Изолятор был небольшим. Сильно мельче, чем в пионерлагере «Боровой», куда меня упекали каждое лето, потому что в лагере комната была на три койки, а тут на одну, и не сетчатую, а с плоской металлической решеткой под матрасом. Не попрыгаешь. Тумбочка тоже была металлической, цвета кипяченого молока. А больше в комнате ничего не было. Ну, еще увлеченно журчащий унитаз и кран над непривычно мелкой раковиной — вот и вся обстановка на светлую комнатку три на три с половиной, напоминавшую лагерь, больницу или тюрьму разве что запахом хлорки. С другой стороны, изолятор же. Вот и изолирует от всего лишнего. Чего я хотел-то.
Уж точно не этого.
Изолятор Инны, расположенный за стеночкой, был, видимо, таким же, только в зеркальном варианте. Это подсказывал и шум спускаемой в унитаз воды — спасибо, кстати, за отдельный сортир, в лагере, когда я свалился с ангиной, приходилось проситься и ковылять до туалета под конвоем дежурного вожатого, — и стук кровати о стенку. Услышав этот стук, я садился, выдергивал пластиковый щиток розетки из стенки и осведомлялся, рассматривая комнату сквозь пару дырок:
— Соскучилась?
Если ставить щиток наискось, дырки становились узкими скобками и комната в них выглядела очень четкой — я мог разглядеть даже повисшую на кране каплю, хотя нормальным взглядом выхватывал только отблеск на металле. Жаль, нельзя найти такой же щиток с дырками, чтобы сделать четким остальной мир, нас самих и наши задачи. Я умел и любил решать задачи — если понимал условия и смысл. Но уже четвертый день я не мог ухватить смысл и отделить значимые условия от случайных.
Может, близорукость — это и хорошо. Важно различать то, что вблизи, а то, что вдали, менее существенно и не очень симпатично.
Я повозился, дожидаясь, пока Инна расскажет про сегодняшний допрос — ничего нового, опять то ласково, то грозно и с криками требовали рассказать про фальшивые паспорта, подростковую проституцию, порнофильмы, производство наркотиков, шпионскую или террористическую сеть, доведение детей до самоубийства, неуплату налогов и вообще про что угодно, за что нас с Денисом можно посадить в тюрьму. С тем же самым вчера скакали вокруг меня, а позавчера — вокруг нас обоих, вместе, поврозь и то запирая в тюремную камеру, то приводя обратно в кабинет.
— В общем, все как обычно, — завершила Инна. — Спасибо хоть не бьют.
Я вспомнил Дениса и зажмурился, сжав кулаки. После ареста мы его не видели. Пострадал парень ни за что. За то, что нам добра хотел. А он дедушку любил, полицай его побил.
— Как там в песне было, — спросил я, — прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко?
— А оно прекрасное?
— А оно жестоко.
— А что тебе не нравится? — спросила Инна каким-то странным тоном.
Она эти дни была даже серьезнее обычного и на мое «Соскучилась?» ни разу не среагировала так, как я надеялся. А в первый раз, когда я выкрутил винтик и дошептался до Инны через снятую розетку, вроде даже заревела от радости, а потом заболтала меня до сонного обморока — при этом ни разу, как мы и договорились, пока нам выламывали и пилили дверь, не сболтнула ничего важного и вообще нового для тех, кто мог нас подслушивать. На следующий день она уже была обычной Инной, деловитым бортинженером. А теперь вот иронизировать взялась.
Я, наверное, запыхтел так громко, что Инна не только услышала сквозь неплотно забитую внутренностями розетки дырку в стене, но и поняла мое возмущение, и уточнила:
— Ну арестовали нас — понятно. Но не расстреляли же. Не бьют даже. Надоест — отпустят.
«Сама-то веришь?» — хотел спросить я, но ведь это мне самому пришлось бы утешать, придумывать, что да, непременно отпустят, догонят и еще раз отпустят, и мы такие радостные пойдем себе — а куда, я придумать никак не мог.
Поэтому я принялся без запинки перечислять, что мне не нравится:
— Полиция вместо милиции, оружием трясет, людей бьет — ногами, дубинками, хуже гангстеров. Трое-пятеро на одного безоружного — и гордятся этим, по телику показывают, и избитого же в тюрьму и сажают. Ну и вообще — капитализм, богатые и бедные, Америка главная, а мы как эти, третий мир.
— А ты хотел коммунизм, — сказала Инна, явно иронизируя, и явно не столько надо мной, сколько над собой.
— Ага. И чтобы все бесплатно и денег не было вообще. И чтобы на Луне уже КосмоЗоо, а на Марсе яблоки. И чтобы двадцатая межзвездная экспедиция по струне к Проксиме Центавра. А они наоборот — как будто специально все закрыли, запретили и забыли, дебилы.
— Потому что нас не дождались.
— Ну вот дождались. И чо?
— Теперь все восстановят и полетят, — сказала Инна с той же интонацией.
— Ага, два раза. Им этот космос на фиг не нужен, у них доллары, телефоны и шмотки. Даже если нам поверят, тем более проверят, «дипломат» там изучат…
Инна шикнула. Я разозлился и на нее — ничего лишнего не сказал же, — и на себя, потому что мог же, — и торопливо продолжил:
— На фиг им космос? В лучшем случае продадут американцам или китайцам — а те добьют. А скорее…
Я обдумал варианты. Каждый был вероятным и поганым, и его тут же перекрывал более вероятный и поганый. Я метнул крышку розетки в угол, тут же устыдившись: кто-то делал, а я ломаю. Крышка легко простучала по стенкам и полу и замерла посреди комнаты. Вроде не разбилась.
Инна сказала:
— На Гагарина-то тут прямо молятся. Может, и на нас будут.
— Богу они молятся, — проворчал я. — И этому самому, как его, бизнес-чистогану. Товарно-денежные отношения. Флаги царские, орлы хищные, Союза нет, а молятся Гагарину. Толку-то молиться, если заводы и КБ закрыли, а вместо рабочих и инженеров дебилы с бородами и в наколках, как зэки-геологи, и дуры с губами?
— Ты о чем?
— А, ты же не смотрела. В этой их… Интерсети. Ну и по телику. Неважно. И в намордниках все. И штаны короткие. И музон дебильный.
— Ты как бабушка моя, — сказала Инна.
Я возмутился, задохнулся, усмехнулся и согласился:
— Ну а как еще, если дедушка, считай. Фиг с ней, с музыкой — но ты ж сама видела, что если кто и работает, то в лучшем случае курьером, продавцом или охранником. Не делают, а носят только и сторожат чужое.
— Зато всего полно. А у нас все делали, а куда ни ткни — дефицит.
Ой да ладно, полно, хотел сказать я, но вспомнил телефоны, вспомнил огромные телевизоры, вспомнил ряды джинсов, которые стоили не две зарплаты, а пять-десять процентов от одной, вспомнил сто сортов колбасы и сыра, вспомнил пиццу, газировку и мороженое и со вздохом согласился, с трудом заглушая писк в желудке:
— Это да. Буржуйствуют и загнивают.
— Кухни удобные и чистые, — мечтательно сказала Инна и совершенно тем же тоном добавила совершенно неожиданное: — А туалеты еще удобнее и чище. И с туалетной бумагой всегда. И что вообще удобно…
Она вдруг замолчала, и я уточнил, подавляя ехидство:
— И что вообще удобно?
— Тебе не понять, — отрезала Инна.
— Где уж нам уж, — сказал я, пытаясь все-таки догадаться.
Но Инна перевела тему:
— Пенсии тут здоровенные, наверное.
— Почему так думаешь?
— Ты же видел, когда на Комарова шли, какие самые расфуфыренные здания? Сберкасса и Пенсионный фонд. Богатые, значит. Ну и платят много, получается.
— А. Поэтому возраст выхода на пенсию и подняли, Денис же говорил. Раз пенсии высокие, всем не хватает. Логично.
— Нам, думаешь, дадут? — спросила Инна.
— Прямо сейчас или через шестьдесят лет?
— Ну... как думаешь вообще?
Я закрыл глаза и попробовал придумать, как нам вдруг поверят, расцелуют в щеки и с почетом повезут в Кремль награждать за великий подвиг. И председатель президиума, то есть президент, да, лично вручит нам Героев, и назначит пенсии, как у академиков, и даст квартиры в какой-нибудь московской башне, и…
Ни фига я не придумал, поскреб макушку и представил себе, как мы живем здесь — как-то вышли из-под замка, нашли себе место, не знаю уж какое, и живем под этим флагом, и учимся этим порядкам, и работаем на этих хозяев, и мечтаем об огромной пенсии, и каждый день жрем пиццу с колой и мороженое.
А Денис сидит в тюрьме.
Я перекосился от омерзения к себе и спросил:
— Бортинженер. А мы вообще люди, если можем планы строить, пока Денис вот это самое?
— Да ладно, — сказала Инна тоном «Ну наконец-то». — Какие будут команды, командир?
— Да какие команды, — сказал я тоскливо. — Выйти бы сперва.
— Выйти — не проблема, — сказала Инна с нажимом. — Дальше что?
Дальше, подумал я, собравшись. Я вспомнил, как Инна открывает замки. Любые замки. Как я мог про это забыть.
А она не забывала. Она ждала команды.
— Дальше думать надо, — сказал я так, что сам еле услышал. — Был бы еще кто снаружи.
— А у нас нет? — то ли сказала, то ли спросила Инна очень сочувственно.
— Ну да, — брякнул я и замер.
Инна, помолчав, спросила:
— Ты правда все номера помнишь?
Ох ни фига себе, подумал я, холодея. Она там телефон собрала, что ли? Или подключилась как-то?
Я с трудом сдержался от того, чтобы спросить об этом, чтобы выдернуть из дырки в стене розеточные кишки и посмотреть коварной тихоне в наглые глаза. Чтобы просто заорать и запрыгать на кровати.
Я сжал кулаки и нарочито противно, чтобы тот, кто слушает, заколдобился, пропел:
— Это наши коды, это наши цифры, восемь, девять, тридцать минус код отмены, комната твоя плюс семьдесят четыре…
И таким нехитрым шифром продиктовал Инне весь номер Олега, который я и вправду запомнил зачем-то. Код покрепче Инна могла с лету и не разобрать. Помолчав, она пропела в ответ примерно такую же дебильную песенку с другими маскировочными числами.
Разобрала.
Сил петь уже не было, поэтому я сказал:
— Я клянусь, что стану чище и добрее и в беде не брошу друга никогда.
Я терпеть не мог эту песню, в отличие от остальных составляющих фильма, меня бесила жалостливая заунывность, и тонкий голосок, и пение хором, и слюнявые слова. Но если хочешь, чтобы тебя понимали, говори на языке, который понимают. Инна понимала вот такой язык. Так понимала, что даже я понял наконец. И быстренько накрыл морду подушкой, чтобы Инна не слышала, как я реву.
Инна сказала:
— Я знаю, командир.