Как Кирилл и рассчитывал, к обеду успели. Сначала он подогнал
атээску к лазарету и высадил капральшу. На пару с никелированным
чемоданчиком. Подумал, что больше с Мариэлью один на один лучше не
оказываться. И не только потому что случившееся в дороге царапало душу
коготками совести. И уж тем более не только потому, что Тормозилло опять
возревнует. Нет, конечно, и ревность Перевалова, и собственная совесть
были и сами по себе вполне достаточной причиной… Но главнее было
иное. Кирилл и сам не мог объяснить словами испытываемые ощущения.
Это была целая мешанина чувств — и сожаление, и опасение, и тревога, —
но связаны они были вовсе не с Тормозиллой или Светланой. Пожалуй,
главным было ощущение предательства, которое он совершил не по
отношению к Светлане или Витьк у, а по отношению к самому себе. Все до
сих пор прожитое, весь невеликий жизненный опыт не давали повода для
такого ощущения, но тем не менее оно возникло, хотя Кирилл и не
понимал, как можно предать самого себя.
Однако личные внутренние заботы не должны мешать общественным
внешним. Кирилл перегнал атээску к продуктовому складу базы, где пятеро
обрезков и метелок, получивших сегодня наряд на кухню, выстроив
цепочку, быстро перекидали контейнеры с сублимированным мясом,
овощами и другими вкусностями из грузового отсека машины на полки
кладовой. Потом Кирилл отправился к штабу, где уже без помощи чужих
рук, самолично, выгрузил полученную почту. Осталось отогнать машину в
гараж и сдать ее под опеку прапорщику Звездину и его команде.
Что Кирилл и сделал.
А потом был обед. И подозрительный взгляд Тормозиллы; и почему-то
участливый (почему?) — Ксанки; и пристальный — Пары Вин; и еще один
подозрительный (хотя и по другому поводу) — Спири. И пустопорожние
рассказы сидящих за столом о полученных от старшины Выгонова
заданиях на сегодня — поскольку побывавшие в дозоре позавчера нынче на
этот вид боевого дежурства не назначались.
Кирилл слушал их вполуха — мыслями он опять находился там, в
степном овраге, по дороге в Семецкий. Одна его часть говорила о том, что
он ни в чем не виноват, что Мариэль лет на десять старше его, что сучка не
захочет — кобелек (как утверждал Спиря) не вскочит и что война вообще
все спишет. А другая отвечала, что всякий виноват уже самим своим
рождением, ибо зачат в грехе; что в грехе не имеет никакого значения —
стар ты или млад; что даже если сучка захочет — не всякий кобелек
вскочит; и что война не бесконечна…
И чем больше он думал, тем лучше понимал, что война ничего не
спишет, что война — всего лишь часть человеческой жизни, что рано или
поздно она кончается и тогда приходит время суда, суда над самим собой,
над своими товарищами, над своими командирами…
Тьфу, дьявол, да что же это за мысли сегодня преследуют его?!
Кирилл даже головой мотнул.
— Ты чего? — тут же подняла голову Ксанка.
Кирилл открыл рот. Посмотрел на сидящих за столом. И закрыл.
Нет, не поймут они эти его мысли. Послушают, тщательно пряча
удивление. А потом, за спиной, покрутят пальцем у виска. И правильно
сделают. Разве что Ксанка поймет, да и то — вряд ли. Как жаль, что нет
рядом Светланы. Вот та бы поняла…
Он и сам не знал, почему решил, что Светлана бы его поняла. Просто
ему хотелось так думать.
Потом его мысли перескочили от случившегося в овраге к скамейке в
парке возле почтамта.
Пожалуй, скамейка — более важная веха в его жизни, чем степной
овраг. Ибо после оврага он всего лишь стал обрезком, трахнувшим
опытную метелку, бывшую изрядно старше. Его внутренний статус
изменился, но это изменение касалось лишь самого Кирилла.
А вот после скамейки он из просто секретного сотрудника превратился
в секретного сотрудника, получившего профессиональное задание. Таким
образом, изменился не только его внутренний, но и внешний статус, и это
изменение касалось уже многих. И по-особому начинали звучать слова,
услышанные им, Кириллом, от лагерного капеллана при их последней
встрече.