Найти в Дзене
viktorschemetow

"Смерть Минимовича". Часть 5.

V.

Минимович видел, что он умирает, и был в постоянном отчаянии. Зная, что умирает, он не только не мог к этому привыкнуть, но просто не понимал, никак не мог понять этого. Он знал истину, что все люди смертны, но это были “люди”, некое безликое сборище, и им действительно вполне логично было умирать, но мне, Марку, Марку Минимовичу, со всеми моими чувствами, мыслями, — мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно. Так чувствовалось ему. “Если б и мне умирать, как всем, то я так бы и знал это, так бы и говорил мне внутренний голос, но ничего подобного не было во мне; и я и все мои друзья — мы понимали, что это совсем не так. А теперь вот что!” — говорил он себе. — “Не может быть. Не может быть, а есть. Как же это? Как понять это?” И он не мог понять и старался отогнать эту мысль, как ложную, неправильную, болезненную, и вытеснить ее другими, правильными, здоровыми мыслями. Но мысль эта, не только мысль, но как будто действительность, приходила опять и становилась перед ним.

И на место этой мысли он по очереди призывал другие мысли, в надежде найти в них опору. Он пытался возвратиться к прежним ходам мысли, которые раньше заслоняли для него мысль о смерти. Но — странное дело — все то, что раньше заслоняло, скрывало, уничтожало сознание смерти, теперь не могло уже производить этого действия. Последнее время Минимович пытался вернуться к этим ходам мысли, заслонявшим смерть. Он говорил себе: «Займусь делами, ведь раньше я жил этим». Он шел в Белорусский Центр, отгоняя от себя всякие сомнения; вступал в разговоры с коллегами, куда-то звонил, о чем то договаривался. Но вдруг боль в боку, не обращая никакого внимания на важность дел, начинала свое сосущее дело. Минимович прислушивался к боли, отгонял мысль о ней, но она продолжала свое, она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел, огонь тух в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: «Неужели только она правда?» Он делал грубые ошибки, встряхивался, старался опомниться и кое-как доводил до конца свою работу и возвращался домой с грустным сознанием, что его деятельность не может по-старому скрыть от него то, что он хотел скрыть; что своими занятиями он не может избавиться от физической боли. И что было хуже всего — это то, что эта боль терзала его не для того, чтобы он делал что-нибудь, а только для того, чтобы он смотрел на нее, прямо ей в глаза, смотрел на нее и, ничего не делая, невыразимо мучился. И, спасаясь от этого состояния, Минимович искал утешения, других ширм, и появлялись другие ширмы, и они на короткое время как-будто бы спасали его, но тотчас же опять не столько разрушались, сколько просвечивали, как будто боль проникала через все, и ничто не могло заслонить ее.
Бывало, в это последнее время, он входил в гостиную, которую он с таким рвением обустраивал еще совсем недавно. Он начинал что-то переставлять, протирать стол, бронзовые статуэтки, блюда на стенах, но вдруг сквозь ширму проступала боль. Он еще надеялся, что она скроется, прислушивался к боку, — там сидит все то же, все так же ноет, и он уже не может забыть, и боль явственно глядит на него. К чему все? «И правда, ведь это здесь, на этой гардине, я, как при штурме, потерял жизнь. Неужели? Как это ужасно и как глупо! Это не может быть! Не может быть, но есть», - думал он. Он шел в кабинет, ложился и оставался опять один на один с болью и с мыслью о смерти, с глазу на глаз с нею, а делать с нею нечего. Только смотреть на нее и холодеть.

Когда никого в квартире не было, Киндзмараули имела привычку ходить по квартире голой. Она считала это более естественным. Раньше это горячило кровь старика. Бывало, в такие моменты, он набрасывался на нее и овладевал ею. Но теперь, когда они были одни и она ходила без одежды, вид этой толстой, заплывшей жиром, безразличной к его страданию женщины не вызывал в нем ничего кроме тошноты.

Шаг за шагом, незаметно, но но на третьем месяце болезни Минимовича сделалось так, что и жена, и знакомые, и доктора, и, главное, он сам — знали, что весь интерес к нему у других людей состоит только в том, скоро ли, наконец, он освободит живых от неудобств, производимого его присутствием, и сам освободится от своих страданий. Ему предложили лечь в больницу, но он отказался. Он понимал, что никакой разницы между домашним и больничным лечением нет, и чувствовал, что в больнице душевное его состояние станет хуже. Он спал все меньше и меньше; ему давали сильнодействующие обезболивающие препараты. Но легче от этого не было. Тупая тоска, которую он испытывал в полусонном состоянии, сначала только облегчала его как что-то новое, но потом она стала так же или еще более мучительна, чем откровенная боль.
Ему готовили специальную еду по предписанию врачей; но еда эта становилась для него все безвкуснее и безвкуснее, отвратительнее и отвратительнее. Для испражнений его тоже были сделаны особые приспособления, и всякий раз это было мученье. Мученье от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек. Но в этом неприятном деле явилось некое утешение Минимовичу. Выносил испражнения украинский гастарбайтер Микола.
Микола был молодой, сильный парень. Всегда веселый, ясный. Сначала вид этого, всегда чисто одетого человека, делавшего это противное дело, смущал Минимовича. Один раз он, встав с судна и не в силах поднять трусы, повалился на мягкое кресло и с ужасом смотрел на свои обнаженные, с резко обозначенными мускулами, кривые и бессильные ноги.
Вошел Микола легкой сильной поступью, в чистом белом халате, с засученными на голых, сильных, молодых руках рукавами, и, не глядя на Минимовича, — очевидно, сдерживая в себе, чтобы не оскорбить больного, радость жизни, сияющую на его лице, — подошел к судну.
- Микола, — слабо сказал Минимович.
Микола вздрогнул, очевидно, испугавшись, не сделал ли он что не так как надо, и быстрым движением повернул к больному свое доброе, простое, молодое лицо.
- Да. Что?
- Тебе, я думаю, неприятно это. Извини меня. Я не могу.
- Ничего, ничего. — И Микола блеснул глазами, показав свои молодые белые зубы. — Больному человеку помощь нужна.
И он ловкими, сильными руками сделал свое привычное дело и вышел, легкими шагами. И через пять минут, так же легкими шагами, вернулся. Минимович все так же сидел в кресле.
- Микола, мне лучше, когда ноги у меня выше, — сказал Минимович. — Подложи мне вон ту подушку.
Микола сделал это. Минимовичу стало лучше, пока Микола держал его ноги. Когда он опустил их, ему показалось хуже.
- Микола, подержи мне, пожалуйста, ноги повыше, можешь?
- Можно. — Микола поднял ноги выше, и Минимовичу показалось, что в этом положении он совсем не чувствует боли.

Минимович попросил Миколу сесть и держать высоко ноги и говорить с ним. И — странное дело — ему казалось, что ему лучше, пока Микола держал его ноги. С тех пор Минимович стал звать Миколу и заставлял его держать у себя на плечах ноги и говорить с ним. Микола делал это просто и с добротой, которая умиляла Минимовича. Здоровье, сила, бодрость жизни во всех других людях оскорбляла Минимовича; только сила и бодрость жизни Миколы не огорчала, а успокаивала Минимовича.

Главным душевным мучением для Минимовича была ложь, — та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо всего лишь быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что, что бы ни предпринималось, ничего не выйдет, кроме еще более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что все вокруг него не хотели признаться в том, что знали и он знал, а хотели лгать по случаю ужасного его положения и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь эта, совершаемая накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт смерти до уровня всех их богемных сходок, бессмысленных и пустых артистических мероприятий, заказов еды в интернет-магазинах... вся эта ложь была мучительна для Минимовича. И — странно — он много раз, когда они над ним проделывали свои штуки, был на волоске от того, чтобы закричать им: перестаньте врать, и вы знаете и я знаю, что я умираю, так перестаньте, по крайней мере, врать. Но он не имел духа сделать этого. Он видел, что страшный, ужасный акт его умирания, был низведен всеми окружающими его людьми на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет вокруг себя неприятный запах). Процесс его умирания диссонировал с тем самым “приличием” и “благопристойным порядком жизни”, которым он служил всю свою жизнь и которым служили все его работы граффитиста - все эти завитушки, воеводские эмблемы, средневековые львы-айнштайны и прочие пустяки. Он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения. Его бесили их ничего не значащие слова, повторяемые как по одному шаблону, ради “приличия”, когда они в Фейсбуке или других соцсетях выражали ему свое сочувствие. Один только Микола понимал его положение и жалел его. Один Микола не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего Минимовича, которому скоро предстояло умереть.

Продолжение следует...

Виктор Шеметов.