До чего, оказывается, соблазнительно ткнуть пальцем в другого, обозвать его Чичиковым, определить в подлецы и откреститься от него, даже части его в самом себе. Прочитывая поэму исключительно как сатирическое произведение и ставя Павла Ивановича в ряд мёртвых душ, я убеждён, мы уподобляемся гоголевскому добродетельному человеку, наподобие тех, что «нежданно, как из окошка, выглянули в конце… поэмы…»: Кифы Мокиевича и Мокия Кифовича, «думающих не о том, чтобы не делать дурного, а о том, чтобы только не говорили, что они делают дурное».
«Но мудр тот, — заключает свои раздумья Николай Гоголь не ради отдохновения от трудов праведных, не затем, чтобы высказать прописные истины о возвышенной ценности человеческой личности и отсутствии таковой у Чичикова, — кто не гнушается никаким характером… И ещё тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме».
Важен ли тот факт, что для самого автора образ Чичикова сохраняет некую тайну даже на последних страницах первого тома? Так ли существенно, что писатель, если внимательно вчитаться в текст его поэмы, несмотря на «страшного червя», пожирающего «жизненные соки» Чичикова, видит в нём живую душу, «рождённую на лучшие подвиги»? И тогда что, надо признать, безосновательно суждение Фёдора Достоевского, считавшего Чичикова одним из немногих героев русской литературы, заслуженно стоящим рядом с Онегиным и Печориным?
Даже сознавая, что автор, по признанию Николая Гоголя, ни в коем случае не должен «ссориться» со своим героем, и признавая субъективным восприятие Чичикова Фёдором Достоевским, я склонен, однако, отдать писателям приоритет перед литературоведами, настаивающими на непременно сатирическом, а значит, как я понимаю, омертвляющем живую душу героя прочтении гоголевской поэмы.
Всё же Николай Гоголь, как и впоследствии Лев Толстой, если припомнить многих героев «Войны и мира», умел подметить в своих героях многое из того, что считал необходимым разоблачить в жизни, не ставя их в ряд мёртвых душ. Оба художника исповедовали одну правду: «не может и не должно быть героев, а есть люди», среди которых оба классика отдавали предпочтение возмутителям спокойствия.
Кто такой Чичиков? Само собой, возмутитель спокойствия. А капитан Копейкин? Тоже возмутитель спокойствия. А дворовый человек Попов, грамотей, проворовавшийся «благородным образом», которого поймал капитан-исправник? И он первостепенный возмутитель спокойствия. Каждый из них в своём роде подлец. По каждому из них тюрьма плачет. Но ведь тюрьма, но никак не кладбище.
А почему подлец? Так ведь иначе не проживёшь. На огромном пространстве Руси произрастают всего два типа людей: первые — слегка чудаковатые, живущие в ожидании чуда; вторые — те, в ком нет чувства меры. Ни в чём!
Если о Петрушке сказано, что он читает, то читает он всё без разбора — «похождение ли влюблённого героя, просто букварь или молитвенник», причём, в чтении его интересует не столько смысл, сколько сам процесс, как это из буковок слова рождаются.
Если в Ноздрёве проявится «широта натуры», то это будет самое несусветное её проявление: к примеру, обыграв на ярмарке иного простака, он готов тут же весь выигрыш пустить по ветру, накупив подвернувшуюся под руку кучу ненужных вещей.
Если «проклятая старуха» Коробочка боится прогадать в цене с незнакомым ей товаром («…мёртвых никогда ещё не продавала»), то глупость и жадность подскажут ей причину самую что ни на есть идиотскую: вдруг они «в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся». А крепколобость лишь усилит её опаску: «…моё такое неопытное вдовье дело! лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам».
Если заседатель Дробяжкин блудлив, то «как кошка», и мы узнаем, как он «повадился уж чересчур часто ездить в… деревню, что в иных случаях стóит повальной горячки». В результате крестьяне сёл Вшивая-спесь, Боровки и Здирайлово «снесли с лица земли» охочего до баб и девок представителя власти:
«Земскую полицию нашли на дороге, мундир или сюртук на земской полиции был хуже тряпки, а уж физиономии и распознать нельзя было».
Если дадут Чичикову в провожатые девчонку, то самой знающей окажется Пелагея, которая не разбирает, где право, где лево.
Если Собакевича представят весьма похожим на средней величины медведя, то для довершения сходства он и имя от автора получит Михайлы Семёновича, и будет ступнями ступать и вкривь и вкось, а шеей не ворочать вовсе, и фрак на нём окажется совершенно медвежьего цвета. К тому же писатель наградит его лицом, про которое скажет, что натура недолго мудрила над ним, просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет. Чичиков ещё раз взглянет на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь!
Если уж чичиковский кучер Селифан изволит гневаться, то — откуда что берётся — начинает крыть он своих лошадей иностранными именами.
Если в характере белокурого ноздрёвского зятя будет замечено упорство, то Николай Гоголь тут же заметит, что Мижуев был один из тех людей, что «ещё не успеешь открыть рта, как они уже готовы спорить и, кажется, никогда не согласятся на то, что явно противуположно их образу мыслей, что никогда не назовут глупого умным и что в особенности не согласятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда тем, что в характере их окажется мягкость, что они согласятся именно на то, что отвергали, глупое назовут умным и пойдут потом поплясывать как нельзя лучше под чужую дудку, — словом, начнут гладью, а кончат гадью».