У каждого своя Итака. Только все едут в Москву. Но Итака - ваш дом. Потому что уехать невозможно. Вы всегда вернетесь.
Ивану было двадцать два, когда он уехал в столицу.
— Москва, — говорил ему знакомый, человек в черной косухе с тяжелым взглядом, — город, где ты непременно ссучишься.
— Да брось ты, — отмахивался Иван. — Что за дурацкие представления о Москве! Там живут нормальные люди.
— Они просто сами не знают, что ссучились, — печально, но настойчиво продолжал знакомый. — А приедут сюда — так их сразу видно.
Его провожали несколько человек со двора. Иван долго отказывался пить, но в конце концов не выдержал и принял баночку «Ягуара». Ему было страшно ехать в Москву и еще страшнее — признаться в этом. Ведь никто его там не ждал. А сейчас — было страшно возвращаться.
Он прожил в столице три года, но ничего не добился. Кроме того, что не жил с родителями и больше не пил во дворах. Но ему нравилось. Правда, почему, объяснить он не смог бы. Скорее всего, как у многих: просто потому что жил в Москве.
Городок, куда он вернулся, был «ма-а-а-ленький». Родители жили тоскливой жизнью на окраине, там же, где и прежде. Изредка Иван заезжал к ним. Вот и сейчас — прибыл на вечернем поезде, сразу же с вокзала — и домой. Вечер проведет с ними, переночует, а следующим днем домой. Он и билеты взял заранее, зная, что захочется бежать.
Зайдя во двор, подивился, как все изменилось. «Цивилизация», похоже, докатилась и сюда: аккуратная новая парковка, красивые яркие фонари, высокий забор вокруг детского сада, на детской площадке – новые качели, горка, яркие удобные скамейки.
Не изменилось только одно — компания, проводившая время на этих скамейках. Вон Серега, а вон Антоха, еще несколько парней, про которых сразу и не понять, знакомые или нет — и выглядят, будто бы, так же: все те же рваные джинсы, косухи, кожаные черные куртки, китайские пуховики. С ними несколько женщин — они полноваты, они громко смеются, они что-то пьют из маленьких баночек. Их Иван точно не видел раньше — в «то» время девушки были стройней и красивей.
«Подойти, не подойти», — раздумывал он, приближаясь к подъезду. Но вопрос решился сам собой: его заприметили, замахали руками издалека. И понеслось: здорово! ну здорово! как жизнь-то? как дела? ну ни хрена себе!..
Иван пожимал всем руки, здоровался и чувствовал, как пробуждается в нем какое-то теплое чувство: он в самом деле рад. Ну как же так, ведь мог позвонить, сказать, что приедет, действительно. Чего не стал?
— Давай пивка! — раздался жизнерадостный, подвыпивший уже голос, и Иван вздрогнул, подумал: пивка, ну конечно же, пивка. Дак че, он с радостью!
— Пацаны, это Ваня, — Ваня, это Димон, — еще кто-то… Новых имен Иван не запомнил.
Пацаны приняли гостя хмуро, а узнав, что тот из Москвы — так и вовсе сурово: отошли от него, отодвинулись, в разговоры не вступали, лишь косились изредка.
— Ну че, где живешь, че делаешь? — услышал Иван.
Из чьего-то телефона неслась музыка — модный в нынешних дворах дабстеп, для Ивана он весь был одинаков, и одинаково отвратителен. Он вспомнил, что парни вообще-то рокеры, панки — что и объединяло их когда-то. Но ничего не сказал: ну играет, и пусть играет.
Вокруг бегали дети, подбегали к отцам, непрерывно курившим, дергали за руку.
— Ну ты че, покорил Москву? — снова чей-то смех на заднем плане, косые взгляды незнакомых парней.
— Да какой покорил? — сплюнул по старой привычке Иван. — Комнату снимаю, рерайтером работаю.
Ему показалось, что на площадке повисла тишина.
— Кем? Че это за хрень такая?
— Рерайтером, — повторил Иван. — Ну, помнишь, я говорил, что хочу быть журналистом? Когда уезжал.
— Ну да, ты писал че-то. И как?
— Ну, вот так, — пожал плечами Иван. — И сейчас пишу. Рерайтер — это тоже типа журналист. Но только…
Он понял, что вряд ли сумеет объяснить.
— А, херня, короче, — подытожил он.
— Не, ну ты уж расскажи, чего ты, — и Иван, терпеливо вздохнув, принялся подбирать слова.
Собственно, подбирать слова — это и была его работа. Он сидел в небольшом офисе, пять через два, снимал комнату. Что-то писал о недвижимости, но именно «что-то». Он работал со словами, но старался не вдумываться в смысл и значение этих слов, а если брать выше — в смысл и значение самой своей работы. И, с некоторых пор, жизни.
— Ну вот берешь и переписываешь другими словами, — рассказывал он, перебивая собственные мысли. — Это как изложение в школе…
По правде говоря, Иван не знал, что будет дальше. Он был в тупике. Более того, даже подозревал, что эта работа глупа и постыдна, и в глубине души был убежден, что занятие так называемым «рерайтингом» попросту унижает само человеческое достоинство. С другой стороны, чем-то же надо заниматься. Тем более, в Москве.
Просто чем еще? Чем? Его новая столичная работа была так же бесперспективна, как и работа грузчика. Но за нее платили больше — примерно раза в три. И, конечно, она приносила меньше напряга. Меньше делаешь и больше получаешь — не об этом ли и он, и пацаны всегда мечтали, когда сидели здесь же… Ну, не здесь, а на старых скамейках, которые снесли.
И вот оказалось, что нет.
Вокруг было шумно, но его больше не замечали. Пацаны терли о чем-то своем, подвыпившие девушки перешептывались, дети кидались друг в друга комками земли. Иван наблюдал за всем этим и вспоминал.
Вот Серега. Они часто пили вдвоем, шатаясь по улице или забившись в квартиру, и слушали «Гражданку». Познакомились на улице, случайно, оба пьяные, оба отчаянные. Иван читал свои стихи, встав на скамейку. Стихи пользовались успехом. Переехав в Москву, он перестал писать их — рифмованные строки раздражали, резали глаз — и сердце — своей бессмысленностью. Особенно собственные — написанные тогда.
А что еще — тогда? Грохот «Гражданки», исступленное пение Летова из старых колонок Сереги. Однажды тот жил с женщиной — недолго, как с ним бывало — и эта женщина оставила с ним дочку. С ним и Иваном, стало быть — то заруливал с пивом еще поутру.
— Приучайся к хорошей музыке! — орал Серега, перекрикивая «Здравствуй, черный понедельник!» — С детства.
— Это разве музыка? — спросила удивленная девочка.
Иван запомнил те слова — навсегда. Он любил Летова всей душой, знал наизусть песни, но всегда понимал, не проговаривая для себя, то, что с детской непосредственностью сказала девочка. В нормальном мире, о котором он мечтал и о котором мечтал, наверняка, и сам Летов, этой музыки просто не могло быть. От острой нехватки того мира, в котором не могло быть Летова, и о котором пел сам Летов, и слушали его Иван с Серегой.
Он ухмыльнулся.
А вот Тоха. Смешно вспоминать — работали вместе в охране. «Дрищеватые», как во дворе говорили парни, охраняли целый парк. Ходили с рациями, как взрослые. Водили друзей, баб, водка лилась рекой… В общем, долго не проработали.
А Юрик! Его почему-то нет.
— Кстати, Юрка-то где? — спросил Ваня. — Че с ним?
С Юриком они любили гулять ночами. Ничего не было страшно — и в два, и в три часа ночи, и в пять часов утра. Могли «тупить», бродя пустынными улицами, могли сидеть на лавке, скуривая по две пачки, о чем-то споря, рассуждая, доказывая что-то друг другу. Порой доходило до драки. Где они сейчас, те рассуждения? Не осталось даже скамеек, на которых они спорили. Все обратилось в ничто, стало холодным воздухом с едким запахом сигаретного дыма.
Был еще Толик. Он выпал из окна — за несколько дней до того, как Иван уехал. Сидел, курил на подоконнике, засмотрелся. Человек был свободен, он и окончил короткую жизнь свою как птица — в полете. И никогда бы не стал рерайтером. Никогда.
Иван с ним мало общался — так, чтоб один на один, и никогда не считал его другом. Однажды с утра они пили пиво, с жуткого, недельного похмелья.
— Хочешь чего послушать? — говорил Толик на кухне. У него было несколько дисков — все из серии «Легенды русского рока» или что-то вроде того. Кинчев, Шевчук, «Король и шут»… Ну и так далее. Был и «АукцЫон».
— «АукцЫон» давай, — выбрал Иван.
Было видно, как обламывает Толика с похмелья слушать «АукцЫон». Но он терпел: к нему зашел друг. Почему он считал его, Ивана, совершенно случайного человека, другом — так и осталось загадкой. Эта загадка сорвалась с ним вместе в пропасть двора, на козырек над подъездом.
— Я за тебя впишусь, — сказал Толик. — Если надо будет, я всегда за тебя впишусь не раздумывая, Ваня!
А теперь он был рерайтер, Ваня.
— Бабки-то есть, рерайтер? — смех Сереги вырвал его из воспоминаний. Из глубины площадки Иван поймал молчаливый, насмешливый взгляд — новой Серегиной пассии, ничуть не красивой.
Но этот простой вопрос прозвучал совершенно не так, как в то благостное время, когда они наскребали всей своей большой компанией мелочь и были от этого счастливы: жизнь, продолжается, живем. Он прозвучал как угроза: мол, за то, что мы вообще тебя сегодня видели, поставь нам хотя бы пива. Типа чтоб не зря.
— Поставлю, парни, — твердо сказал Иван, поднимаясь.
Он понял, что даже если выпьет теперь с ними, тошно будет всем. Всех гнетет его присутствие, да и его гнетет присутствие здесь. Радость куда-то ушла, воодушевление спало. Будет просто глупо, если он останется. Если уйдет — тоже. Но это будет хотя бы быстро. Он достал пять сотен из кошелька. Для него и сейчас, в Москве, это были нормальные деньги. Но бог с ним, подумал он.
— Ну, сколько раз ты меня угощал, — произнес Иван.
Серега вроде и отошел, довольно кивнув, но затем вдруг остановился, вернулся к нему и протянул купюры. У него был такой вид, что Иван просто не смог не взять их, отказаться. Тяжелый Серегин взгляд не позволил бы.
— Не надо мне, — сказал Серега и громко свистнул. — Слышь, братва, пойдем к Витюхе зайдем.
— Так он у Юльки, наверное, — раздались пьяные голоса. Нестройный хор полных девушек уже исполнял какую-то песню. Иван был всем «до фонаря».
— Ну так и к ней зайдем, че мы? У нас же вся ночь впереди! Гуляем!
Иван спрятал пять сотен в карман, коротко попрощался с Серегой, пошел к подъезду.
— Бывай, че, — крикнули ему вдогонку. Но рерайтер так и не понял, не разобрал, чей же это был голос — Сереги, с которым он слушал днями напролет отчаянного Летова, Тохи, с кем куролесил в охране, Юрика — ну так его вроде не было?
Или, может быть, Толика — того, что повторял ему на кухне: «Я впишусь за тебя. Если надо будет, я за тебя впишусь»?
Хотя нет, не его точно.
Не его.