А дальше-то что? Где-то далеко в сознании, глубоко в душе еще таилась, конечно, младенческая надежда стать таким, как прежде. Но ведь это абсолютно невозможно. Он это понимал. Невозможно с любой точки зрения: и годы прошли немалые, и тело потеряло многие из своих физических и физиологических функций. Сдаваться и останавливаться на достигнутой мизерной возможности самостоятельного передвижения в ограниченном пространстве он не собирался, но и это не могло больше оставаться главной целью, мотором существования. Надо было искать простой, приемлемый для него смысл жизни, искать источник счастливого продвижения не только в физическом, но и в интеллектуальном, социальном пространстве. Он стал приезжать в Москву реже.
Реже, но все-таки ездил, каждые три-четыре месяца, на две недели. И дома занимался каждый день, до полнейшего изнеможения. Решил использовать возможности своего травмированного тела до конца. Так и делал, обдумывая в перерывах свое отношение к клинике, в которую мотался уже столько лет, и к профессору, который олицетворял для него как развитие современной медицины в приложении к его собственной проблеме, так и фигуру, роль врача и человека в его упертом стремлении к хотя бы малейшей физической самостоятельности.
Вообще-то его собственные мысли о научной работе и поведении профессора и без того метались от уважительной благодарности и веры к раздирающим душу сомнениям. А бухгалтерскую систему клиники он порой подозревал в финансовой нечистоплотности, в желании нарубить шального, легкого бабла за счет отчаявшихся пациентов. Из этой какофонии нехороших догадок его обычно выдергивала любимая женщина. И переубеждала, напоминая, что развитие новых направлений медицины требует больших капиталовложений, что профессор проявляет к нему искренний интерес и неоднократно оказывал ему различные знаки внимания. По ее мнению, он сумел вызвать у светила современной русской медицины дружелюбие и симпатию.
В глубине души он был согласен со своей подругой. Или хотел быть согласным, ведь опору какую-то следовало иметь в полуразрушенной жизни. Но сомнения, как едкая грязь, очень часто стали заполнять его сознание. Ведь «года два-три», обещанные на относительное восстановление, уже давно прошли, а никакого улучшения не наблюдалось, – все те же инвалидная коляска и памперсы.
На этот раз он погрузился в глубокую полуторагодичную депрессию.
Выбрался он из нее как-то внезапно, как будто проснулся. Вдруг надоело все: и ничегонеделание, и почти автоматическое отключение от реальности, и постоянные мысли о самоубийстве, одолевавшие его каждодневно, и собственная апатия вместе с опущенной головой и унылым взглядом. Проснулся и разозлился сам на себя:
«Ну что ты, блин, закис совсем? Так и будешь продолжать мучить себя и других, то есть маму-сестру-дочку и любимую подругу? Да, не осталось у тебя друзей там, где ты живешь, потому что и не друзья это были, а так... слякоть. Хватит, не уподобляйся ты им!»
Он опять приехал в Москву, к Диме, Пете... Стасу.