Элинор ойкнула, и Теодора стиснула ее руку, тише, мол. По обе стороны от них безмолвные деревья поблекли, стали белыми и эфемерно- прозрачными на фоне черного неба. Трава была бесцветной, тропа — широкой и темной, и ничего больше. У Элинор стучали зубы, от страха сводило живот; Теодора мертвой хваткой, словно клещами, стиснула ее локоть; каждый медленный шаг ощущался как сознательный поступок, просчитанное безумное упорство, с которым она переставляла одну ногу за другой, — как единственный оправданный выбор. От пронзительной черноты дороги и бросающей в дрожь белизны стволов щипало глаза, в мозгу четко и ясно пылали слова: вот теперь мне по-настоящему страшно.
Они шли, тропа бежала впереди, одинаковые белые стволы сменяли друг друга под черным нависшим небом. Ноги, касавшиеся темной тропы, как будто светились, и рука Теодоры тоже. Чуть дальше дорога круто поворачивала; они продолжали идти, ступая медленно, тщательно, поскольку только это одно оставалось им из всех физических действий и только это одно не давало окончательно раствориться в жуткой черноте, белизне и зловещем призрачном сиянии. Теперь мне по-настоящему страшно, огненными словами думала Элинор; она по-прежнему отрешенно чувствовала руку Теодоры на своем локте, но Теодора была далеко-далеко, отдельно от нее: ледяной холод — и никакого человеческого тепла рядом. Теперь мне по-настоящему страшно, думала Элинор, ставя ногу на тропу и дрожа от соприкосновения с черной землей, от слепого, безмысленного озноба.
Им открылся следующий отрезок тропы; возможно, она вела их куда- то намеренно, потому что они не могли сойти с нее на губительную белизну травы по обочинам. Тропа поворачивала, темная и блестящая, и они шли, куда она требовала. Рука Теодоры напряглась, и Элинор издала тихий полувскрик-полувсхлип: что там белое впереди, белее деревьев, движется, манит? Манит, исчезает среди стволов, смотрит? Чьи это шаги, кто ступает незримо по белой траве параллельно им? Где они?
Тропа вывела их к своей цели и кончилась. Элинор и Теодора глядели на сад, ослепшие от солнечного света и буйства красок; невероятно, но здесь расположилась за пикником семья. Девушки слышали смех детей,
ласковые, веселые голоса родителей, над густой зеленой травой покачивались желтые, красные и оранжевые цветы, небо сияло золотом и синевой, мальчик в алом джемпере, заходясь от смеха, катался по траве со щенком. Рядом была расстелена клетчатая скатерть, мать, улыбаясь, ставила на нее тарелку с яркими фруктами. И тут Теодора закричала:
— Не оглядывайся! — Голос ее от страха сорвался на визг. — Не оглядывайся! Беги!
Элинор на бегу подумала, что зацепится ногой о клетчатую скатерть, что споткнется о щенка, но в саду, через который они мчались, не было ничего, кроме черного в темной ночи бурьяна. Теодора, продолжая вопить, ломилась через кусты на месте цветочных клумб и вскрикивала от боли, натыкаясь на торчащие из земли камни и что-то еще — возможно, битую чашку. Через минуту они уже молотили кулаками в белую каменную стену, заплетенную темными лозами винограда, и криками умоляли их впустить, пока ржавые ворота не поддались и девушки не оказались в огороде перед Хилл-хаусом. По-прежнему держась за руки, плача и задыхаясь, они с черного хода ворвались в кухню, и тут же к ним подбежали Люк с доктором.
— Что случилось? — спросил Люк, хватая Теодору. — Вы целы?
— Мы чуть с ума не сошли, — слабым голосом произнес доктор. — Уже несколько часов вас ищем.
— Это был пикник. — Элинор рухнула на кухонный стул и посмотрела на свои руки. Только сейчас она поняла, что они исцарапаны в кровь и трясутся. — Мы пытались убежать. — Она протянула руки вперед, показывая их остальным. — Это был пикник. Дети...
Теодора протяжно, со всхлипом, хохотнула и выговорила: — Я оглянулась... мы шли, и я посмотрела через плечо... Она снова тоненько засмеялась.
— Дети... и щенок...
— Элинор. — Теодора стремительно повернулась и припала головою к ее плечу. — Элинор. Элинор.
Обняв Теодору, она подняла глаза на Люка и доктора. Тут комната закачалась из стороны в сторону, и время, каким его всегда знала Элинор, остановилось.
В тот день, когда должна была приехать миссис Монтегю, Элинор ушла одна в холмы над Хилл-хаусом. У нее не было определенной цели, ни даже мыслей, куда и зачем она идет, просто хотелось побыть наедине с собой вдали от темных дубовых панелей дома. Она отыскала укромный уголок и легла на мягкую траву, пытаясь вспомнить, когда последний раз вот так лежала на травке и думала. Деревья и полевые цветы, оторвавшись от своих насущных дел, роста и умирания, смотрели на нее с ласковой заботой, как будто даже к ней — скучной и нечуткой — нужно проявлять доброту, как к любому несчастному созданию, неукорененному в земле и вынужденному мучительно передвигаться с места на место. Элинор рассеянно сорвала ромашку, тут же умершую у нее в руке, и, лежа на траве, смотрела в мертвое лицо цветка. В голове не было ничего, кроме дикой, всепобеждающей радости. Она обрывала лепестки и, улыбаясь про себя, думала: что я буду делать? Что я буду делать?