Найти тему
Бельские просторы

Старухи

Два рассказа

Изображение от pvproductions на Freepik
Изображение от pvproductions на Freepik

ПЕТЯ

У меня есть кот Петя. И внук Петя. Предурацкое имя, но у мужа в семье, если сын, то – Пётр Петрович со времён первого папы.

Невестка на этой почве сломала палец правой ноги.

– Я рожала! – кричала родне из роддомовских окон. – Я и выберу имя! Хрен вам, а не Петя!

Но Петры Петровичи одержали тогда победу.

Во втором браке у неё сын Леонард.

А у внука и его бывшей супруги – дочери, так что мирно развелись, без обид.

Но я сейчас про другого Петю, ребёнка. В июне, когда липы цвели, и люди липли друг к другу в надежде на счастье, и дети хотели явиться в этот сладкий, пахнущий мёдом мир, внук сказал мне за чаем:

– Боюсь рожать сына, когда такое паскудство кругом…

Ну, особого паскудства я, допустим, не вижу. Бывало и хуже.

– Матерям, – возражаю, – всегда страшней, чем отцам. Однако Мария не побоялась, хотя мир был не лучше, чем нынешний.

Внук спросил: «Какая Мария?», а сам сидит дурак дураком, улыбается, гладит Петю. У него опять завелась дульсинея, на этот раз ровесница старшей дочки. Мурлычет:

– Она бесподобна.

Что ж, ясно, кровь отлила от мозгов, говорить с ним по-человечески не о чем.

Хотя дульсинея вполне себе ничего – как все в её возрасте. Держится непринуждённо, но вежливо, смеётся Петиным шуткам. Не противно смеётся. А главное – согласна назвать сына Петей.

Внук так и промычал, чуть не прослезившись:

– Представляешь, согласна! В шутку, конечно, мы пока не обсуждаем такие вещи всерьёз. Но уверяет, что ей очень нравится имя, мол, оно же моё.

И замирает в счастливой кататонии, обнимая недовольного Петю.

Я молчу. Пусть делают, что хотят. Она юна, он не старый. Квартира есть, работа хорошая, кредитов нет, алименты внук платит последний год. На отдых летали в Испанию.

Когда приходят ко мне, всё время держатся за руки, как октябрята. Петя нет-нет да целует ей пальцы.

Совет да любовь.

Но вдруг дульсинея заявилась одна. Без внука моего не смеялась, а, напротив, грустила.

– Можно побеседовать с вами?

Куда ж денешься.

– Не знаю, как и начать…

Но начала. Мол, конечно, ни за что б не решилась прийти… Ей ужасно неловко… Разумеется, вопрос жизни и смерти…

Как потом оказалось – смерти. Говорит:

– Я беременна. – И смотрит на меня, будто в ней сейчас взорвётся водородная бомба.

Слово за слово, выясняется, внук не хочет жениться. Это странно.

– Мы уже столько месяцев ходим вместе…

«Ходим»! Смешно.

– Он не женится и не женится… А теперь…

– Вы ему сообщили?

– Да-а-а… – и в слёзы. Петя вышел из комнаты. – Повлияйте на него…

Как же я повлияю? Внук давно не ребёнок.

Пётр так и ответил мне:

– Ненавижу манипуляторов. И ультиматумов не терплю.

Оказывается, дульсинея, смеялась с ним вместе, смеялась, а потом поставила перед выбором: или немедленно под венец, или ей придётся делать аборт. Потому что как раз у неё нет ни квартиры, ни хорошей работы, а кредиты, напротив, есть.

И всего-то? Утешаю:

– Ну, заглупила девочка, испугалась. Понятно в её положении. Само собой, шантаж – это мерзость… Но она, надеюсь, по малолетству так, не со зла.

– Когда ставишь ультиматум, будь готов его выполнить!

– Петенька, у вас же не демонстрация лозунгов, а человек на подходе.

– Какой ещё человек?

Совсем заигрались.

– Сын твой. Кто же ещё?

Тут внучок мой заплакал, безутешно, по-детски:

– Ой-ой-ой…

– Ну-ну, – глажу его по руке.

– Сука! – голосит. – Я ведь вправду… Я ведь так… Я с ней сына хотел! На всю жизнь! Думал…

Ах ты, Господи…

– Вот и прекрасно, – говорю. – Выпей водочки.

Он водочки выпил, притих, только слёзы текут.

– Ребёнок-то не мой, – гнусавит сквозь сопли. – Посмеялась она. Как мне дальше-то жить?

Ах ты, Господи…

– Ты всё-таки разберись. Мало ли…

– А нечего разбираться. – Внук дошёл до ванной, умылся, крикнул протрезвевшим голосом: – Я, бабуля, когда развёлся, сделал вазэктомию в тайне от всех. Решил, погуляю по полной… А если вдруг встречу что-то серьёзное, то есть способ… Ну, ты понимаешь.

Хотела к нему подойти, но дыхание спёрло. Бормочу:

– Способ-то есть.

Он не расслышал, вернулся:

– Что?

– Ей ты, получается, не сказал?

– Естественно.

Дыхание вернулось.

– Не естественно! – как заору в полный голос. – Не естественно! Ах, и сволочь ты, Петька. Ревёшь сейчас, а о ней не подумал? Девка, небось, себя аптечной дрянью травила, ежемесячно дёргалась, а ты ухмылялся, довольный, в усы? Мол, какой я умный, подстраховался? Подстерегал, выглядывал: вдруг проколется? Это – любовь?! С кукишем под полой? Не ожидала от тебя…

Он взвился в ответ:

– Я сволочь? Я?! Ты кого защищаешь? Шалаву?! Меня как мальца провели… Мне врали в лицо! Я же ещё и сволочь!

И ушёл.

А мне так жалко стало и его, и эту глупую девку. Но особенно – мальчика, нерождённого Петю. Или, получается, не Петю теперь, а Леонарда или вроде того?

Пошла я, грешная, в церковь. Чем, думаю, не шутит… При вазэктомии бывает брака целый процент. Может быть, внук судьбу свою встретил, жену настоящую – для этой жизни и вечной, и Петя получился у них, бедолаг, безо всякого «способа»?

Ведь чувствую я этого мальчика, весёлого и любопытного. Который не знает пока ни расчётов наших мудрёных земных, ни сомнений не ведает, ни скорбей. И уже люблю его, вот смешно, всем сердцем своим нездоровым люблю. Наверное, просто давно не держала в руках сладко пахнущих мёдом и млеком младенцев.

До церкви не успела дойти, знакомую встретила, которая вцепилась в меня.

– Вот, вас мне и надо! Как раз хотела искать. Авторитет ваш, то самое… Связи, небось, в больнице остались.

– Что случилось?

А знакомая ни с того, ни с сего, давай мне подмигивать:

– Тут дело такое… Деликатное. Мужики. Ну, вы понимаете, сволочи…

И снова мигает, как будто тик у неё:

– …С ними же как с детьми надо, сами они не того…

Получается, со сволочами как с детьми? Или наоборот?

– …В общем, внучка закрутила с одним, а он не мычит и не телится. Дядька хороший…

– Вы же сказали – сволочь.

– Это само собой. Но бо-га-тый. И внучку полюбил. А она его. Тут бы ей и залететь, он в таких годах, что как раз – не мальчик, не разбирается, человек советский. Но ходят, ходят – и без толку.

– Вы в больнице кого хотите обследовать? Его или её?

Знакомая замигала аж двумя глазами зараз:

– В том-то и дело… Внучка старалась… Скажу по секрету… Вы понимаете, между нами… Такая любовь! Она даже после этого, ну, того самого, в ванную выбегала, всю дрянь изо рта выпускала в чашку, потом клизмой резиновой запускала туда… Ну, вы понимаете.

– Не понимаю.

– Они прекрасная пара! Но ни туда, ни сюда. Я ей говорю, девяносто процентов браков выросли на этом!

– На чём?

– Да на том! Говоришь мужику, что беременна, он расслабляется, потом и вправду залетаешь, пока перед свадьбой то да сё. А не залетишь, так можно в больницу – на пару деньков, типа переволновалась и вот… Ну, вы понимаете.

– Не понимаю.

– Вы что! У них такая любовь! – И шепчет мне прямо в лицо: – Не могли бы вы внучку, если припрёт, к себе в отделение пристроить, чтоб хахаль её подумал, что у девочки выкидыш?

Я уточнила брезгливо:

– Значит, женятся?

– Не совсем. Дядька задурил пока не понятно на чём.

– Любопытно.

– Да. Сволочь. Имя ещё такое тупое – Петя. Пётр Петрович. У них, представляете, всех мужиков в семье так зовут.

Вот так и узнала я скверную новость про Петю – что не попасть ему в этот мёдом намазанный мир, что закрыты для него обе створки дверей.

Плохая вышла история, не хочу о ней говорить. Сердце с утра ноет и ноет, погода паршивая, Петя дрыхнет, закрыв лапами нос, и меня тянет в сон.

Ложусь подремать, тут кот прыгает мне с размаху на грудь.

– Петя!

Он поднимает вопросительно уши, по-прежнему лёжа в кресле. Удивляюсь, но в этот момент пропадает и кот, и комната, и несносная сердечная боль. Вижу мальчика, который хохочет, хохочет заливисто, хочет что-то сказать, разбаловавшись, кидает в меня… Чем? – не могу разобрать из-за слёз, ведь я тоже смеюсь, смеюсь и смеюсь. Невозможно рядом с ним удержаться от смеха.

ОСТРОВ ЯБЛОНь

Не люблю запах моря. Не люблю шипение волн. И чужие ладони у себя на глазах – не люблю.

Очень глупо, когда мы одни, подходить, зажимать мне глаза: угадай. Омерзение – как замерзание – стынут шея и плечи, чтоб не чувствовать жар со спины.

Омерзение – как омертвение: хорошо бы уснуть и проснуться не здесь. Спасть лет сто, пролежать бы в гробу и очнуться от губ на губах. Поцелуй настоящей любви оживил бы меня через век.

Я молчу, леденея. Он дрожит, словно зябнет, потеет. С приоткрытым в готовности ртом ждёт движения с моей стороны.

А с его стороны пахнет морем.

Я бегу, я бегу по песку, что есть мочи. Понимаю: нельзя, зря – игру «в угадайку» обратила в другую, в охоту. Он решил, что мой бег – приглашение, но терпеть его дрожь, его запах – это просто не честно.

– Так не честно! Не честно! – я ору, отбиваясь. – Ты сильней и ты старше! Пусти!

– Никогда.

Он смеётся, навалился, тяжёлый.

– Я тебя не люблю, – сообщаю сердито. – Я. Тебя. Не. Люблю.

Он не верит.

Я по-крабьи загребаю песок и коленом, и локтем – силюсь выползти из-под него.

Он рычит. И сопит, утыкаясь мне в ухо:

– Почему? – Шепчет яростно: – Почему же ты дразнишь меня?

Я его не дразню. Не зову. Не люблю его запах. Вырываюсь, он держит. И тогда я смеюсь.

Это, правда, забавно – мы сражаемся с ним на песке: взрослый дядька, солидный, прижимает мне ноги коленом, я стучу кулаком в его спину.

Задыхаюсь от смеха, он рукой накрывает мне рот, он мне в лоб упирается лбом и шипит:

– Почему?

Я мычу.

Он встаёт, помогает мне встать. Держит крепко и смотрит, набычась.

Я сдуваю песок у него со щеки:

– Ты – старик.

Он, действительно, старый: сорок шесть.

Он отходит, стоит, отвернувшись. И так дышит, что я поняла с распустившейся жалостью – плачет.

Подкралась, чтобы ветер шёл к нему от меня, осторожно погладила.

Он сквозь зубы сказал:

– Уходи.

Я ушла.

В тот же день я бродила по городу, на меня вдруг обрушилось небо: покосилось и плюхнулось снегом – на цветущие клумбы, на листья.

Ноги сразу промокли. А платье ожило, заелозив по телу, сжало холодом плечи и грудь, ледяным языком заскользило по голым ногам. И запахло пронзительно морем.

Он скатился по снежным откосам или, может, примчался с бураном – он возник предо мной, как ни в чём не бывало, уже в тёплом плаще. И сказал очень весело:

– Чёрт!

Завернул меня в плащ и понёс. Я смиренно спросила, куда. Он ответил:

– Пока до машины.

Я дрожала на заднем сиденье, не могла отогреться, обжигаясь, лизала коньяк из бутылки, обтянутой кожей.

Он дышал мне на пальцы, улыбался – во весь рот, как собака.

– И чему ты так рад?

– Я не рад, между прочим, а счастлив.

– Почему?

– Потому, что я встретил тебя.

Я кивнула:

– Удивительный факт. Это мне повезло, я бы точно простыла.

На моих волосах таял лёд, и холодные струйки потекли по щекам и по шее.

Он заботливо промокнул их платком, даже уши протёр мне и нос. Повторил:

– Потому, что я встретил тебя. – Взял лицо моё в руки, пропахшие кожей от фляжки и снегом, и в ладони свои прошептал, словно тайну: – Мог всю жизнь так прожить, умереть и не встретить.

Мы коснулись друг друга носами – у него кончик носа был мокрый, с чёлки падали капли, и одна мне попала на губы.

Облизнувшись, я спросила:

– Ты помнишь, я тебя не люблю?

– Ну и ладно.

Вот таким я его и запомнила: в снежных брызгах и рот до ушей. Он погиб молодым, в пятьдесят.

*  *  *

Я люблю темноту. Открываю глаза, знаю – будет темно. Так уютно лежать, понимать – день уже зародился и отправлен на Землю. Хорошо в предвкушении дня, я пронизана им, как теплом. И лежу в темноте. Прорастаю.

Век прошёл. Я не жду поцелуя любви – я в любви прогреваюсь. В ней живу: просыпаюсь, встаю… Чищу яблоко: маленьким лезвием вывожу аккуратную стружку – кружевная спираль кожуры, опускаясь, обнажает желанную плоть. Пахнет лезвие солнцем и соком, солнце хлещет на стены и на пол. Ничего нет вкуснее истекающей светом свежей яблочной шкурки.

Он идёт, приближаясь.

Надо выйти навстречу. Я должна миновать девять раз дважды девять ступеней. Длинный-длинный подъезд – как деревня. Я иду, хнычут дети, бранятся супруги, лают псы, кто-то громко смеётся. Но деревня открыта, а в городе люди прогорают в печурках квартир, заслонившись железом дверей: по обломкам цветов у крыльца замечаешь, что кто-то ушёл.

…Табло светофора начинает обратный отсчёт. Пятьдесят. Сорок девять. Никогда не будет этой секунды. Сорок восемь. И этой. Я стою. Моя жизнь на мгновенье короче. И ещё на одно. Сорок три. Сорок два. Сердце бьётся быстрей в нетерпенье, и горящие цифры сменяют друг друга неспешней. Только сорок один. Через сорок уже можно ступить на шоссе. Тридцать девять…

За дорогой – огромная клумба, полукругом скамейки. Я сажусь и смотрю. В полдень солнце заходит в проулок.

Он идёт мимо клумбы.

Улыбаюсь, наблюдаю за ним из укрытия.

Это чудо творения – он как будто шагает по раю, будто нет ни людей, ни зеркал. И не ловит своё отражение, чтобы в фокусе взглядов воплотиться, чтоб понять: вот он я. Так ступают любимые дети.

Он проходит с востока на запад – горячей, горячей, обжигает, у меня что-то тает в груди. Я довольна, прогрета насквозь, возвращаюсь домой.

У подъезда на лавке старухи начинают скулить деревенские песни: голосами иссякшими, тонкими – тоньше жалких косиц под платками. Сбившись, хрипло кричат по-вороньи. Быстро мирятся, снова заводят, потихоньку, одна за другой.

Осень.

Плачет ребёнок. Его мама стучит каблуками, торопливо и зло, а малыш отстаёт, ковыляя. «Ну?! – визжит ему мать. – Догоняй!» Он не может, мир плывёт из-под ног, ведь Земля слишком быстро несётся в перекрестье космических волн. «Оставайся один!» – голос с выси заставляет упасть. Мальчик силится встать, выдувая соплями пузырь. «Ты гадёныш, – шипит с омерзением мать. – Ты достал!» «Ма-ма-ма-ма-ма-ма…», – заклинает малыш.

Я беру его на руки. Две секунды он бьётся, как рыба, и тотчас цепенеет.

Бабки давятся песней.

Мальчик замер, зарёванный, тёплый, сладко пахнущий булкой с кефиром. Затаился, боится вздохнуть, но остатки рыданий крупной дрожью проходят по тельцу – словно кто-то заведомо больший, чем ребёнок, хочет вырваться вон. Очень бережно дую на лоб, там зелёнкой поставлена точка – от сглаза.

Тишина. Только серые голуби продолжают сновать в своей мелкой крысиной манере.

Высоко над колодцем домов – облака. Жизнь ещё на мгновенье короче. Мальчик стиснул отчаянно веки, стрелки мокрых ресниц колебаньем выдают его страх. Тишина. Он растёт. Незаметно, но ведь глаз человека устроен примитивно и странно.

Он растёт. В нём спирали галактик продолжают разбег, зажигаются звёзды и гаснут. Сколько ярких миров, в этот миг оторвавшись от солнца, остывая, уходят – от проклятия матери: «Оставайся один»? Сколько листьев, побитых морозом, навсегда опадают?

Осень. Мальчик тяжёлый. Опускаю на землю: иди.

Бабки серой взволнованной стаей покидают скамейку, гулят, осторожно, кругами, приближаются к нам. Если крикнуть, если хлопнуть в ладоши, то они разлетятся в испуге. Но хочу тишины, мне тепло.

Мать ребёнка дрожит, в ней всё шатко, непрочно.

– Ты, уродка, – шипит, – отойди!

Бедолага. Что чувствует девочка, понимая однажды, что она некрасива?

*  *  *

Поцелуй настоящей любви оказался не нужен: просыпаюсь сама.

Я люблю темноту очень раннего утра – в ней всегда обещание дня.

Кайф, дрейфуя в космической тьме, знать, что тьма не бывает кромешной: в человеке заложен инстинкт продвижения к свету.

Свет невидим ещё, но всё ближе и ближе. Вот он – точка. Звезда. Вот звезда эта больше и больше, и лучи её выше и выше. Выше башен домов. Открываешь окно – и звезда входит в город, как флагман.

Чищу яблоко, ем. Выхожу на балкон.

Я люблю высоту. Небо – рядом. В ожиданье натянуто – как грунтованный холст. Время выпустить сокола.

Как-то дух Маниту, бог индейцев, посмотрев в это белое небо, захотел сделать птиц: он сорвал пару листьев и дунул.

Счастье – чувство полёта.

Девять раз дважды девять ступеней – я спускаюсь всё ниже.

На седьмом этаже пахнет кофе.

На втором что-то жарят.

У подъезда – старухи, все – в неярком, в немарком. Пригибаясь, курлыкая, окружили священника из соседнего храма. Он сердит, возражает, но старухи настойчивы. Всполошились, увидев меня, потянули сурового батюшку, тот ответил им громко: «Не буду!» – и ушёл.

Если б только вы знали, старухи, как раскрыты торжественно своды моей грешной души.

Как её орошает любовь без охотничьей похоти – просто чистый беспримесный сок райских яблок.

Всё, что раньше считала любовью, нарушало покой, а сейчас я спокойна. Всё сбылось, слава Богу.

Парадокс – человек, растворяясь в любви, проницаем для космоса, но бесцельная течь суеты прекращается в нём. Можно миг смаковать с наслаждением, как вечность.

Вот табло светофора начинает обратный отсчёт.

Тридцать семь. Тридцать шесть. Тридцать пять. Я стою. Моя жизнь на мгновенье короче. И ещё на одно. Отдаю их охотно за радость предвкушения встречи.

Я иду по шоссе, каждый шаг, отражаясь от стен, повторяется им: он идёт, приближаясь. Ровно в полдень заходит в проулок.

Наблюдаю за ним из укрытия.

Наблюдают за ним ещё трое в чём-то тусклом, но, заметив меня, отступают к машине.

Вечерами смотрю в темноту. Мир качает в космических волнах, я держусь за перила балкона.

*  *  *

Я люблю просыпаться в тепле разогретого сердца. Улыбаться. Знать пароль, без которого день не наступит, и молчать – до последней звезды. До мгновения, когда мир зависает над тьмой, когда тьма зависает над миром. И успеть прошептать его имя. Чтобы звуки, на ощупь совпав с той невидимой гранью, что жизнь отделяет от смерти, запустили вновь дыхание дня.

Вот расходятся исполинские створки ворот, приглашая – всех, открывших глаза.

Парадокс – моё время в любви разливается, смыв берега, и оно же дробится на россыпи звёзд, в любой из которых – мир.

Парадокс – это свойство любви: инь и янь, плюс и минус, «да» и «нет» создают притяжение.

Всё в любви обретает полярность. Невозможно противиться силе притяжения взглядов, притяжения событий, притяжения плоти. Невозможно противиться силе совпадения выдохов, вдохов, совпадения звуков.

Так отдельные звуки, подчиняясь неистовой тяге сближения, я уверена, и сложились когда-то в слова. И, естественно, первые в мире слова, продолжая движение в такт, рифмовались – как волны, как шелест листвы. Первобытные люди говорили стихами.

Мир в любви обретает полярность, всё, что было рассыпано, брошено, собирается в целое. А потом, наполняясь живою водою любви, распрямляется, раскрываясь навстречу вселенной. И биение сердца ложится – будто в строку – в пульсацию звёзд. И дыхание космоса проверяет на прочность клетку рёбер. И вращение небес разгоняет земной кровоток.

Разгоняет вращение Земли. От неё разлетаются голуби. Не люблю серых сборищ.

И галдящих старух у себя на пути – не люблю.

Их собранье колышется рябью мелких движений и толкает ко мне человека – молодой участковый открывает беспомощно рот:

– Это… жалоба… – он косит на старух. – То, что вы… Чёрте что!

Я стою. Моя жизнь на мгновенье короче.

Ещё на одно.

Любовь – обретенье покоя, но пока лишь идёшь на её поводу. А чуть стоит замедлить движение, начинает тянуть.

– Антиобщественное… поведение…

Земля под ногами напряжённо дрожит, бег внезапно стреножен.

Общество за спиной полицейского не чувствует нарастающей дрожи.

Отвечаю:

– Конкретнее. Я тороплюсь.

– Что вы сделали с мальчиком?

Одна из старух начинает скулить.

Мальчиком?

Объясняет. А, тяжёлый: «Оставайся один…»

– Дунула в лоб.

– Зачем?

– Успокоить. Он плакал.

Никогда не будет этой секунды. И этой.

Полдень.

Полицейский молчит. Раскричались старухи. «На костёр! – слышу в их испуганном клёкоте. – На костёр!» Нагреваюсь, горю, сердце бьётся быстрей и быстрей.

Не успеть. Разминулись. Но сила притяжения вырывает нутро. Лёгкие стали тяжелее отчаяния, лёгкие спеклись в безудержный каменный шар, разъярённый как солнце. А тело задымилось оболочкой ядра, раскаляя рассекаемый воздух, разгоняя с дороги людей.

На светофоре догорали зелёные: два, один… Цифры вспыхнули красным.

Мы встретились, хотя время прошло. Он лежал в цветах на пологой вершине Земли. Вниз головой. Скалился, выпуская кровь изо рта на каждый удар.

Я с шипеньем влетела в злое серое месиво.

Ненавижу, когда несколько бьют одного. Когда бьют человека, которого я терпеливо ждала с той поры, как услышала слово «любовь».

Если б я точно в полдень пришла и сидела бы здесь, на скамейке, то они б не посмели напасть.

Он сказал:

– Только скорой не надо.

– Встань, – велела ему. Он встал.

Приказала: «Иди», он пошёл.

Его глаза, смеясь, говорили: я умер, оставь. Но сырая земля не полезна живым.

– Простудишься.

Повела его с клумбы, по шоссе – на зелёный, мимо осени, мимо старух.

Один из серых, с кастетом, свистнул вслед, не сдержавшись:

– Хана. Хана ему, он пропал.

*  *  *

Жизнь короткая, очень. А мгновение может длиться и длиться. Уже сердце растянуто счастьем до боли, до дрожания мышц; стаял воздух под развёрнутым куполом лёгких, но мгновение не кончено. Тянет в себя, как смерч, дыхание спящего, его детский нераскрывшийся запах, звуки улицы, молчание комнаты.

Любовь без охотничьей похоти – чистый сок райских яблок.

Может, сердце и схлопнулось, может, выдох случился, но промельк небытия неуловим для радаров счастья.

Открывает глаза:

– Чем так пахнет?

Закрываю глаза и пытаюсь понять, что за запах он выделил в доме.

– Это яблоки.

У меня на полу на бумаге всюду – яблоки, каждый плод аккуратно завёрнут.

– Тут прикольно.

Соглашаюсь:

– Мне нравится.

– Покажите немного магии.

Снимаю наушники: пока юноша спал, я сидела в Coursera[1] – время лекций по химии. Для меня – настоящее чудо, когда несколько тысяч людей в разных точках Земли в этот миг вместе слушают лекцию, что читают им в Принстоне. Предо мной на экране компьютера – и профессор, и тексты заданий, и карта, на которой отмечены все мы. Вот я – точка на просторах Европы, вот я гасну – выхожу из системы. Что там древнее яблоко с блюдцем! Но для гостя такие игрушки – обыденность. Равнодушно кивает:

– На английском?

Я киваю в ответ.

– Сколько знаете языков?

Пожимаю плечами:

– Много.

Шутит, начитанный:

– Языки человеческие и ангельские, и птичьи…

И любовь имею.

Встаю, принимаю игру:

– Время reclaimer. – Он с улыбкой ждёт чуда. – Это древнефранцузское слово означает подзывать полетавшего сокола. У меня пустельга.

Мы выходим вдвоём на балкон, мне на руку садится птица.

– С латыни его имя – Falco tinnunculus – переводится: «полевой колокольчик», – объясняю я гостю. – Это маленький сокол. Доверчивый.

– Не охотничий?

– Да. Охотятся с крупными птицами, им нужны наглазники – наглазники не люблю. Охотничьих надо натаскивать, а мы с пустельгой часто гуляем на кладбище – там тихо, безлюдно, свежий воздух… И ещё Falco tinnunculus не сжимает, когда садится, когтями – обходимся без перчатки. Дай мне руку.

Посадила ему на запястье сокола. Тот сидит, спокойный и смотрит. Похожи – сколько в них обоих достоинства…

Вдалеке послышался грохот.

– Вам, похоже, ломают дверь.

– Пустяки.

– Нет, пойдёмте, посмотрим.

Израненный, открывает бестрепетно людям, обозлённым от страха. Людям, которые открытия не ждут – просто хотят поджечь мне обшивку двери.

– Что за нафиг?

– Ведьма, – люди шипят. – Ведьма сглазила мальчика!

– Идиоты, – говорю, – у него ОРЗ.

И ещё нелюбовь. Бедолага. Бедолаги вы все.

– Птица! Птица! – клокочут в подъезде. – Клюв какой! Точно, это орёл!.. Это беркут… Я тебе говорил, она – ведьма… Видишь, птица ворует детей…

Что за век на дворе?

Дверь дымится, он, отдав пустельгу, забивает огонь.

– Вам ещё завести бы кота, почерней, – говорит, когда люди ушли. – Что б уж точно…

– Ну, куда мне кота? Как отдам Богу душу, пустельга улетит. А вот кот…

Я смотрю на него. И смотрю на себя – у него за спиной безучастное зеркало.

Я смотрю на него из укрытия старости.

Мне не нужно глазами играть, в перекрестии взглядов создавать миражи. Я любуюсь, наслаждаюсь мгновением.

Безнадёжность в любви – развлечение школьниц. Игра. Мир не втиснуть в кулак безнадёжности.

И любовь не засунешь в кулак – только хочешь покрепче схватить, понимаешь, что держишь себя. Что терзаешь себя, как добычу, а любовь, словно запах, ушла.

Повторил:

– «Богу душу». Вы верите?..

А хотел он спросить: «Вы боитесь близкой смерти?»

– Я верю… – хотела сказать: верю в Бога, но слово «Бог» осталось внутри. – Когда пойду по долине смерти, Он по-прежнему будет со мной. Я не боюсь и полна любопытства.

У юноши в карих глазах золотые искры. Вижу их близко, но хочу всмотреться точней – как в звёздное небо. И, словно от звёздного неба, от них неохотно отводишь взгляд.

Юноша улыбнулся, кивнул. Он умеет молчать – он поэт.

Я спросила:

– Ты пишешь стихи?

– Не знаю. – Помолчал. – Слова растут сквозь меня, но не умею записывать. Боюсь, что испорчу.

Я ему подарила ручку. Старую, в её стержне не хватает чернил, через несколько строк начинает впустую царапать бумагу. Лишь когда полежит, пишет снова.

– Это волшебный предмет. Фиксирует только те слова, что нужны. Перестанет писать – отложи и прислушайся.

Он умеет молчать.

Бормотанье внизу, далеко под балконом, не касается радостной выси, где мы вместе молчим.

Чищу яблоко: маленьким лезвием вывожу аккуратную стружку – кружевная спираль кожуры, опускаясь, обнажает сияние плоти. Солнце тонет, краснея, опаляет осенние кроны, вечер пахнет костром.

– Остров Яблонь, – сказала я вдруг.

Он посмотрел на меня – без вопроса, просто взгляд перевёл с неба вниз.

Но я пояснила:

– Авалон, это древнебретонский – Inis Afalon, заколдованный остров, куда попадает легендарный Артур, насмерть раненный в битве. Кто-то говорит, что его исцелили там феи, и он вернулся домой. Другие считают, что король остался на Авалоне, став бессмертным… Сам остров находят то на юго-западе Англии – где был в древности храм Богини-Матери на холме, окружённом водой; то в проливе Ла-Манш. Но большинство уверяет, что остров расположен в параллельном – магическом – мире, и это – Элизиум, место обретения блаженства.

Он улыбнулся.

Я улыбнулась в ответ:

– Особо зоркие видят его в облаках на заре – осколок суши, дрейфующий в небе.

Он спросил:

– Так я обрету бессмертие?

– Ты вернёшься домой.

Он ушёл, попросив на прощание подарок. Сказал:

– Спасибо за ручку. – А в дверях обернулся: – Есть ли в мире предмет, с которым любовь обязательно будет взаимна?

Любовь без взаимности – развлечение школьниц, любовь взаимна всегда. Но он молод, не знает. Я могу ему дать, что угодно, любая вещь может стать талисманом. Смотрю на полку под зеркалом: маникюрные ножницы, брошь с бирюзой, блокнот… Камень, ножницы, бумага. И над ними в зеркале – я. Лучезарная дева, слишком долго прождавшая принца.

Постаревшая ведьма.

Старуха.

– Ты должен сносить девять пар железных сапог, сломать девять металлических посохов…

Он улыбается.

– Или, – я улыбаюсь в ответ, – подняться завтра ко мне, выберу особое яблоко: съешь его, и любовь твоя будет взаимна.

Разминуться нет шанса, ведь любовь создаёт притяжение. Но мгновения мелькают так быстро: он придёт разбудить поцелуем, а губам твоим – век. Спишь, застыв в ожидании, а жизнь продолжает обратный отсчёт.

*  *  *

Я люблю темноту. Закрываю, засыпая, глаза, знаю – будет светло. И бегу по песку, пахнет солнцем. Пахнет ветром, вот уже не бегу, а лечу. Подо мной – острова, но мне нужен один, он всё ближе. Опускаюсь на сильную руку, закрываю глаза, чтоб проснуться от губ на губах.

Чтоб проснуться – в темноте, за закрытыми веками, – выпить, не отрываясь, дождь. Переполниться влагой, распахнуться под яростным натиском всходов. Вырваться из шелухи, распрямиться, обжечься. Испариться. Опуститься ослепшим от солнца ливнем – в каждой капле раскрывшимся радугой.

Радуга – свойство луча раскрываться.

Любовь – это свойство души прорастать. И единственный способ проснуться.

Проснуться.

У ночи цвет тёмно-карий с россыпью бесчисленных солнц.

Высыхают печати поцелуев на теле.

Высыхает тело – забытая в земле шелуха.

Счастье – когда расправлены крылья. Я летаю во сне – расту.

«Слава Богу, – проснувшись, подумала я. – Слава Богу, что не дал разминуться».

Слишком короток век, но мгновения – с вечность.

Запах свежей постели – он в ней был только что, он лежал в ней вчера, спал доверчиво.

Я лежу в темноте, улыбаюсь. С наслаждением дышу – этот воздух выдыхал он во сне.

Время выпустить сокола.

Сокол твёрдо врывается в высь, целясь в солнце.

Солнца много. Так много, что свет, закипая, заливает глаза.

Вдруг за птицей поднимаются бабочки. Тьма их разом вспорхнула во мне, так, что я покачнулась и села.

Ноги не держат, и воздух не держит. Бабочки мельтешат и ломаются.

– Подождите, – сказала я вслух, они сразу метнулись на свет, в прорезь рта, разрывая капкан капилляров.

Зажимаю ладонями челюсть, но бабочки лезут наружу, колотятся в горле, топчут лапками губы. Улыбаюсь: до чего дожила. Так странно, так весело – бабочки. Моргни – и они разлетятся, сгорая в неистовом солнце. Распыляя меня без остатка.

Я в счастливом предчувствии, бережно – рано, бабочки, рано… – выбираю красивое яблоко. Выхожу на холодную лестницу – босиком, не склоняясь над обувью.

Высоко. Хорошо, что так много ступеней – девять раз дважды девять.

Первая. Прощаюсь с ней нежно и коротко – голой ступнёй: никогда не будет этой ступени, этого шага. Так странно и весело. Вторая. Осталось лишь сто шестьдесят. Я иду, хнычут дети, бранятся супруги, лают псы, кто-то громко смеётся.

Во дворе трава.

Осень – столько солнца, а асфальт не прогрет.

Табло светофора начинает обратный отсчёт. Пятьдесят девять. Пятьдесят семь. Никогда не будет этой секунды. И этой. Пятьдесят три. Я стою. И на шаг приближаюсь к смерти. Ещё на один. Сердце бьётся быстрей в нетерпенье, и горящие цифры сменяют друг друга неспешней. Бабочки, затаившись, качают крыльями, медленно, – в такт морганию лампочек. Сорок пять. Через сорок шагну на шоссе. Через тридцать семь. Ноги не держат. Надо стоять. Так красиво и ровно загораются цифры. В тридцать три – у меня младший сын. В тридцать снова влюбилась. В двадцать семь умирала от старости. А в шестнадцать бежала, кричала: «Так не честно! Не честно!». В одиннадцать месяцев научилась ходить. В шесть лет догадалась: не умею летать. Осталось четыре шага. Три. Два. Один.

Как вкусно, как яростно, пахнет землёй! Я ложусь на неё, очень бережно, и дышу диким запахом дёрна. Вжимаюсь в тёплую плоть подо мной, но она всё дальше и дальше – Земля – остров, прекрасный и призрачный, дрейфующий в космических волнах. Обломок древнего рая. Остров Яблонь, который я так безнадёжно

люблю.

P. S.

Ровно в полдень он вошёл в переулок и увидел старуху: босую, лёгшую на клумбу ничком. Взял яблоко из мёртвой руки.

Обещала: «С ним любовь твоя будет взаимна», – но они разминулись.

Вкусно пахнет на кладбище – ветром, диким запахом дёрна. Непривычна сырая земля на ладони, но приятное чувство весомости остаётся от горсти, отпущенной вниз. Горсть за горстью наполняется яма, люди чинно идут и идут – очень длинной оказалась короткая жизнь.

Он не стал высыпать землю в яму, бросил тёплое яблоко. Осень. Время посадки плодовых.

Прутик яблони выглянет к лету. Это дерево вырастет диким, позабывшим и прошлую жизнь, и заботу Садовника. Но поэт и не хочет плодов. Он гуляет у яблони, его мысли идут в такт шагам, в такт сердечному ритму. Иногда говорит ни с того, ни с сего: «Потому, что я встретил тебя».

Хорошо.

Очень тихо, свежо. Если вытянуть руку, на неё опустится сокол.

[1] Coursera – глобальный проект в сфере онлайн-образования, его рамках осуществляется публикация образовательных материалов в Интернете в виде набора бесплатных онлайн-курсов ведущих университетов мира по разным предметам.

Оригинал публикации находится на сайте журнала "Бельские просторы"

Автор: Светлана Чураева

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.