13.
Чтобы помочь человеку, надо понять его. Я понимал Алексея и готов был помочь, но чего-то не хватало. И я догадался, что мне не хватает подробностей жизни, которых мы так избегали. Я стал взывать к их сонму, как верующий человек взывает в храме к стенам, иконам, синему воздуху под высоким куполом. Стал рыскать по его жилищу, как кошка, изучающая чужие запахи и чувства. Все это было в предметах, в картинах и скульптурах, все это было даже в причудливом веерном узоре поленницы дров, сложенных под навесом. Но все же оставалось лишь общим смыслом, образом этого человека. Как будто я видел огромную картину на расстоянии, а мне хотелось приблизиться к ней, рассмотреть мазки кисти, как на полотнах Ван Гога. Не хватало пояснений, которые должны были прорваться в промежутках между его короткими фразами. Пусть даже таких, как в моей истории про лодку - лишних, неточных. Мне привычнее было разглядеть человека в них, чем в его картинах и статуэтках.
Я уже понимал, что ищу написанные им слова, и не боялся при этом выглядеть соглядатаем, нарушающим все человеческие приличия в отсутствие хозяина. Не может человек, живя такой жизнью, не написать хотя бы нескольких страниц, не может. И я их искал - в виде тетрадей, альбомов, листков бумаги на столе… Как будто делал обыск, как будто был жандармом. Разница лишь в том, что я ничего не расшвыривал, а наоборот, любовно и бережно дотрагивался до всех предметов, боясь даже пыль потревожить на них. Кто разрешал мне эти запретные поиски? Не знаю. Мне казалось, сам Алексей. Странное ощущение, которое, наверное, я внушил себе в помощь.
Я вошел в мастерскую, в которую раньше не решался входить. Вот она, тетрадь, на столе. Все убрано, а она лежит как напоказ. Для меня. И опять я испугался, как и при виде завершенной статуэтки, которую поставил передо мной Алексей. И опять мелькнуло сравнение с иссохшей шагреневой кожей, в которую превратилась его жизнь. Меня как током ударило: да что же я здесь делаю! Не в мастерской, а вообще здесь - в доме, в лесу, в своей тоске и борьбе с нею? Уже целую неделю жду возвращения Алексея, а вместо этого надо было бросить все и ехать за ним, быть рядом. Теперь так и сделаю. Но… Оставил же он эту тетрадь на чистом столе. Может, взять ее с собой? Посмотреть по дороге? Ноги стали ватными, я сел к столу. Сейчас, сейчас… Рука дрожала, когда я дотронулся до тетради и открыл ее.
"Знаешь, Вань, почему я не стал писать тебе это на белом листе, а пишу в тетради? Во-первых, было бы похоже на предсмертную записку. А это не совсем так - не могу объяснить, почему это не так, да и не сумею, слов не найду. Не хочу тратить время и силы для поиска этих слов. Не так - и все. Ты поймешь. А во-вторых, заглянул бы ты в мою каморку в первый день после моего отъезда и увидел бы этот лист. И рванул бы меня спасать. А так, я уверен, даже увидев тетрадь, ты не откроешь ее ни в первый день, ни во второй, ни в третий. Но откроешь. В конце концов. Почему-то хочу тебе все это написать, хоть и говорил раньше вскользь, какими-то намеками. Когда говоришь, многое похоже на пустую болтовню, мало ли чего наговорит человек? Написанное весомее, тяжелее. Ты это знаешь.
Не думал, что в конце вернусь к своему детскому восприятию мира. Есть эта жизнь и та, другая. На этом свете, на том свете, говорили мы в детстве, не зная еще, насколько правы. Я и сейчас не знаю. Разница лишь в том, что тогда не было сомнений, а сейчас я спасаюсь от них надеждой, что это так. Моя надежда – моя вера. Она пока еще сильна. Но я слабею. Физически, умственно, морально, и боюсь потерять ее и превратиться в доживающее существо, теряющее силы, мысли, чувства. Какая вера в дряхлом бесчувственном теле? Не хочу быть побежденным. Даже когда деревня исчезла, я победил ее исчезновение тем, что остался здесь. Это была моя первая победа, первый выход из себя, из своей временной жизни. Не смейся, но я и правда как будто видел себя сверху, как будто наблюдал за этой жизнью откуда-то свысока. И увидел ее от начала и до конца, она началась и закончится здесь, но я откуда-то ведь вижу ее! Что это значит? А то и значит, что здешняя жизнь только временная часть какой-то большой. Она как проверка, как проба, как приготовление, как возможность додуматься до этой мысли! Мысль эта простая, и я опять прошу тебя не смеяться надо мной, мол, нашелся умник, а об этом твердят все религии во все века. Но я сам к ней пришел, а это дороже всего. Странно, читал книги, образовывался, но ничему не верил. Поверил себе.
Конечно, главное удивление при этом – от людей. Ведь мысль эта проста, как же она не приходит в голову всем? Детское мое удивление. Да ведь остановиться надо перед следующим шагом, хоть на минуту задуматься! Нет, живут все как получается. Удивление – по-другому я не могу назвать свое чувство от этого. Что ж я – самый умный? Нет, конечно. Просто мне повезло с этой первой моей победой, с этим взглядом на себя со стороны, сверху. Это и есть, наверное, остановка перед следующим шагом, которую я сделал. Задумался, и это мне помогло.
Как-то с год назад, а может, и два, я слушал радио. Московскую станцию, одну из тех, что еще правду говорят. И вдруг понял, что слушаю тебя! Узнал твой голос по интонации. Как раз там у вас митинг был, твой сын был на митинге, и ты переживал за него, сидя в студии. Ведущая спросила тебя про вашего правителя. И ты ответил. Ты сказал, что самое удивительное для тебя, как его самые ничтожные качества перенеслись на всю страну. Я аж подпрыгнул от радости – да ведь и я так думаю! Эти самозванцы захватили власть и диктуют всем, как жить, и потихоньку превращают всех в свое подобие. Сами они лживые и всех сделали лживыми или, по крайней мере, молчащими. Сами уродливые морально и всех такими хотят сделать. Сами нарушают закон и всех ввергли в беззаконие. Скрутили в бараний рог и завязали собой, как бантиком. Но так нельзя! – наивно восклицаю я. Нельзя жить внутри этой матрешки, которую разложишь – и все одинаковые, как самая большая. Но что делать? Их же не победить. Не перевыбрать. Не выходят люди против них все разом, вместе, скопом. Не выходят. Те, кто выходят, их мало, и получают дубинками. Знаешь, к чему я пришел? Черт с ними, пусть правят до смерти. Но и у них же эта жизнь – временная, проверочная. А что будет там? Там, я надеюсь, этих моральных уродов встретят по делам их. Там ведь не только я буду их встречать. Свидетельствовать. Многих они туда отправили раньше срока. Суд будет что надо – массовый. Свидетелей столько, что на твоем митинге. Вот я и засобирался в эту дорогу, пока не поздно, пока не обессилею настолько, что превращусь в овощ. Прости. Единственно, чего боюсь, что там и правда не принимают самоубийц. Если б можно было как-то по-другому перенестись! Но я надеюсь на прощение. Причина-то уважительная. И если примут меня там, то это будет моя вторая победа.
Прости и ты, Ваня, и прощай пока».
Последняя строчка пронзила меня. Я взвыл от отчаяния, от бессилия, от огромного расстояния между нами. Я здесь, а он где-то там. Мне бы подхватиться, побежать, но страх сковал меня. Я даже забыл о хитрости, которую применял в минуты оцепенения – считать секунды вместе с невидимым рефери над собой, чтобы опомниться на счете "девять".
Как причудливо жизнь высекает из себя неожиданную мысль! Не тогда она ко мне пришла, а сейчас. Вот она. Самый главный страх моей жизни вырывается из пропасти между верой и неверием. Так я испугался на горе Моисея, когда вдруг засомневался в том, что знал и видел, так испугался во дворе монастыря под этой горой, когда остался один перед неопалимой купиной, так же испугался и над этой тетрадью. Я верил и не верил, и между этими крайностями вдруг открылась бездна, вечный страх. Но ведь он и возвращает к жизни! Надо только преодолеть его, встрепенуться, чтобы вернуться к себе, живому.
Только бы успеть, стучала в голове одна мысль. Минуты хватило, чтобы собраться, запереть дом, ворота. Услышал всхлип. На скамейке сидела Аня. По ее лицу я понял, что опоздал.