В одной поистине симфонической, многолюдной и многонациональной, наверняка известной вам небольшой, но и не маленькой стране жил белорус по фамилии Чех. Ходил и в школу, и в институт, завязал разнообразные знакомства, и вобрал в себя за молодые годы полную обойму привычек и потребностей окружающих его людей, сделавшись внутри них очень средним и равноправным гражданином. Жил он между тем крайне неуверенно и неспокойно, так как с той поры, когда стал зарабатывать, его не кончала грызть одна и та же навязчивая, прилипчивая мысль.
Это была мысль о квартире.
Чех проживал в заводском общежитии, где делил тесную комнату с соседом. Первые годы его ничто не беспокоило – он был молод и еще только присматривался к себе, но проработав в одном и том же месте несколько лет, Чех сообразил, что надо думать о будущем, и готовиться к настоящей жизни. Он заметил, что тяготится общежитием, и ежедневно пропадает на улицах до поздней ночи, потому что не любит долгое время находиться в комнате с посторонним мужчиной, с которым, к тому же, совсем не дружит. Настало время, понял Чех, совершить то, что рано или поздно совершает любой человек, – купить квартиру.
В киоске у проходной он взял газету с рекламой недвижимости, и, придя домой, стал ее читать. Начиналась она с красочных фотографий домов и участков, которые Чеху очень понравились, и он не отказал себе в удовольствии тут же помечтать и представить себя на собственном участке возле тихой живой природы. Вдоволь помечтав и представив себя на каждой достойной фотографии, он просмотрел завяленные на них цены, и пришел в замешательство, а потом в ужас, а еще потом в тоску. Оказывается, дома стоят невообразимо много – Чех никогда даже не думал, что что-то может так много стоить. Он горько посмеялся над глупыми объявлениями, особенно над более красивыми и дорогими, и, начав уже чуять свою беду, отлистал газету на квартиры.
Квартиры закончили начатое домами, и перевернули Чеху жизнь.
Цены на них были несусветно, бесчеловечно высоки. Эти маленькие гробовые коробочки стоили ничуть не меньше, а некоторые – даже больше, чем иные дома! Даже самая простая однокомнатная квартира стоила столько, что у Чеха шла кругом голова.
– Что это такое! – глядел он на газету в своих руках и не понимал.
Он читал буквально каждое объявление, и везде встречал удивительную корыстную сговорчивость квартирных продавцов. На равные квартиры цены были равны, а дешевле продавалось лишь то, что на квартиру своими внутренностями было похоже мало. Для примера он нашел самое дешевое объявление, и посчитал, что с нынешней зарплатой даже на эту квартиру он может скопить лишь за сорок лет. А до выхода на пенсию, с ужасом вспомнил он, оставалось всего тридцать четыре года.
Чех сложил и спрятал газету в тумбочку, и пошел бродить по улицам, где можно было собраться с мыслями.
Он курил и шагал вдоль тротуаров, и глядел на свою жизнь с высоты сорока будущих лет. Она представлялась ему крайне неудовлетворительной. Неужели он до старости так и будет жить в общежитии, которое на самом деле должно быть не могилой, а только трамплином? Неужели никогда у него не будет, как у других людей, своей квартиры, не будет нормального отдыха и сна, кухни и ванны, и других обыкновенных удобств? Возмущенный, обиженный ум без устали мудрил, прикидывал, искал выход, как бы Чеху избежать выпавшей ему неудачливой финансовой судьбы, но как он ни примерялся к ситуации, как на нее ни взглядывал, ситуация неизменно казалась безвыходной, и все, что ему оставалось, – это смириться и учить себя откладывать. Даже заставить откладывать, если понадобится, притом так много, насколько можно. По существу, целенаправленным откладыванием он никогда не занимался, и все имеющиеся у него накопления отложились сами, явившись случайным отходом его довольно мотовской жизни, поэтому, если он научится хорошенько ограничивать свои траты, если он будет внимательно следить за каждым рублем, то наверняка сможет сократить срок и успеть купить квартиру хотя бы к пенсии.
Он начал считать свои расходы, и первым делом посчитал, во что обходятся сигареты, а тем более – во что они обойдутся через сорок лет, и сумма получилась такой громадной, что он пришел в ярость.
– Это я что, свою квартиру прокуриваю, что ли? – глядел Чех на жалкий окурок в руках.
Он поклялся себе, что незамедлительно бросит, и бросил, – и если в будущем курил, то только стреляные.
Я буду экономить на питании, – считал Чех, куря на лавке три последние сигареты, – на проезде, на одежде. Я не буду покупать ни сладости, ни деликатесы. Я не буду ездить на такси и поездах, и носить буду самое дешевое, и то, пока не сотрется.
Он до позднего вечера вспоминал, на чем еще можно экономить, и не замечал ни прохожих, ни время вокруг себя.
С той поры он радикально поменял свою жизнь, и проживал ее под флагом сухой, аскетичной экономии, и об одном лишь жалел в своем поступке – что принял решение слишком поздно, ведь за несколько первых лет работы мог уже накопить большую сумму. Жалел он впоследствии часто и многом, и нещадно бичевал себя критикой всякий раз, как только вспоминал о любых неверно потраченных деньгах.
– Как я тратил! – вспоминал он о своем неразумии молодых годов. – Как я бессовестно много тратил!
Несправедливость жизни сделала его тихим, погруженным в себя человеком. Он приходил на работу, глядя в пол, с неохотой раскладывал дела и подолгу над ними вместо работы мечтал. К обладателям собственного жилья, работавшим в управлении вместе с ним, он относился с показным уважением, но это уважение граничило в нем с ненавистью, и он часто мог на кого-нибудь крикнуть без особенной причины. Так или иначе, но он проявлял на работе верность и ум, и за эти качества был избран на руководящий пост, и много лет с честью и старанием исполнял на этом посту свой долг.
В разговорах с сослуживцами он постоянно возвращался на тему жилья, и все выведывал, как кто получил квартиру. Выяснялось, что почти все люди – или потомственные горожане, у которых квартира была с рождения, или, как он их называл, бессовестные приживальщики, – то бишь те, которым помогли родственники деньгами или смертью, – и это лишний раз убеждало Чеха в несправедливости его судьбы, ведь у него никого не было, а те, кто были, умирать еще не готовились.
Когда кто-то знакомый покупал квартиру, Чеха это глубоко задевало, и он странным образом делал так, чтобы больше с этим знакомым не общаться, убеждая себя, что виной тому не квартира, а дурные качества знакомого, каким-то образом начавшие лезть Чеху в глаза. Если он слышал, как карамельными, нежными голосами кто-то из сослуживцев обсуждает стройку, или ремонт, или покупку мебели, или другие приятные хлопоты, связанные с обладанием квартирой, то просто свирепел.
– На работе полагается говорить только о рабочих делах! А про свои заботы будьте добры пройти на улицу разговаривать! Таково правило! – кричал он, выскочив на коридор, хотя сам и не думал никогда выполнять такое глупое и неприятное любому человеку правило, которого к тому же, может статься, и не существует вовсе. Он чуть не силой гнал незадачливых болтунов подальше от своего кабинета, не забыв после всего громко хлопнуть дверью.
К женщинам он относился лучше, потому что был, все же, одиноким человеком, и одиночеством своим был недоволен. Некоторое время, когда он работал в общем кабинете, ему нравилась одна коллега, весьма красивая и во всех отношениях милая женщина. Она со своей стороны тоже проявляла к нему большую симпатию – всегда первая с готовностью приветствовала Чеха утром и прощалась вечером, не успевал он даже взять в руки плащ, не позабывала пожелать ему ни приятного аппетита, когда он собирался перекусить, ни здоровья, когда он внезапно чихал, и этими, а также разными другими ласковыми пустяками замечательно услаждала Чеху весь долгий рабочий день. Он часто на нее смотрел: ему нравилось, как она сидит, выпрямив свою тонкую спинку, за неудобным столом, и что-то вечно пишет, как она поглядывает из-под мягких светлых локонов прелестно разрезанными глазами в его сторону, и тут же пугливо их убирает. Эти глаза влекли его все больше и больше, и однажды он словил себя на том, что весь день не работает, но много и с радостью смотрит на них. Это, скорее всего, подумал он, любовь.
Столь полные и просветившие жизнь чувства впустил он в себя тогда, столь великую радость, что долго нигде не находил себе места. Подобно пьяному, он бесцельно бродил по производству, весело улыбаясь всем встреченным нелепостям, приседал и трогал пузыри на лужах, и во всем находил красоту – даже среди асфальта, бетона и в железных решетках росли необходимые его сердцу клочки свежей изумрудной травы. При виде каких-нибудь озлобленных, материвших друг на друга людей, которые упрямо не желали между собой ничего понимать и договариваться, – когда договориться, казалось бы, так легко, так до смешного выполнимо, – его улыбка росла еще шире. Он качал головой, умудренно смеясь, и шел дальше, ничего им не сказав и не попытавшись остановить их спор, так как и без этого считал их прекрасными людьми.
Когда он возвращался в кабинет, то недолго в нем находился, потому что там лик возлюбленной стрелял по нему чувствами. Он смотрел, как она работает, слушал, как она разговаривает, и находил ее внешность безупречной, а голосок – в высшей степени чудесным. Какой-то расцвет в ней был, какая-то стихия, заставлявшая его плакать, – переполненный впечатлениями, он вновь выбегал.
Ему было не в тягость приходить раньше времени и засиживаться на работе допоздна – но только если любимая так же приходила и засиживалась. Он часто будто бы без дела шагал по кабинету, сунув руки в карманы пиджака, чтобы только подойти ближе к ее столу. Когда она выходила в коридор, он тоже выходил, будто нечаянно, и в тесном проходе всегда поворачивался боком, пропуская ее, а ведь на самом деле мечтал о том, чтобы задеть, прикоснуться! Он не мог жить без того, чтобы не пустить затяжной бравурный взгляд в ее сторону, и она, к его удовольствию, отвечала ему тем же взглядом, что позволяло Чеху надеяться, будто возлюбленная догадывается о его чувствах, и сама испытывает такие же чувства по отношению к нему. У него в мечтах они состояли в тайном кружке двух влюбленных сердец.
Много представлялось возможностей сделать шаг и раскрыть ей душу, но всякий раз Чех видел причины не делать этого.
Когда он думал, куда ее пригласить, то вспоминал о своем общежитии и грустнел, а когда думал о ресторане и цветах, то его настроение совсем падало в пропасть. У нас будет семья, рассуждал он, нам нужна квартира. Я не могу вести ее в ресторан, ведь думаю о большем. Лучше сначала насобирать, а потом уж идти.
Ведь ей и так все известно, убеждал себя он. Ведь ей не надо ничего говорить. Она все знает и понимает, и с удовольствием ждет, когда я накоплю на квартиру, – ведь у меня так здорово получается копить. Пусть пока все остается, как есть, ведь нам и так очень хорошо. Мы постоянно улыбаемся друг другу и храним свою тайну, и всегда будем вместе.
Потом появился шофер, развязный, несимпатичный, и, по мнению Чеха, весьма дураковатый. Он стал часто заходить к ним в кабинет, и вначале Чех не очень понимал, зачем, но скоро понял. Шофер вился возле возлюбленной Чеха, и донимал ее дрянными остротами, и донимал с возрастающей силой, так, что она не могла отбиваться от столь беспардонного напора и обязана была отвечать. Чех лопался от злости и бунтовал против наглеца-шофера, но при нем не мог вымолвить ни слова.
Однажды он все же не вытерпел и сказал, когда шофер покинул помещение:
– Зачем к нам повадился этот фигляр? Гоните его в шею!
Он говорил в воздух, обращаясь будто сразу ко всем, но смотрел только на нее.
– Это не ваше дело, господин письмоводитель, – твердо сказала она, приподняв голову и зажав в ладони ручку.
Чех открыл рот и потерял все слова, что готовил против шофера. Он хотел бы вжаться в стол, немедленно пропасть из кабинета, улететь, умереть, крикнуть что-нибудь во весь голос, но он ничего не мог, только сидеть на стуле и опускать голову ниже.
Неужели она это сказала, вращал он глазами по бумагам. Неужели?
Не веря этому, он снова поднял глаза, но она на самом деле обиделась и неколебимо писала какой-то документ.
Как? – вопрошал он себя, распластав руки на бумаге. – Она? И с этим шофером? С этим невзрачным, некрасивым, с этим дураком? Да он же просто недостоин ее! Он алкоголик! Он ведет себя неприлично! Не умеет даже говорить! Как можно? Это ведь самый последний вариант!
Он снова и снова всматривался в свою любимую, увиденную в новом обстоятельстве.
А я? – с болью спрашивал Чех. – Как же я? Мы же так переглядывались, так перемигивались! Я улыбался, и думал, что ты улыбаешься! Я думал, что ты только обо мне думаешь! Что только меня любишь! А ты! За моей спиной! Шашни! С таким человеком! – Чех положил ладонь на лоб, чтобы спрятать глаза и самому спрятаться от окружающих. – Какое предательство!
Он выметнулся прочь из кабинета и долго не мог прийти в себя, сидя на закрытом колодце и стреляя у рабочих сигареты.
Глубина выявленного предательства повергла его в кризис. Если раньше он чувствовал, что на работе всегда есть кто-то на его стороне, то теперь он остался один против всех.
Ему стало плохо с людьми, и особенно плохо – со своей былой возлюбленной. Когда он думал о ней, и даже не то, чтобы думал, а только приближался мыслью к тому, чтобы подумать, то испытывал тяжелые душевные судороги, выворачивающие ему все органы из гнезда. А если он напрямую смотрел на нее, то подымались уж воистину великие корчи, подымались и рвали рогами нутро.
Теперь он избегал ее, где только мог, и если она входила, то старался выйти, а коль уж приходилось быть вместе, то, объятый ужасной скованностью, даже не поднимал головы от своего стола. Полуприкрыв глаза, он покачивался на стуле и пробовал сосредоточиться, но его по кругу донимали одни и те же мысли.
Он ни разу не подумал о том, что можно ее простить, что можно войти в ее обстоятельства и объяснить их. Не подумал, что сам, возможно, несет часть вины за непонимание, что любимая не могла знать, что у него на душе, ведь он ни разу ей не раскрылся, что она, в конце концов, слишком долго была одинокой. Он этого и знать не хотел, его беспокоила лишь своя огромная боль. Все, что он чувствовал, было лишь одно противное, вероломное, первостепенное предательство, и он никогда не простил ее за то, что развалился его кружок, этот единственный светлый приют для двух невыносимых одиночеств.
К счастью, вскоре его перевели, и он мог с ней больше не видеться, так что рана медленно, но зажила, и чувства пришли в порядок.
С тем большим пылом он посвятил себя квартире.
Накопление стало его главным трудом, его первейшей обязанностью и его высшей задачей. Собирал он прижимисто и твердо, до конца уяснив смысл и механизмы этого дела. Он запретил себя абсолютно все товары, за которыми не стоял вопрос о первейшем выживании, и даже повернул свои потребности так, что перестал в них нуждаться. Он не питался в столовой и носил еду на работу с собой. Он покупал только самое недорогое, и почти не ел мясо, а также масло и сыр, и консервы, и фрукты, и все другие продукты, которые можно заменить дешевыми. Он заботился, чтобы одежда носилась как можно дольше: при ходьбе шагал широко и не махал руками, чтобы не перетерлись рукава и штанины, не шаркал ногами, сберегая подошвы, мало сидел, чтобы пиджак и брюки не залоснились, и вообще в парадном костюме старался ничего не касаться. Умел он и ухаживать за одеждой: очень аккуратно ее стирал, чтобы не навредить ткани, по возможности без мыла и порошка, вместо глажки научился складывать вещи так ровно, что не оставалось ни одной морщинки, и два раза на дню, не меньше, чистил тряпочкой туфли. Так он по многу лет носил свои вещи, и если одна из них приходила в негодность, то долго не мог решиться на замену, настолько к ней привыкал. Поэтому его очень огорчало, если вдруг, по невнимательности, он сажал себе пятно или дырку – в особенности дырку. Такая ситуация могла довести его до слез. Он не мог простить себе рассеяность и наплевательство и корил, безжалостно корил себя гневом и раздражением, попутно проклиная всех, кто допустил на улицах торчащие гвозди и острые жестяные углы.
Покупать новые предметы Чех избегал до того, что порою не имел даже самых, казалось бы, необходимых – таких, например, как кухонный нож, который он не покупал, потому что всегда мог одолжить у соседа по комнате. Одалживал он у соседа также и сковороду, и большую кастрюлю, и таз для белья, и ножницы, которыми стригся. И мыльницы у него не было, и мочалки, и ручки не было, чтобы писать, а был вместо нее какой-то погнутый стерженек. Он даже брился экономно, раз в три дня, тогда, когда щетина уже делала его похожим на араба, а если третий день падал на субботу или пятницу, то ждал понедельника. Бритву при этом он не менял до тех пор, пока она не начинала вместо бритья дергать волоски из корней, и даже ею он все равно брился еще много недель, превозмогая боль и очень не уважая тех мужчин, которые первыми ввели абсурдный франтовской обычай ходить бритыми и своей глупостью вынудили его терпеть столько пыток и унижений.
Телевизор в комнате также был соседский, и микроволновка, и электрочайник, и настольная лампа. Сосед заботился о том, чтобы покупать приправы на кухню, масла для жарки, моющие средства, порошки, туалетную бумагу, и все другие бытовые мелочи, вроде штор, замков, губок, полотенец и посуды, которыми Чеху позволялось беспрепятственно пользоваться, – что он и делал с бесстыдством и жадностью. Вопреки тому, что сосед так много Чеху дал, Чех его не любил, и испытывал счастье, когда получалось остаться в комнате одному. Ведь тогда он мог смотреть любую передачу, какую захочет, мог заходить на территорию соседа, мог разложить на кровати и пересчитать свой конверт. О, этот конверт! Пачка в нем была нетолстая, но сколько она значила! Чуть не каждый день Чех доставал ее, чтобы убедиться в том, что ничего не пропало, и, вжав от наслаждения голову, как вжимает голубь в свою крылатую спину, перелистывал купюры разного роста и длины. Он столько раз их видел, что знал все пятнышки и рванышки, а общественные деятели, показанные на них, стали ему известнее отца с матерью.
Он мечтал о легких деньгах, могущих совершить скачок в его медленном накоплении. Воображение часто рисовало ему, как он находит кошелек, или просто бесхозную купюру, воткнувшуюся уголком в цветочную клумбу, но находил он все больше монетки, да и то такие, что другим за ними просто было лень наклоняться. Однажды он мог заарканить удачу, когда на улице из заднего кармана впереди идущего мужчины действительно выпал настоящий кошелек, но Чех мгновенно струсил и поспешил кошелек отдать, и только потом сообразил, какое проявил тупоумие.
На работе у него было такое положение, что некоторые с легкостью умели бы на его месте что-то украсть, – но он не умел, потому что не знал, с чего начать. Зато ждал, что кто-нибудь неробкий придет и сам даст ему взятку, и немного обижался, что никто из пришедших ее не дает, отчего был с ними сердит и помощь предоставлял без удовольствия и скупо.
Шло время, менялись соседи в общежитии, переезжая кто куда, и к удивлению Чеха, все они ехали на свои квартиры, – либо на взятую в приданое с невестой, либо на родительскую в другом городе, – но у них получалось решить дела наилучшим образом. Зависть давно стала главным чувством, питающим Чеха, поэтому о ней ничего нового сказать здесь нельзя, – это была та же зависть, что и ко всем прочим счастливым гражданам, которых Чех называл везучими дурачками, урвавшими жилье на дармовщинку, – но к зависти примешивалось растущее недоверие, ведь его деньги незаметно росли, и если первому соседу, человеку, как оказалось, далеко не худшему, он еще доверял, то всем последующим, которые были один ненадежнее другого, – уже не мог.
Кончилось тем, что к нему поселился один совсем уж кошмарный человек – пьяница, дебошир и грубиян в одном лице, – что Чеха, конечно, совершенно не устраивало, ведь с таким ветреником в комнате должен был постоянно находиться конверт. Поэтому Чех на работе только и думал, что о конверте, а остальное время сидел дома, на матрасе, под которым конверт хранился. Так ему было спокойнее.
Сосед этот, по фамилии Севелев, поначалу еще как-то держал свое поведение в общественных границах и в комнате не выпивал и не буянил, но видя, что Чех сутками сидит на своем матрасе, и, можно сказать, мешает жить, стал позволять себе все больше и больше, а вскоре и вообще все. К нему начали приходить дружки, приходить часто, по три раза на неделю, и закатывать гуляния, на которые невозможно смотреть приличному человеку. Иногда они звали Чеха участвовать, но Чех отказывался и полулежал спиной на худой подушке, соединив руки на груди и подглядывая за мерзкими застольями. Когда дружки стали в иные вечера спьяну стелиться на полу и ночевать в комнате, Чех решил, что деньги больше оставлять нельзя, и тайком в туалете пришил карманы на белье, чтобы носить конверт с собой.
Это его не спасло: носить конверт на работу и на улицу оказалось столь же страшно, а в некоторых местах, вроде магазинов, где были густые скопления лиц, даже невыносимо, и отныне подозрения грызли Чеха везде. Он так волновался, что ему несколько ночей снились грабители, и снились так достоверно, что он просыпался в глубокой панике, дрожа от отчаяния, но, осознав, что все это лишь сон, смеялся от счастья и облегчения.
Оказалось, что грабители снились совсем не зря, потому что в одну дикую ночь Севелев с дружками на него напал.
– Чех! – тряс его кто-то среди сна. – Чех!
– Что? – встрепенулся Чех с еканьем в сердце. – Что случилось?
– Дай денег, – сказало ему темное расплывшееся лицо. Это было лицо Севелева, за ним стояло еще два лица.
– Денег? – переспросил Чех, выгадывая время, чтобы сообразить. – Каких денег? Зачем?
– Ну денег, – сказал Севелев. – Обычных.
Чех автоматически покосился на конверт, оставленный в тайном кармане висящей на стуле рубашки.
– Что, они там? – спросил Севелев.
– Т-там? – вздрогнул Чех. – Что – там? Там нет, ничего нет.
– Да ладно тебе! Покажи!
– Н-не дам-м! – Чех нагнулся с кровати к рубашке, но негодяй перехватил и задержал его руки, и взял рубашку сам.
– Что? Что вы делаете? – Чех потянул на себя рубашку и вцепился в ладони грабителя, но тот легко отпихивал слабого, как ребенка, Чеха и разворачивал скомканную тряпицу. – Нельзя! – надрывно крикнул Чех.
– Тс-с-с! – шикнул Севелев. – Не шуми!
– А-а-а-а! – заорал Чех. – Помогите! Грабят!
Севелев задрал кулак и быстро опустил его Чеху на темя.
– Да сядь ты, кому говорят! Успокойся.
От удара у Чеха встряхнулись и заболели мозги.
– Что это происходит! – рассердился он и оголтело замолотил по врагу. – Отдайте! Отдайте мне! – пыхтел он, нанося удары. Севелев защищался локтем, и Чех целился через поднятый локоть ему в скулы, в глаза и в щеки. Лицо Севелева было таким же твердым, как и его намерения, а Чех удары в темноте наносил неверные, только руки об скулы ломал. На напор его был безудержным, потому что он бился за весь свой смысл.
– Да дай ты! – отбивался Севелев. – Дай посмотреть!
Чех увидел, что внимание грабителя ослабло, и рубашка держится в его руке уже не так крепко, и мгновенно выдернул ее, и прижал к груди, ощупывая конверт.
– Мужики, вы что? – тихо спросил он. – Одурели?
Севелев был спокоен, драка с Чехом его как будто совсем не взволновала. Он снова взялся за рубашку.
– Что, жалко денег своих? – шептал он, разнимая руки Чеха. – Жадюга ты. Единоличник.
– Вы одурели?! – повторил Чех. – Я сейчас позову!
С боков Севелева выступили дружки и в два счета высвободили рубашку, разведя по сторонам и заблокировав Чеху руки.
– Нет! – сопротивлялся Чех. – Ну нет! Ну нет же!
Со сна еще не привыкнув к темноте, к слабому свету дальнего уличного фонаря, полосами проникавшему сквозь шторы, Чех не различал всей картины, и видел только расплывчатые, меняющиеся фигуры, посреди которых вертелось белое пятно рубашки, трясущее над полом рукавами. Ужас и печаль объяли беспомощного, зажатого двумя сильными телами Чеха, весь страх, вся хищность и злоба жизни восстали перед ним, и он умер бы прямо в тот же миг в своей кровати, если бы подспудно не готовил себя к такому сценарию.
Вот оно, закрыв глаза, горько подумал он. Вот и пришли за моими денежками! Теперь у меня их больше не будет! А ведь я так и знал! Я так и знал, что так будет! Ведь знал же! Только про это и думал! И не уберег! Хоть бы из кармана вынул! Как я непредусмотрителен! И что мне теперь остается? Как я теперь буду жить?
Он открыл глаза и покосился в окно, на попадающий в комнату город. Виднелся угол дома, населенный людьми – окна в нем бесстрастно светились жизнью. Качались деревья, ездили автомобили, а Чеха грабили прямо в его комнате.
– Какой у тебя карман есть интересный, – сказал Севелев.
– Мужики! – простонал Чех. – Ну мужики! – Он изменил тактику и попробовал выдать себя за их наперсника. – Ну неужели вы меня ограбите?! Ну неужели вы такие подлецы?
– Будто в первый раз! – рассмеялись грабители.
Конечно, – пронеслось в голове у Чеха, – они тоже не хотят всю жизнь работать, и всю жизнь, как чокнутые, копить и копить и копить, как я. Вот и нашли простой способ – ограбить меня. Но ведь до чего это безжалостно! До чего бездушно! Как это они так просто могут брать и грабить? Почему они не ставят себя на мое место? Не думают о моих чувствах? Ведь нельзя же причинять такие страдания человеку человеком! Это уже даже больше, чем страдания, для этого и слов не найдется, чтобы назвать! Это зверство какое-то, это каннибализм! Я же всю жизнь копил!
– А-а-а-а! – страшно завопил Чех и забился под грузом. – А-а-а-а! Гра-абя-я-ят!
– Да стой ты! – успокаивали они его. – Стой же ты! Ну полежи, ну чего ты такой!
– Ну нельзя это! Нельзя! – разрыдался Чех. – Это на квар-ти-ру!!!
Севелев кончил ковырять рубашку и вытащил конверт, при виде которого удивился, хоть удивление ему было, честно скажем, не свойственно.
– Посмотрите, парни, – показал он. – И правда – на квартиру.
– Ты что, совсем сдурел, Чех? – спросили дружки, по очереди заглядывая в открытый конверт.
– Нам на твою квартиру не надо, – сказал один. – Нам десять рублей только.
– Ну, может, двадцать, – добавил другой.
– На выпивку, – сказал Севелев, осторожно глядя на крупные деньги. – А ты что делаешь? С ума сошел?
– На выпивку?! – спросил Чех. – На выпивку?!
И такое нахлынуло на него облегчение! Такая радость! Столько благодарности было в его голосе! Все вдруг разом поменялось, и вспорхнуло, и закружилось в ликовании, как праздник Новый Год!
– А ну-ка выпустите меня, ребята! – зашевелился он. – Сейчас я вам дам на выпивку! И даже больше дам! Что ж вы мне сразу не сказали!
Он весело перенял у Севелева конверт и достал одну купюру, а затем, помедлив, еще две.
– Берите, хлопцы. Берите. Мне не жалко, – раздал он каждому и просунул в ладонь по свернутой деньге.
– Да что ты, Чех, – колебался Севелев. – Да не надо. Много же.
Чеха это не волновало. Он поднялся на кровати выше, откинулся на изголовье и с улыбкой глядел на благородных молодых разбойников.
– Как вы меня напугали, хлопцы, – смеялся он, взявшись за щеки. – Как же вы меня напугали.
Он не знал, как им еще выразить свою благодарность, и потому тихо поаплодировал, сунув конверт подмышку.
– Браво, хлопцы. Браво, – сказал он.
Он покосился в окно, и увидел город, в котором ему снова выпало жить. Второй шанс побороться. Город по-прежнему был бесстрастен, но уже с большей теплотой, потому что в городе было одно особое общежитие, а в нем – одна особая комната, в которой сидел на кровати и смотрел в окно Чех, которому в данный момент на душе было очень тепло, ведь у него не было ничего, а потом вдруг снова стало все.
– Как же я рад, – снова обратился он к своим непутевым грабителям.
– Да мы сами потрясены, Чех, е-мое, – сказал Севелев. – Ты думал, мы тебя ограбим, что ли? Совсем, что ли, все деньги заберем?
– Ну ты даешь, – согласились с Севелевым дружки.
– Я не знаю, – признался Чех, опустив на одеяло руки. – Совершенно ничего не могу сказать.
В голове у него было светло и пусто, и ни одна мысль не могла составиться на такой почве.
– Ну, в общем, мы тогда пошли, – поднялся Севелев. – Извини, если что.
– До свиданья, – нежно попрощался с ними Чех, не вставая с кровати. – Сами извините.
– Спокойной ночи, Чешичек, – сказали они и вышли.
Чех понял, что больше в кармане деньги носить не нужно, и вернул конверт под матрас, и лег спать.
После этого случая он, конечно, не перестал сходить с ума по квартире или постоянно считать свои деньги, но что-то все же изменилось в его жизни, что-то, чего он сам и не заметил.
Время от времени, редко, но иногда он стал себе понемножечку позволять.
Да, он мог ходить всю неделю как окунутый, будто раньше, но потом пойти и купить себе что-нибудь сладкое, а то и раз в месяц шляпу какую-нибудь прикупить, или перчатки, а то и вовсе – безделицу в подарок родителям. Он не стал снова курить, или, положим, выпивать, – нет, ничего такого, просто чуть-чуть себя баловал. Ведь квартира была так далеко, а жить ему хотелось сейчас.
По праздникам он ходил в город и кушал угощения, купленные в праздничных лотках, и подолгу смотрел на людей, а с особенной приязнью и долготой смотрел на то, как играют дети.
Оказывается, дети – чудесные создания! Такие прелестники – просто на зависть! Их ничто в жизни не смущает, не случается у них нашей апатии или настоящей, долгой вражды, или злобы, зато сколько разных вещей приводят детей в восторг! Сколько у них игр и как они ими увлекаются! Когда дети играют, то играют так интересно, что смотреть за игрой – одно сплошное удовольствие. Оторваться – невозможно. Никогда они не могут соблюсти все правила, вечно что-то выдумывают, перевирают, отвлекаются, не доводят игру до конца и начинают новую. Так любопытно наблюдать! Однажды Чех видел, как дети рисовали себе классики, и до того увлеклись, что забыли о самой игре и нарисовали сорок три классика.
– Сорок три! – считали с веселым смехом дети, нумеруя толстым осколком мела косо очерченные клеточки.
– Сорок три классика! – смеялся с ними на своей лавке Чех. – Ну дают!
На их игру никакого тротуара не хватит, если они разгуляются.
И вот в одно воскресенье Чех решил последовать примеру детей и сводить себя на какой-нибудь аттракцион. И так его эта мысль с самого утра пригрела, что настроение у него вышло бодрое и торжественное, под стать наступающему дню. Он надел свой единственный выходной костюм, купленный девять лет назад, все еще ноский и даже почти как новый, а голову накрыл старомодной и элегантной шляпой, и в этом наряде почувствовал себя варварски красивым. Он спустился из общежития и пошагал в парк по светлому сухому тротуару, и шагал энергично и свободно, помахивая овеваемыми прохладой ладонями и натопленными солнцем полями шляпы. Вскоре у него в руке появилось мороженое, а за ним – стреляная по случаю хорошего настроения сигарета.
Так он и добрался, весь овеянный дымком, с отличным горько-сладким вкусом во рту, к небольшой двухоконной кассе, к которой вели все парковые дорожки, и о которой издалека давала знать длинная очередь из детей, увешанных сладкой ватой и блестящими, словно фольга, шариками в виде коней и дирижаблей. На раскинутых ставнях кассы крепился вычурный, оформленный под сказку перечень цен на аттракционы, который Чех, прежде чем стать в очередь, решил изучить.
Названия ему понравились абсолютно все. Каждое из них хотелось Чеху посмотреть, за каждым, казалось, скрывается что-то необыкновенное.
Только представьте себе:
Часики!
Центрифуга!
Колесо обозрения!
Зиг-Заг!
Сафари!
Веселые Горки!
Все было очень заманчивым. Чех действительно не знал, с чего начать, ведь эти таинственные аттракционы казались ему совершенно равноценными, и потому решил отобрать самый недорогой из них, наверное, в силу своей закоснелой привычки. Для этого он пальцем, чтобы лучше видеть в уме, провел по всем ценам, и опустился в конец перечня, где нашел самый последний аттракцион, который и был самым дешевым, и назывался комната кривых зеркал.
– Комната кривых зеркал, – повторил шепотом Чех, пробуя название.
Комната. Чех с завистью подумал, что даже в парке есть своя комната. Он представил красивую и большую комнату, убранную зеркалами, отчего вся она блестела и сверкала и казалась наполненной бесконечным светом. В ней всегда уютно и тепло, и тихо, и в нее ходят те, кому не хватает уюта и тепла, и тишины.
– То, что надо, – решил он. – Специально для меня.
Он стал в очередь, играя монеткой, и монетка то и дело падала из рук, настолько он сгорал от нетерпения скорее увидеть свой аттракцион. Выстояв, он протянул горячую монетку в окошко и получил квитанцию с отрывным корешком.
– А куда мне теперь идти? – спросил он тусклого, едва видного за решеткой и пластиком кассира.
– А туда, видите, сарайчик такой стоит полосатый, прям в конце, – указал направо кассир.
– Вижу, – автоматически признался Чех и пошел в том направлении, хотя сарайчика еще не разглядел.
Столько было людей всюду, что невозможно ничего понять, – где какой аттракцион, где какой сарайчик? Люди гарцевали на конях, по небу носились гигантские гроздья шаров, неразбериха, суета, толкотня. Но нет, вот он, вот сарайчик, выплывает из деревьев и ларьков, сине-бело-полосатый, как веселая конфета. Чех зарделся от волнения, и по траве, наперерез, ускорился к нему.
Сарайчик приближался, и это был замечательный, первостатейный сарайчик. Большой и разукрашенный, с развернутыми по краям полотнищами. И вроде бы, на первый взгляд, возле него никто не стоял.
Тем лучше, обрадовался усердно работавший ногами Чех. Буду один.
– Так и надо, – сказал он с небольшим придыханием.
На складном стульчике у входа сидел молодой оператор комнаты, одетый в бейсбольную кепку и шорты. Чех отдал ему квитанцию. Оператор взглянул на нее ленивым серым глазом, нехотя поднялся, расправив волосатые ноги, и отстегнул цепь от столбика. Чех поблагодарил его, снял шляпу и зашел внутрь.
Там он увидел себя в сотне смешных зеркал. И стало ему так смешно, как давно уже не было – буквально готов был лопнуть со смеху. Он не выдержал и громко, во все горло расхохотался.
Май 2017