ищет, а я-то – еврейка, хоть и рыжая!

Целых четыре дня понадобилось Фёдору, чтобы научиться ходить вокруг избушки без палки и дрожи в ногах. Ясно было, что без рыбного утром и куриного в обед бульонов и литра горячего козьего молока на ночь выздоровление затянусь бы надолго, если бы вообще случилось. Только, было, задумался Фёдор о продолжении своего пути, как на пятый день на заимку пришёл Семёныч и привёл с собой строгого мужчину в кожаной куртке и в милицейской фуражке со следами звёздочки на тулье. Семёныча Фёдор узнал по старинной трубке-стетоскопу, что торчала у того из кармана короткого пальто, а вот при виде строго мужчины, не спеша входящего в низкую дверь избушки следом за фельдшером, насторожился и бросил растерянный взгляд на люк чердака, где, как он знал, лежали винтовка и остальная его амуниция.

– Спокойно, парень, свои! – поспешил заверить Семёныч и встал между лавкой, с которой поднимался Фёдор, и лестницей, ведущей на чердак.

– Я – Григорьев Николай Степанович, местный оперуполномоченный. А вы кто?

– Уполномоченный кем? – неуверенно спроси Фёдор.

– Кем, кем… Советской властью! Да ты садись, в ногах правды нет. Мне вот сказали, что ты на них ещё толком и не стоишь-то. Ты скажи для начала, засечки на винтовке, про которые мне тут говорили, твои? Все двадцать восемь?

– Ну… мои!

– Здорово! А ещё чего делать умеешь?

– В каком смысле?

– В каких войсках служил, в какой части? Минное дело знаешь? Или ещё чего?

– Да нет, студент я. Из противотанковой пушки стрелять учили, командиров противотанковых взводов на кафедре готовили. Из винтовки сорок восемь очков… Из нагана, автомата, пулемёта в оценку укладываюсь.

– Ну да, это здорово, только вот пушек у нас нету. Нам бы подрывников, минёров… Но снайпер – тоже хорошо. Собирайся, пойдём!

– Куда пойдём? Кому – нам?

Оперуполномоченный Григорьев перевёл недоумённый взгляд с Фёдора на фельдшера.

– Чего смотришь, Степаныч? Я сам его в сознании первый раз вижу. Ты чего наехал на парня? «Оперуполномоченный», «оперуполномоченный»! Сказал бы прямо – связной от партизан. Не видно разве, что наш человек?

– В партизаны? – Фёдор удивлённо оглядел обоих гостей. – Нет, я никак не могу!

– Что значит – не могу? Здесь тебе никак нельзя! Немцы в деревне санаторий устроили: легкораненых на откорм завозят, по два-три человека в хату. Здесь версты две всего. Сам понимаешь, какой ни то, да добредёт до этой заимки, а тут – ты. Людей подведёшь, наши склады тайные засветишь. Так что, хошь, не хошь – идти надо!

– Нет, я – на восток. Причина есть.

Целый час Фёдор доказывал, что за линию фронта ему нужно попасть обязательно, от этого не только его жизнь зависит, и даже не только судьба отца. А немцев бить можно и по пути к своим, и на фронте. Он уже почти взвод фрицев уничтожил, так что, если и погибнет в пути, как Николай Степанович предрекает, то уже не зря.

– Ну ладно, ступай. Был бы ты не такой заслуженный, в приказном порядке с собой увёз бы, а так… От командира мне, конечно попадёт, такие люди нам нужны, за двадцать вёрст вон послал; да чего уж там! Удачи тебе, парень! Повезёт, так и свидимся ещё! Здесь тоже не задерживайся. Ещё пару дней на откорм, а потом – сам понимаешь… Если что – Любаня или Клавка предупредят.

Конец сентября и весь октябрь Фёдор преодолевал расстояние чуть ли не семимильными шагами. Идти было легко, не жарко. Деревенский сапожник, а им оказался сам староста Козлевич, пока он болел воспалением лёгких, ушил по размеру голенища немецких сапог, Люба снабдила отчищенной и отстиранной красноармейской формой без знаков различия, комсоставовской шинелью, простреленной и зашитой в двух местах, свитером и зимней шапкой, оставшимися от мужа. В ноябре маршруты приходилось намечать поближе к жилью, чтобы можно было переночевать, как минимум, в стоге сена, а лучше – на заимке или в одинокой избушке или сторожке, чтобы не замёрзнуть во время сна в ворохе сена или старого тряпья, а то и крохотный костер развести и согреться травяным чаем. Рацион питания всё это время состоял из картошки с деревенских огородов и варёных или жареных зайцев, которыми кишели лесные поляны. Однако дальше идти незаметно стало сложнее: ощущалась близость к фронту, в каждой, даже самой маленькой деревушке стоял немецкий гарнизон, и деревушки стали попадаться всё чаще и чаще.

Седьмого ноября Фёдору повезло – он набрёл на добротную, но давно заброшенную лесную избушку, капитально срубленную, с каменной печкой и даже с целым набором металлической посуды. Решил, в честь праздника, остановиться в ней на сутки и капитально отдохнуть перед последним рывком: он шёл уже по Московской области.

Снежная крупа всё громче и громче стучала по железной крыше, и, наконец-то, прервала мертвецкий сон Фёдора. Фёдор проснулся быстро и сразу же понял, что он – ловушке. Два полицая сидели за столом при свете лучины и говорили «за жизнь». Сильный ветер снаружи швырял в грязное окно избушки мокрые листья и редкие заряды снега. На столе стоял примус, а на примусе – чайник. Чайник уже шипел.

Хорошо, что всё своё затащил сюда, на печную лежанку. А если они сейчас печь затопят? А если спать сюда же полезут? Но вскоре Фёдор понял, что этих двоих и ещё одного, третьего, который сейчас караулил снаружи, немцы послали чего-то там проверить и до утра охранять. Они проверили, и теперь вот так вот «охраняют». Значит, печку топить не станут. Фёдор решил, что спать полицаи когда-то захотят, осторожно достал пистолет и нож и стал ждать удобного момента, вслушиваясь в разговор фашистских приспешников. То, что он услышал, сломало ему все планы по «аккуратному» уничтожению предателей.

– Обер-лейтенант этот наш, представляешь, закрылся после обеда в своей будке и радио наше слушал…

– Какое – наше? Геббельса, что ли?

– Какого Геббельса? Москву!

– А там чё, ещё радио передаёт? Говорили ж вчера, что всё уже, Кремль окружили, Сталина ищут…

– Да слушай ты их! Сталин сегодня парад принимал на Красной площади!

– Да иди ты!

– Я ж тебе говорю – сам слышал, как Сталин речь говорил!

– И чё? Получается, Москву не взяли?

– Нет, ясен пень!

– А куда ж эта прорва всё прёт и прёт, прёт и прёт. Вон сколько и танков, и пушек: всё прут и прут, прут и прут…

– А как прут, так и припрут! Вон гробов сколько только офицерских вагонами подвозят!

– И чё?

– А ничё! Драпать надо! Не выйдет у Гитлера ни хрена! Зря я деда не послушал.

– И в какую сторону драпать? У нас же руки по локоть уже… И не только в дерьме!

– Да кто ж узнает? Прикинемся окруженцами. А местных, кто мог бы чего вякнуть… Нету таких уже.

Очень удивились два безвестных полицая, когда им практически на головы, отбросив в сторону занавеску, спрыгнул с печи босой патлатый мужик с пистолетом в одной руке и ножом в другой.

– Я знаю!

На звук двух выстрелов открылась дверь, и прозвучал третий выстрел.

Караульный полицай опустил винтовку и попытался что-либо рассмотреть, так как падая, Фёдор перевернул стол, и лучина с примусом погасли. Послушав дыхание первого полицая, он обошёл стол и прислушался ко второму.

– Вы чё, придурки? Друг друга, что ли?

– Не-а, это я их! – Нож Фёдора воткнулся в горло полицаю и дважды там повернулся.

Дальше Фёдору пришлось пробираться только ночами. На каждом шагу он натыкался на какие-то тыловые немецкие подразделения, парки с битой и небитой техникой, охраняемые склады с боеприпасами и горючим, госпитали. Большинство попадавшихся деревень и сёл угадывались только по рядам печных труб, оставшихся на месте сгоревших домов, но и их приходилось обходить по едва проходимому от раскисших и ещё не замёрзших болот лесу, так как в уцелевших подвалах сидели всё те же немецкие тыловики. По всем расчётам он уже должен подходить к Волоколамску, а ведь это совсем недалеко от Москвы! Шестнадцатого ноября Фёдор впервые услышал артиллерийскую канонаду, доносившуюся от линии фронта. В этот день он заметил, как всё, что находилось в землянках, в лесу, в оврагах, вдоль дорог – техника, люди, лошади, – разом, по какой-то команде двинулось на восток. Канонада усилилась, стали различимы залпы немецких тяжёлых орудий и разрывы наших на этой стороне фронта.

«Всё, дошёл, дошёл!» – сердце Фёдора бежало впереди него, туда, на восток, к Москве. Ну конечно, как же там Москва без него? Вот он сейчас придёт, сейчас прибежит, сейчас доползёт, и тогда… Но идти, оставаясь незамеченным, было всё труднее и труднее. Сколько раз мимо укрытий, где прятался Фёдор, пробегали фрицы – и по одному, и по два, и тройками. Легко можно было бы снять этих гадов, пополнить счёт. Но это значило бы обнаружить себя! В то время как Москва – вот она! Четыре месяца пути и каких-то двадцать или тридцать километров! Нет, надо идти вперёд, потихоньку, понемногу, но идти на восток, к Москве, а уж там!.. Двойственные чувства прямо-таки выворачивали Фёдора наизнанку, пока он провожал через прицел очередную свою несостоявшуюся жертву. К вечеру третьего декабря тучи поредели, и на востоке стало видно зарево.

«Это же совсем рядом, каких-то пять или семь километров!» – у Фёдора даже слёзы из глаз потекли от радости. Он догрыз последние два сухаря, собрал с ближайших веток остатки снега и съел его, пошарил в вещмешке, достал оттуда патроны россыпью, переложил их в карманы и выбросил вещмешок; затем закрепил шлёвкой сзади, за пистолетом туго набитую сумку, чтобы не мешала ползти, отодвинул затвор винтовки, нащупал пальцем патрон в патроннике, вздохнул удовлетворительно и опустился на коленки, чтобы переползти на противоположную сторону очередной полянки. К полуночи канонада полностью заглохла, и вокруг повисла какая-то непонятная зимняя тишина. Мороз усилился до такой степени, что Фёдору пришлось опустить «уши» у шапки и поднять воротник шинели. Рассвет застал его под деревом на краю выгоревшей деревни. За деревней было поле, преодолеть которое не было никакой возможности, а за полем – холмистая низменность терялась то ли в дыму, то ли в тумане.

«Всё! – решил Фёдор, засыпая под обгоревшим сырым сеном. – Сегодня ночью делаю бросок через эти холмы, и завтра утром – у своих!». За ночь мороз усилился, а к утру пятого Фёдор вынужден был встать и идти в полный рост, чтобы насмерть не примёрзнуть к каменеющей на глазах земле.

Начавший косо и часто падать снег позволил Фёдору разогнуться, но чуть не привёл его в немецкую землянку, возле которой, скрючившись в три погибели сидел часовой.

– Wer ist da? – немец не спал, но холод не позволил ему полностью обернуться, чтобы разглядеть Фёдора. – Michel, ist du?

– Я, я! – Федя упал на четвереньки, и так, по-собачьи, чесанул метров на пятьдесят, пока не свалился в яму и только там перевёл дух. Сердце билось так, что он не услышал первого разрыва. Через секунду он услышал второй разрыв, который уже было не отделить от третьего и всех последующих в этот декабрьский день. Великий день начала Победы.

………………………………………………………………………………………

– Ишь ты! – Петрович сдвинул ушанку ближе к затылку и отстегнул сзади от пояса сапёрную лопатку. – Сапоги – да-а, а шинелка и впрямь – наша, комсоставовская. Тока давненько лежит. Вишь – снег не позавчерашний, а твёрдый уже. Копнём, а то вдруг наш, потом греха не оберёшься…

Мертвец лежал в стороне от того места, где девятым валом прокатился бой, на самой границе отведённой солдатам полосы для поиска. Если бы не дотошность Кузьмича, зачем-то полезшего туда, где никого быть не должно, так бы и остался лежать. Лежал, скрючившись на боку, прижав руки и ноги к животу и уткнувшись в грудь подбородком.

Петрович соскрёб с убитого корку льда и стал просовывать лопатку под нижнюю коленку, чтобы перевернуть тело на спину.

– Не, не выходит. Давай ты! – и уступил место Кузьмичу.

Тот поплевал в рукавицы и принялся привычно, экономно взмахивая ломом, методично и не спеша, одалбливать мёрзлую землю вокруг покойника. Когда обошёл вокруг, с силой вогнал лом под мертвеца, попав между коленями и сложенными руками, и с натугой попытался выпрямить его.

– А ну, подмогни, Петрович! Один не одолею, уж больно примёрз. Вишь ты, здоровяк какой!..

– Ага… Был.

Вдвоём они с трудом перевернули тело на спину и подложили под него лом с заступом, чтобы оно снова не скатилось в образовавшуюся проталину.

– Долго помирал, – со знанием дела проговорил сочувственно Кузьмич. – Гляди, сколь крови-то было, матерь божья!

– Так ясное дело – в живот… Глянь, вона сумка под ним лежит! Наша, тоже комсоставовская! Чикни ножиком, а то не снять её…

Сумка была чем-то плотно набита, и её запорный ремешок еле держался в замковой петле.

Когда Дроновы открыли сумку, то увидели, что она доверху заполнена красноармейскими книжками; под целлулоидной перегородкой сквозь засохшую кровь видна была немецкая карта, пробитая точно посередине, как и вся сумка, крупным осколком. Сам осколок, скорее всего, сидел в животе у владельца сумки.

– Которая ж евоная? – озадачился Петрович.

– Евоная, должно, при ём. Эти-то, вишь ты, все разные… И части разные, и кадровые тут, и ныне вёрстанные… Подбирал, видать, пока шёл…

– Да-а, по всему – из окруженцев…

– Ну да. Не дошёл, сердешный!

– Надо будет этому, что с синими петлицами… вокруг комбрига вертится… показать.

– Так теперь наш-то не комбриг, а генерал-майор. А пошто ему, который с петлицами, мертвяки? Ему живые нужны, чтоб наизнанку выворачивать.

– Вот-вот, на той неделе, когда еще в деревне стояли, пополнялись, я ему, комбригу, как раз эти петлички перешивал, на кителе да на шинели, звезды цеплял. Тут зашел этот синий, на меня и не глянул, вроде не я это, а пустое место. Поздоровался с комбригом и говорит: так, мол, и так, шурин ваш, такой-то и такой-то, по официально подтвердившимся сообщениям погиб в первых боях в июне месяце, а вот насчет вашего сына таких сведений нет; нет ли, мол, у вас каких соображений, почему ваш сын не вернулся в Москву и остался на оккупированной территории?

– Вона как! Ну а комбриг чего?

– А чего комбриг? Нету, говорит, сведений, а соображения есть. Сын, мол, на кафедре военную специальность получал – командир огневого взвода противотанковой батареи. Если местный военкомат направил его в ближайшую часть по специальности, то воюет на передовой. Сорокопятки, как известно, открывают огонь практически из передних траншей. Очень надеюсь, что еще жив, хотя статистика в таких случаях неутешительная. Говорит, а у самого коленка так и трясется: чувствую, что хочется ему врезать этому синему между глаз.

– Ну-ну, Петрович! Ты с выводами поаккуратней! Мало ли, отчего коленки у человека трясутся? Тут беда такая, сын пропал, а к тебе с этими подленькими расспросами… Тьфу ты, и я туда же! Давай парня на волокушу грузить.

Емельян Петрович сходил за оставленной невдалеке волокушей, приспособил её вдоль спины покойника, и снова тщательно поплевав в рукавицы, распорядился:

– Кузьмич, ты на ноги-то евоные присядь, глядишь и разогнутся малость… Ну, взяли!

Конец.