Найти в Дзене
газета "ИСТОКИ"

Сад на склоне

Изображение от href на Freepik
Изображение от href на Freepik

Глеб был хорошим репортером. Если под материалом стояла подпись «Гл. Сакулин», значит, материал обязательно какой-то необычный: о станции на дрейфующей льдине или о рыбачьем судне, попавшем в шторм в открытом море.

Конечно, Глеб немножко гордился тем, что объездил целый свет. На свою итальянскую куртку из серебристо-лилового стеганого шелка он накалывал целую гирлянду иностранных значков. Между прочим, среди золотистых кругляшек и квадратиков, среди пестрых ромбиков и каких-то невероятно тонких цепочек была приколота совсем простенькая алая звездочка с облупившейся краской. Ее подарили Глебу на целине. На той первой, настоящей целине – без домов и столовых, без магазинов и концертов московских артистов. Он приехал туда с первыми добровольцами, жил в палатке, ходил в рабочей стеганке. Он не был чистюлей и белоручкой, Глеб Сакулин. Только любил иногда прихвастнуть целлофановым мешочком, где хранились зернышки первого целинного хлеба, трубкой, что дали ему кубинские бойцы, или обрывком медной проволочки с атомохода.

В редакции считали, что Сакулину просто везет, что он любимчик редактора и поэтому ему дают командировки «самые-самые». Не умеешь писать, все равно напишешь, – так считали в редакции и потихонечку шушукались по этому поводу.

На одной из редакционных летучек, когда вчерашнему выпускнику журфака Рудольфу Вязьмину, как всегда, досталось больше всех, он впервые не выдержал и решил выступить.

– Может быть… Может быть, я действительно… – путаясь и мучительно краснея, начал Рудя Вязьмин, – но… но… Посадили бы на село Сакулина – его статьи перестали бы висеть на «доске лучших», – закончил Вязьмин вдруг очень решительно, окончательно смутился и сел.

Редактор несколько секунд барабанил пальцами по стеклу. Все молчали, опустив головы, потому что где-то в глубине души были согласны с Вязьминым. Потом редактор заговорил:

– Вот что, Вязьмин. Поедешь в командировку вместе с Сакулиным. На село. Он тебе покажет, как надо работать.

– Я, конечно, поеду, Лев Васильевич, – поднялся с дивана Глеб, – если вы так настаиваете. Только вот черт – жалко, летчики берут меня в пробный рейс на новой модели самолета. Неужели для нас важнее шедевры о сельской жизни?

– Да вы были ли когда-нибудь в деревне? – чуть не выскочил из-за стола редактор.

Вместо ответа Глеб постукал пальцем по красненькой звездочке.

– Я говорю не о целине, – продолжал редактор, – вас туда, уважаемый, привлекло слово «первый» – первая палатка, первый урожай. Я сейчас речь веду о самой обыкновенной, не очень известной деревне, где каждый день и каждый час люди трудятся. Для вас трудятся, Сакулин!

– Лев Васильевич, – не очень вежливо перебил Сакулин, – завтра мы выезжаем. Пусть даже я вместо интереснейшего репортажа с борта самолета выдам заурядный репортаж… с русской печки.

…Узенькая тропка бежала через поле. Снег осел и стал таким же грязно-серым, как в городе. Солнце жарило совсем не по-апрельски. Глеб расстегнул дубленку и вдыхал воздух, который казался живым, – такой он был голубой, свежий и прозрачно-чистый. Встретившаяся бабка бойко спросила:

– Что, сынки, никак откушать деревенского воздуху вздумали?

На улице снегу не было – черное месиво и кое-где перекинутые через него доски. Совершая героические прыжки в длину, они дошли до указанной избы, почти не испачкав брюк.

В правлении Рудя Вязьмин чувствовал себя гораздо увереннее, чем в редакции. Он бойко задавал вопросы о том, сколько гектаров занято под кормовые культуры, сколько вывезли удобрений. А Глеб откровенно скучал. Было тоскливо от того, что ему навязали этого сухаря Вязьмина, и от того, что через окно виднелась унылая сельская улица, и от того, что кто-то другой летит сегодня в рейс.

На постой их определили к той самой веселой бабке, что так образно спросила про деревенский воздух. Звали ее Тимофеевной, и была она сторожем колхозного сада.

Рудя немедленно развил бурную деятельность. Целый день он носился по полям и фермам, а вечером еще привел кого-то «интервьюировать» в избу. Глеб лежал на печке, за пестрой занавеской, дремал, думал, опять дремал. Глеб думал о том, что он был провидцем, когда говорил редактору о репортаже с русской печки. Он мог бы написать, как мирно шуршат за обоями тараканы и какие цветы нарисованы на занавеске, о том, что на одной из стенок печки нацарапано слово: «Спасибо!» И еще в репортаж надо включить тягучий Рудин голос:

– Не отвлекайтесь, ответьте конкретно! Как агитировали, чтобы вышли в сад на воскресник?

Надо бы сказать этому Вязьмину, чтобы разговаривал с людьми по-человечески. Впрочем, толку от этого Руди все равно не будет. А куда еще он может пойти работать? В школу? Да его заклюют ребятишки. В музей? Вот, пожалуй, в музей…

Комсорг, наконец, выдавил:

– Да какая там агитация! Вон Тимофеевна постучала по окнам: «Давай, ребятки, выходи в сад на воскресник». Все и пошли.

– Так и пошли? И ни одного отказа? – допытывался Рудя.

– А чего отказываться? Яблоки-то все поесть любим.

– Что, большой урожай дает?

– Как когда, – вступила в разговор Тимофеевна. – А за прошлый год так листьев на деревах не видать было – одне плоды. Такой урожай только в 41-м и видали. Ох, и хватила я тогда горюшка с этим садом. Вот он где у меня сидит…

Не выглядывая из-за занавески, Глеб представил, как Тимофеевна подошла к столу и присела на лавку, как поднесла к стираному-перестираному платку свою коричневую руку: «Вот он где у меня сидит…» Всегда показывают на шею, когда говорят о больших заботах.

Видимо, Руде не очень понравилось вмешательство хозяйки, потому что, не дослушав ее, он снова спросил парня:

– Значит, посещаемость воскресников хорошая?

Тимофеевна вздохнула и продолжала, будто ни к кому не обращаясь:

– Сад над рекой у нас разбит, на склоне. С реки-то его видать, а от деревни – нет. Ироды-то как пришли в деревню – я все боялась, вот до саду доберутся! А там дерева под яблоками до земли нагинаются. Я тогда в школе еще училась, в кружке по ботанике старостой была. Отец на фронте, мама умерла, я в избе одна хозяйничала.

Ну, я ребятню кликнула, мы все плоды-то и поснимали. Недозрели они чуток, зато немцу не достались. А бабы их и кислых насушили, замочили – хоть еда какая ни на есть была. Коров да курей немец забрал, а яблочки бабы по сараям и припрятали.

Интервьюируемый парень вдруг встрепенулся:

– Тимофеевна, а ты что это нам про сад не рассказала?

– Да чего там, сынок! Ну, сняли яблоки. После укрыли дерева – где мешковиной, где сухими ветками, – чтобы, значит, фашист не увидал да не порубал. Вот и всех делов! А перепужалась я только разик, когда каратели понаехали…

Рудин голос вежливо занудил:

– Вы, Тимофеевна, после доскажете. Я вот только с Василием беседу закончу…

Глеб досадливо сморщился. Пусть бы дальше говорила Тимофеевна. Он и не предполагал, что попал в постояльцы к такой хозяйке. Тут забасил Василий:

– Пусть расскажет, Рудольф Николаевич. А то ее потом не допросишься: все некогда – то сучки с яблонь срезает, то молодняк сажает. Она в саду заместо агронома. А я к вам и еще приду.

Тимофеевна подошла к печке, подергала занавеску:

– Сынок, спишь аль нет?

Глеб не откликнулся. Днем ему показалось, что Тимофеевна вроде как стесняется его: она вежливо подала ему умыться, накрыла на стол, сама ни за что не хотела посидеть с ним за столом, а в сенях шепнула соседке: «Один-то все беспокоится, бегает. А другой о чем-то думает да по деревне ходит. Видать, начальник…» Теперь Глеб боялся сбить ее с неторопливого бесхитростного рассказа.

– Видать, заснул. А я вам печку показать хотела: там «спасибо» написано, ножиком вырезано. В аккурат на этой печке парень у меня хоронился. Партизан, только ненашенский. Его, видать, Москва в наши леса послала, потому как ночью с ероплана он прыгнул. А в аккурат ветер поднялся, дождь хлестал, его на парашюте и отнесло в деревню. Слава богу, фашистов ни одного не было. Видать, деревня наша не по нраву пришлась, пожили три дня и в соседнюю ушли. Старостой Пантелея Гаврилова оставили, старика-инвалида. Его вроде как кулака в 20-е годы арестовывали, потом отпустили. Какой он кулак – в семье семеро, все и работали на свое хозяйство. А фрицы-то его и выдвинули в начальники. Так он мне и привел паренька. «На, – говорит, – девка. Подлечи ему ногу, после в лес проводим». Парень все на печи метался, к утру ему полегчало. А утром каратели и нагрянули. Видать, ероплан приметили. Что делать, батюшки? Я парня еле с печки сволокла, и в подвал. А дверцу чем у подпола заставить? Схватилась за сундук, а он ни с места. А немцев уже через окна видать. Ой, серчишко у меня так и захолонуло – не сносить, думаю, головушки. На печке-то мешок с яблоками был у меня припрятан – на зиму сушить хотела. Другой-то еды не было… Я и сыпанула яблоки на пол – вот, дескать, перебираю.

Фриц входит, автомат наставляет:

– Во партизан?

По-нашему «во» означает «хорошо», у нас аж палец вверх загинают, дескать, вот до чего хорошо да ладно. А по-ихнему «во» значит «где». Где, значит, партизан?

Я руками развожу. Он яблоко схватил, которое поболее, впился в него зубищами, а сам в сенях все доски фонариком просветил. После на печку сунулся и яблочным огрызком как швырнет оттуда – в меня, видать, попасть хотел, а попал в яблоко, в то самое, что в аккурат на кольце от дверцы подпола лежало. Яблоко-то сдвинулось, кольцо и открылось. Помертвела я вся – вот заметит! А немец-то обратно ко мне подходит. Ну, я нагинаюсь – вроде яблоки перебираю, выбрала покрупнее и прямо на кольцо его бросила, а второе, румяное, красное, фрицу сую. Он еще в фуражку с десяток забрал, карманы набил, и к соседям.

Так и не нашли, ироды. А вечером на площади двоих повесили – учителя Лексея Ильича да председателеву жену, Матвеевну. Для острастки…

Тимофеевна вздохнула и замолчала надолго. Под обоями опять зашуршали тараканы, а слово, нацарапанное на печке, можно было теперь только нащупать пальцем, потому что давно стемнело за окнами, а в избе свет зажечь забыли…

Была еще ночь, а Тимофеевна уже задвигала в печке чугунами. Глебу не спалось. Он спустился с печи, попросил квасу.

– Вы почему, Тимофеевна, ночью не сторожите?

– А чего сторожить? Я и днем не сторожу. Свои не озоруют. А чужой летом пройдет, ну возьмет два яблочка – разве ж у нас от этого убудет?

– Зачем же спешите в такую рань?

– А у меня и других делов непроворот.

Тимофеевна наскоро попила молока, и уж стукнула за ней калитка.

Глеб вышел на улицу. Поблескивала под луной большущая лужа. Где-то крикнул петух. Ему ответил другой. Хлопнула калитка, отодвинули у соседей ставни. Деревня просыпалась – чтобы дать жизнь земле, что просторными полями раскинулась вокруг, чтобы напоить скот и насадить новые деревья в саду…

Он назовет свой очерк «Сад». Просто – сад, который вырастили коричневые руки Тимофеевны. Он вспомнил, как она сказала: «Вот он где у меня сидит…» И вдруг понял, что руку она при этом прикладывала не к платку. К сердцу.

…Глеб Сакулин был репортером, звали его вперед новые события и новые стройки, про которые он писал первым, самым первым. В это утро он стал настоящим журналистом, потому что его задержало на месте и заставило удивиться человеческое сердце. Простое и мужественное. Из обыкновенной, не очень известной деревни.

Автор: Алла Докучаева

Издание "Истоки" приглашает Вас на наш сайт, где есть много интересных и разнообразных публикаций!