Сидит под дубом сторож Ганс, листает книжку, курит трубку: циклоп сощуривает глаз, сейчас начнется мясорубка. Круши, ломай, хватай, держи. Ганс размышляет: это мило, вот это класс, вот это жизнь, а то надгробия, могилы, и я такой в тени креста, охранник, сторож, неудачник. Отшельник — не с кем поболтать, с крестами, что ли, посудачить.
Лежит в каморке дряхлый пень, ему, увы, не стать моложе: бежит девчонка по тропе, сверкает ящерица кожей, на абордаж спешит корсар, везут посла на званый ужин. Смотритель слышит голоса, и если б в голове. Снаружи. Поют: мертвячка ли, мертвяк (проверить дверь на всякий случай), что птицам — место на ветвях, им там вольготней и певучей. Там соловейка-господин выводит трели как по нотам. И Ганс вздыхает: не один, чего, нормальная работа.
В окошко смотрит невзначай, но деликатно, из-за шторы: молчат химера трубача, с окрестных стен трубил который, судья, любившая бурлеск, швея, отвергнувшая мима. Молчат прекрасно, просто блеск, и суть молчания уловима:
не о великом праотце, не о зовущем "самом главном" — что рыбкам место в озерце, им там серебряно и славно.
И боли нет, и смерти нет, ну и коса её нелепа. Есть бесконечный синий цвет, и он захлестывает небо.
Ты нам, колдунья, солгала, не стыдно лгать в лицо фортуне? Кривые бьются зеркала у злой уродливой колдуньи, дрожит в руках веретено. Сбивает ветер хуком в челюсть. Выходят призраки из снов, чтоб покачаться на качелях, поговорить, что век притих, не навещают домочадцы. И сторож не боится их и тоже хочет покачаться. Туман разложен как пасьянс, темно и холодно как в трюме. Смеётся старый сторож Ганс, уже лет двести как не умер.
2