Найти в Дзене
Гелена Малова

- Только минуту, - попросил художник.Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается

- Только минуту, - попросил художник. Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается художник, и жалел его. - Ну, давайте, я специально для вас посижу, - предложил он однажды, - хотите? Только недолго. Как надо сидеть? Рассердился и тотчас же засмеялся: - Беда мне с вами. Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку, долго слушал молча, потом заговорил: - Все это враки, - сказал он, - вздор, несерьезная чепуха. Я вчера сам был на городской станции в этом... в этом... как его... - В "Метрополе", - подсказал художник. - Да, в "Метрополе". Это чистейшее безобразие, то, что там происходит. Желающие ехать записываются у одного из предприимчивых пассажиров, потом приходят на перекличку вечером, к десяти часам, потом утром, часов в пять. Совершеннейшее безобразие! Он еще помолчал, потом крикнул в трубку: - Враки! Я сам пробыл там полночи, а вы ничего не знаете. Тот, кто записывает очередь, получает пять процентов стоимости билета, это я точно знаю, эт

- Только минуту, - попросил художник.

Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается художник, и жалел его.

- Ну, давайте, я специально для вас посижу, - предложил он однажды, - хотите? Только недолго. Как надо сидеть?

Рассердился и тотчас же засмеялся:

- Беда мне с вами.

Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку, долго слушал молча, потом заговорил:

- Все это враки, - сказал он, - вздор, несерьезная чепуха. Я вчера сам был на городской станции в этом... в этом... как его...

- В "Метрополе", - подсказал художник.

- Да, в "Метрополе". Это чистейшее безобразие, то, что там происходит. Желающие ехать записываются у одного из предприимчивых пассажиров, потом приходят на перекличку вечером, к десяти часам, потом утром, часов в пять. Совершеннейшее безобразие!

Он еще помолчал, потом крикнул в трубку:

- Враки! Я сам пробыл там полночи, а вы ничего не знаете. Тот, кто записывает очередь, получает пять процентов стоимости билета, это я точно знаю, это мне доподлинно известно. Я стоял в хвосте и все узнал. Так что извольте поручить кому-либо из ТОГПУ выяснить всю постановку дела, только без шума. И пусть доложат мне, надо это все упорядочить...

Положив трубку, он закурил, потом сказал художнику:

- Надоело. Попадется такой работник - хлебнешь с ним горя.

Уезжая домой, он спросил художника.

- Отвезти вас?

- Пожалуйста, если вам по пути.

Он снял с вешалки шинель, оделся и подождал художника. Красивое бледное лицо Дзержинского выглядело усталым, он то и дело закрывал глаза и, когда спускались по лестнице мимо напряженно глядящих часовых, спрашивал:

- Очень устаете? Это, наверно, очень трудно - рисовать? И похудели вы за это время. Главное - чего волноваться? Портрет у вас получается отличный.

С этого дня Дзержинский по утрам заезжал за художником, а вечерами отвозил его домой. Как-то по пути домой зашла речь вообще о живописи, и Дзержинский обнаружил незаурядные познания в ней. Художник спросил, рисовал ли Дзержинского кто-нибудь.

- Рисовал, - сказал Дзержинский, - был один, рисовал. Только не дорисовал. Я ему перестал позировать. Знаете почему?

- Почему? - спросил художник.

- Потому, что он стал у меня просить железнодорожные билеты. Все у него жена куда-то ездила. Ну, вот... он, бывало, порисует немного и билет попросит. А я билетами не распоряжаюсь. Так он меня и не дорисовал...

Когда проезжали через Арбатскую площадь, Дзержинский спросил:

- Это что за здание?

И показал рукой на ресторан "Прага".

Художник сказал, что это очень противный недавно открытый ресторан дореволюционного пошиба.

- Ничего не поделаешь, - ответил Дзержинский. - Нам эти пивные и рестораны оплачивают пятьдесят процентов расходов на народное образование... Такая, знаете, штука...

Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал:

- Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся - вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете?

Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт.

- Спасибо, не поеду, - сказал художник. - Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать.

Дзержинский улыбнулся одними губами.

- Что же делать тем, которые всю жизнь очень заняты? - спросил он.

- Не знаю, - сказал художник.

Два последних дня Дзержинский позировал по часу.

На прощанье он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успел. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки...

- Пожили, пора и честь знать, - говорил он, провожая художника. - Смотрите, какую вы нам тут грязь завели...

И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь.

Через три года художник опять рисовал Дзержинского.

Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинками, и от ресниц падали тени...

Художник рисовал по ночам - с трех до шести утра.

В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул.

К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз; увидел рисунок, губы у него задрожали.

- Вот рисуете, - сказал он, - как тогда...

Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклоняясь к лицу художника, не сдерживая слез:

- Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что... - секретарь задохнулся и замотал головой, - что... "моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда". И все с мест закричали: "Правильно! " Он оглядел зал и дальше стал говорить. "Я не щажу себя... Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них... "

Он опять задохнулся от душивших его слез, ушел в угол зала и долго стоял там в полутьме, прислонившись лбом к холодной стене...

В эту ночь, уже под утро, к гробу пришел Орджоникидзе, стоял долго, не двигаясь, и смотрел в мертвое лицо Дзержинского, потом поправил подушку под головой Феликса Эдмундовича...

У гроба подолгу стояли боевые товарищи... Тут видел художник жену и сына Дзержинского.

И странное дело: рисуя мертвого Дзержинского, художник думал о нем, как о живом. Теперь все чаще и чаще он представлял себе Мясницкую в тот знойный летний день, автомобиль и Дзержинского, протянувшего руку к недоуздку рысака... Или вспоминал глаза Дзержинского - тогда, когда он писал в кабинете портрет и просил поглядеть одну минуту, - прекрасные глаза, и веселые, и сердитые в одно и то же время.

ЛЕД И ПЛАМЕНЬ

Я никогда не видел Феликса Эдмундовича Дзержинского, но много лет назад, по рекомендации Алексея Максимовича Горького, я разговаривал с людьми, которые работали с Дзержинским на разных этапах его удивительной деятельности. Это были и чекисты, и инженеры, и работники железнодорожного транспорта, и хозяйственники.

Люди самых разных биографий, судеб, разного уровня образования, они все сходились в одном - и это одно можно сформулировать, пожалуй, так:

- Да, мне редкостно повезло, я знал Дзержинского, видел его, слышал его. Но как рассказать об этом?

А как мне пересказать то, что я слышал более тридцати лет назад? Как собрать воедино воспоминания разных людей об этом действительно необыкновенном человеке, как воссоздать тот образ Человечнейшего Человека, который я вижу по рассказам тех, кто работал с Дзержинским? Это очень трудно, почти невозможно...

И вот передо мною вышедшая недавно в издательстве "Мысль" книга Софьи Сигизмундовны Дзержинской "В годы великих боев". Верная подруга Феликса Эдмундовича - она была с ним и в годы подполья, и в годы каторги и ссылки, и после победы Великой Октябрьской революции - Софья Сигизмундовна рассказала о Феликсе Эдмундовиче много такого, чего мы не знали и что еще более восхищает и поражает в этом грандиозном характере. Эти мои разрозненные заметки ни в коей мере не рецензия на интереснейшую книгу С.С.Дзержинской. Просто, читая воспоминания, я захотел вернуться к образу Феликса Дзержинского, который занимает в моей литературной биографии важное место.

Он был очень красив. У него были мягкие темно-золотистые волосы и удивительные глаза - серо-зеленые, всегда внимательно вглядывающиеся в собеседника, доброжелательные и веселые. Никто никогда не замечал в этом взгляде выражения безразличия. Иногда в глазах Дзержинского вспыхивали гневные огни. Большей частью это происходило тогда, когда он сталкивался с равнодушием, которое он так точно окрестил "душевным бюрократизмом".

Про него говорили: "Лед и пламень". Когда он спорил и даже когда сердился в среде своих, в той среде, где он был до конца откровенен, - это был пламень. Но когда имел дело с врагами Советского государства, - это был лед. Здесь он был спокоен, иногда чуть-чуть ироничен, изысканно вежлив. Даже на допросах в ЧК его никогда не покидало абсолютно ледяное спокойствие.

После разговора с одним из крупных заговорщиков в конце двадцатых годов Феликс Эдмундович сказал Беленькому:

"В нем смешно то, что он не понимает, как он смешон исторически. С пафосом нужно обращаться осторожно, а этот не понимает..."

Дзержинский был красив и в детстве и в юности. Одиннадцать лет ссылки, тюрем и каторги пощадили его, он остался красивым.

Скульптор Шеридан, родственница Уинстона Черчилля, написала в своих воспоминаниях, что никогда ей не доводилось лепить более прекрасную голову, чем голова Дзержинского.

"А руки, - писала Шеридан, - это руки великого пианиста или гениального мыслителя. Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о г-не Дзержинском.

Но прежде всего он был поразительно красив нравственной стороной своей личности".

27 мая 1918 года Дзержинский писал жене:

"Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время - это одно непрерывное действие".

Эти слова могут быть отнесены ко всей сознательной жизни Дзержинского.