Найти тему

Этого нельзя было понять, этого никто не ждал, и Бровману все вспоминалось его молящее, совершенно неузнаваемое лицо,

Этого нельзя было понять, этого никто не ждал, и Бровману все вспоминалось его молящее, совершенно неузнаваемое лицо, когда на прощанье Порфирьев спросил: но ты придешь на следующий старт? Ясно было, что не дадут старта, что не видать ему больше темно-лилового неба, но что вот так… В некрологе, подписанном Кагановичем и десятком людей мельче, говорилось: перенапряжение, травма, нервный срыв. Белорусец отмалчивался, Семенов был совершенно смят. Помянуть собрались в Центросовете Осоавиахима на Суворовском. Поначалу пили молча, но постепенно разговорились и даже стали чокаться, хотя каждый второй тост пили за ушедших; но хватит похоронных настроений, сказал Ляпидевский, будем пить как за живых.

Не так часто собирались они теперь, летчики, полярники, капитаны, конструкторы, все, кого газеты давно объединяли словом «герои»: герои вышли на трибуну, героев встречали вожди… Они и составляли два верхних этажа могучей конструкции, похожей на пирамиду физкультурников, — как в легендах Древней Греции, раздел первый: боги и герои. Они были еще молоды, Порфирьев из старших, но в гробу выглядел юношей; оказывается, ему не было и тридцати семи, пушкинский возраст, действительно роковой. Давно миновали года их молодого энтузиазма — хотя какое давно? Пяти лет не прошло с эпопеи «Челюскина», семи — с открытия Люберецкого аэродрома, десяти — с полета Нобиле. Год шел за три. Теперь они больше руководили, чем летали, больше спорили на заседаниях, чем над картой; почти все к тридцати пяти поседели, соль с перцем, и если глаза еще, как принято было писать, блестели молодо, то чувствовалось за этим некое усилие, словно внутри приходилось включить лампочку. Нет, они не состарились, но время первой романтики миновало, и связывало их теперь только прошлое, хотя время для мемуаров, сказал Макаров, далеко еще, товарищи, не пришло. И все-таки они были словно присыпаны пеплом, потому что даже если ранняя смерть входит в привычный набор твоих рисков («Смерть — профессиональная травма летчика», — говорил Волчак с обычной своей рисовкой), часто хоронить товарищей — последнее дело; и это случалось с годами не реже, как можно было ожидать, а чаще. Об этом молчали, этого не понимали.

Встретились тут многие старые экипажи, с годами разлетевшиеся далеко и вместо былой дружбы иной раз выказывавшие почти неприязнь: у одних карьера сложилась триумфально, другие оказались оттерты. Им смешно было считаться наградами и званиями, а между тем считались, хотя каких-то пять лет назад счастьем для них было просто выжить и вернуться. Собрались, по молчаливому уговору, без жен, хотя Бровман знал — кому и знать, как не самому преданному хроникеру их побед, — что одни обзавелись молодыми подругами, других бросили прежние, устав ждать, а самыми счастливыми были третьи, кто так и остался с первыми женами, но таких было мало, хватило бы пальцев одной руки. Однако языки развязались, затеялся ликер «Полярный» из сгущенки и спирта, Кригер стал рассказывать о собственном воздухоплавательском опыте. Опьянение у него выражалось в том, что он начинал говорить особенно витиевато и гладко, в том же тоне, в каком писал свои «Записки о дрейфе».