Мирное утро, город укутанный мраком нежно ворочался в постели. Погода пропитана летом, даже ветер был именно таким, каким должен быть: теплым, медленным и очень протяжным. Дыхание мира. Тебе стоило только встать, выглянуть в окно, и ты уже знал, что наконец наступило время настоящей свободы. Время жить. Таким было первое утро лета.
Дуглас Сполдинг, двенадцати лет, только-только продравший глаза, лето ласково несло мальчика по течению этого раннего утра. Лежа в своей сводчатой спальне, он ощущал всю мощь, что та дарила ему, верхом на июньском ветре в самой высокой башне в городе. Ночью, когда деревья сливались в унисон, он словно маяк окидывал взглядом необъятное море из вязов, дубов и клена. Но сейчас…
«Вау», прошептал Дуглас.
Целое лето впереди, день за днем до последней черточки в календаре. Словно богиня Шива из книжек про путешествия, руки мальчика хватили всё, что было на пути, обрывая кислые яблоки, персики и черные сливы. Он окунется в листву деревьев и кустов или в воду реки. Он радостно замерзнет у заиндевелых дверц ледника. И счастливо поджариваться на бабушкиной кухне за компанию с десятком тысяч цыплят.
Но сейчас его ждала привычная задача.
На одну ночь каждую неделю Дугласу позволялось покидать своего отца, мать и младшего брата Тома в маленьком соседнем домике, чтобы переночевать в башне своего деда. Вверх по темной винтовой лестнице прямо до купола. И в этой философской обители он спал среди грома и видений, чтобы проснувшись перед тем, как молочник будет звенеть бутылочками, совершить свой магический обряд.
Он стоял у открытого окна в темноте. Глубоко вздохнул и выдохнул.
Уличные огни, словно свечки на черном торте, погасли. Он выдохнул еще раз и еще раз, и начали исчезать звезды.
Дуглас улыбался и показывал пальцем.
Здесь, и вот здесь. А теперь вот тут, и там…
Желтые квадратики прорезывали утреннюю землю, в домах загорались огоньки. Россыпь окон вдруг озарились вдалеке.
«Все зевнули! Все проснулись!».
Огромный дом внизу ожил.
«Дедушка, вытащи свои зубы из стакана!» — Дуглас выдержал паузу — «Бабушка и прабабушка, пожарьте блинчики!»
Сквозняк разнес теплое запах блинчиков по коридорам, дразня ароматом постояльцев, тетушек, дядюшек и кузенов в гостевых комнатах.
«Улица Стариков, просыпайся! Мисс Элен Лумис, полковник Фрилей, миссис Бентли! Покашляйте, встаньте, проглотите свои таблетки, пошевеливайтесь! Мистер Джонас, запрягайте лошадь, выводите
из сарая фургон, пора ехать за старьем!» Вскоре, разбрасывая синие искры над собой, проплыл по кирпичной уличной речке городской троллейбус.
«Готовы? Джон Хафф? Чарли Вудмен? » – прошептал Дуглас Детской улице. «Готовы!» повторил он промокшим от росы на лужайке бейсбольным мячики и пустым веревочным качелям на ветках деревьев.
«Мама, папа, Том, просыпайтесь!»
Будильник тихо зазвенел. Загремели часы у здания суда. Птицы, запев, взлетели с деревьев, словно брошенная сеть. Дуглас дирижировал оркестром указывая в небо на восток.
Солнце стало восходить.
Он сложил свои руки и улыбнулся улыбкой фокусника. Да, сэр, он подумал, только я приказал — и все повскакали, все забегали. Это будет хорошее лето.
Он в последний раз щелкнул пальцами над городом. Двери распахнулись. И вышли люди.
Лето 1928 года началось.
В один угрюмо-пасмурный и тихий осенний день, когда облака удручающе низко висят над головой, я ехал верхом, мимо грустных пейзажей нашей провинции. Наконец, когда уже вечер нагнал свои тени, я очутился перед унылым поместьем Ашеров.
Я не знаю, как было на самом деле, но на первый взгляд, здание будто бы источало нестерпимую тоску, которая пронизывала душу. Я говорю нестерпимую, потому что ни сентиментальные чувства, ни поэтический флёр, обычно сглаживающий даже самые ужасные картины природы, не пробудились во мне.
Я смотрел на открывшуюся мне картину — на главный дом и простенький пейзаж этих владений, — на блеклые стены — на местами побитые окна, — на чахлую осоку, — на белые изъеденные стволы сухих деревьев, — с гнетущим чувством, которое можно сравнить только с пробуждением курильщика опиума, — горькое возвращением к обыденной жизни, когда пелена удовольствия спадает с глаз.
Это была ледяная ноющая боль в сердце, безотрадная пустота в мыслях, полное бессилие воображения хоть как-то возвысить душевные страдания. Что же именно, — задумался я, — что именно меня удручает в Доме Ашера?
Это была неразрешимая загадка; я не мог совладать со своими мрачными фантазиями, которые ворочались во время раздумий. Пришлось довольствоваться ничего не объясняющим заключением, что некоторые сочетания каких-то обычных предметов могут таким образов влиять на нас, но понять, что это за влияние — задача непосильная для нашего ума.
Возможно, — подумал я, — что если по-другому расположить все эти мелочи, эти элементы картины, то гнетущее меня чувство изменится или пропадет вовсе. Поэтому увлеченный этой мыслью я подъехал к самому краю обрыва над черным тягучим прудом, неподвижная гладь которого раскинулась под самой усадьбой, и содрогнулся еще сильнее, увидав в отражении чахлую осоку, белые изъеденные стволы деревьев, и местами побитые окна.
Тем не менее, я собирался провести несколько недель в этом особняке мрака. Владелец его, Родерик Ашер, был моим другом детства; но много воды утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз. Однако странное письмо, которое я получил от него, находясь у удалённом уголке нашей страны, требовало нашей с ним личной встречи.
Письмо свидетельствовало о сильном нервном возбуждении. Автор говорил о пытающих его физических страданиях, об угнетавшем его душевном расстройстве и мечтал встретиться со мной, со своим лучшим, даже единственным другом, рассчитывая на то, что моё общество облегчит его мучения.
То как было написано это письмо, его очевидная сердечность — заставили меня принять приглашение без всяких колебаний, хотя оно всё еще казалось мне странным.
Не смотря на то, что будучи мальчиками, мы были близкими друзьями, я действительно мало знал о своем друге. Он всегда был сдержан. Я знал, однако, что его очень древней семье, с незапамятных времен, было свойственно иметь особую чувствительность и темперамент. Это выражалось в течение многих веков в произведениях возвышенного искусства, а позднее — щедрой, но ненавязчивой благотворительности и страстной любви к музыке, скорее даже к ее трудностям, чем к признанным и легко понимаемым красотам.
Барби чувствовал себя лучше, проходя мимо Фуд-Сити и оставляя центр города позади. Когда он увидел надпись: «ВЫ ПОКИДАЕТЕ ЧЕСТЕРС-МИЛЛ. ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ СКОРЕЕ!» — он по-прежнему чувствовал себя неплохо. Барби нравилось быть в дороге, и не потому, что ему хорошенько вмазали в Милле, просто это было старое-доброе «двигаться вперед». Две недели он ходил подавленной черной тучкой, пока ему за это не предъявили на парковке у Дипперс.
«По сути, я всего лишь бродяга,» — сказал он и рассмеялся. — «Бродяга, прущийся в Биг Скай. А почему бы и нет, черт побери? Монтана! Или Вайоминг! Даже долбанный Рэпид-Сити в Южной Дакоте. Куда угодно, лишь бы не здесь».
Он услышал приближающийся грохот двигателя, развернулся и пошел спиной вперед, выставив большой палец. То, что он увидел, было очаровательно: старый грязный «форд-подвези-меня» с молоденькой пепельная блондинкой за рулем. Самый любимый оттенок. Барби натянул свою самую обворожительную улыбку. Девушка ответила тем же. Господи, если ей хоть на один денек больше девятнадцати, то он съел бы всю свою последнюю зарплату от Суитбрайар Роуз. Бесспорно, слишком юная для джентльмена тридцати лет, но, как говорили в кукурузной Айове, с ней уже всё можно.
Пикап притормозил, Барби уже направился к нему… но автомобиль снова набрал скорость. Проезжая мимо, девушка еще разок взглянула на Барби. Она продолжала улыбаться, но теперь уже скорее с сожалением. Что-то меня на секунду переклинило, говорила эта улыбка, но теперь здравый смысл восторжествовал.
Барби подумал, что узнал ее, но не был уверен в этом до конца. Завтраки по выходным в Суитбрайар всегда были безумными. Но казалось, что он помнит её с мужчиной постарше, скорее всего, с её отцом. Они сидели, уткнувшиеся в воскресный «Таймс». Если б он мог заговорить с ней, когда она проезжала мимо, то сказал бы: Если ты доверилась мне, съев приготовленную мной яичницу с колбасой, то вполне можешь довериться в том, чтобы подвезти меня пару миль.
Но само собой, такого шанса не представилось, и Барби просто вскинул руку, намекая, что не в обиде на девушку. Задние фары пикапа зажглись, как если бы она передумала. Но тут же погасли, и пикап ускорился.
В последующие дни, когда дела в Милле стали меняться от плохого к худшему, Барби раз за разом проигрывал в памяти этот эпизод под теплым октябрьским солнцем. Мимолетная вспышка задних фар… будто бы она все-таки его узнала. Это же повар из Суитбрайар Роз, я почти уверена. Может, мне надо его…
Но «может» — это дыра, в которую проваливались люди, гораздо более достойные, чем он. Если бы девушка и правда передумала, то в его жизни всё бы изменилось. Она была бы обязана это сделать. Барби никогда больше не видел эту молоденькую блондинку, сидевшую за рулем старого грязного Форда «Ф-150». Должно быть, она пересекла границу Честерс-Милла за считанные минуты (а то и секунды) до того, как граница закрылась. Будь он вместе с ней, то оказался бы снаружи и в безопасности.
Если, конечно, — позднее размышлял Барби, когда не мог заснуть, эта остановка не была бы слишком уж долгой. Хотя в таком случае, меня бы по-прежнему здесь не было. И её тоже. Потому что на Сто девятнадцатом шоссе можно ехать пятьдесят миль в час. А при пятидесяти милях в час…
На этом моменте его мысли всегда возвращались к самолету.
Потом они вернулись на ферму и в молчании остановились перед хозяйским домом. И хотя он тоже принадлежал им, войти в него они боялись. Однако через минуту Снежок и Наполеон приоткрыли дверь плечами, и животные толпой вошли внутрь, шагая с предельной осторожностью, боясь что-либо потревожить. Они ходили на цыпочках из комнаты в комнату, боясь говорить громче шепота, с трепетом взирая на невероятную роскошь, на кровати с перьевыми матрасами, зеркала, диван из конского волоса, брюссельский ковер, литографию королевы Виктории над каминов в гостиной. Они уже хотели спуститься с крыльца, как вдруг поняли, что Молли пропала. Вернувшись, они обнаружили, что она осталась в парадной спальне. , Глупо глазея на себя в зеркало, Молли прижимала к плечу кусок синей ленты, который подобрала с туалетного столика миссис Джонс. Все резко упрекнули её, и вышли на улицу. Ветчину, висящую на кухне, вынесли для захоронения, а бочку с пивом в столовой Боксер выбил ударом копыта. Больше в доме ничего не трогали. На месте было принято единогласное решение о том, что хозяйский дом следует превратить в музей. Единогласно согласившись с тем, что ни одно животное не должно в нём жить.
Животные отправились завтракать, после чего Снежок и Наполеон вновь их созвали.
– Товарищи, – сказал Снежок. – Сейчас половина седьмого, впереди у нас целый день. Сегодня мы начнем сбор урожая. Но у нас есть еще одна вещь, которой мы должны заняться в первую очередь.
Обнаружилось, что свиньи за последние три месяца научились считать и писать по найденным на помойке старым прописям, по которым когда-то учились дети мистера Джонса. Наполеон попросил принести по банке черной и белой краски и повел всех к воротам у главной дороги. Затем Снежок (он оказался самым способным к письму) зажал кисть между копытом и рысаком, замазал надпись «Господский Двор» над воротами и написал «Скотный Двор». Отныне ферма будет именоваться так. После чего они вернулись на ферму, где Обвал и Наполеон распорядились принести лестницу и велели приставить ее к стене большого амбара. Они объяснили, что за три месяца изучения им удалось свезти принципы Анимализма к семи заповедям. Эти семь заповедей будут выведены на стене и будут нести за собой право нерушимых законов. И отныне их будут соблюдать все животные Скотного Двора. Не без труда (нелегко удержаться свинье на лестнице) Снежок вскарабкался наверх и принялся за работу, а Стукач держал внизу банку с краской. Заповеди написали на осмоленной стене крупными белыми буквами, чтобы их можно было увидеть за тридцать ярдов. Они гласили:
Семь заповедей
1. Тот, кто ходит на двух ногах, – враг.
2. Тот, кто ходит на четырех ногах, или у кого есть крылья, – друг.
3. Животное не должно носить одежду.
4. Животное не должно спать в кровати.
5. Животное не должно пить алкоголь.
6. Животное не должно убивать другое животное.
7. Все животные равны.
Слова были написаны четко и, если не считать, что слово «друг» было написано, как «дург». И буква «с» иногда была повернута не в ту сторону, все было довольно грамотно. Снежок прочел заповеди вслух для общего сведения. Животные согласно кивали головами, а те, кто поумнее, сразу стали учить их наизусть.
«Теперь, товарищи, - воскликнул Снежок, бросая кисть, - на поле! Да будет для нас делом чести собрать урожай быстрее, чем Джонс и его люди».
Но в этот момент три коровы, которые маялись уже некоторое время, громко замычали. Их не доили уже двадцать четыре часа, и вымя уже почти лопалось. Немного подумав, свиньи отправились за ведрами. Они вполне успешно подоили коров, их рысаки сгодились для такой задачки. Вскоре появилось пять ведер вспененного парного молока, на которые некоторые животные смотрели с большим интересом.
«Что произойдет со всем этим молоком?» - спросил кто-то.
«Джонс иногда подмешивал молоко нам в корм», сказала одна курица.
«Не обращайте внимания на молоко, товарищи!» - воскликнул Наполеон, встав перед ведрами. «Мы займемся этим позже. Сейчас наша главная задача — это урожай. Товарищ Снежок вас поведет. Я подойду через несколько минут. Вперед, товарищи! Сено ждет.»
Животные спустились на сенокос, чтобы начать сбор урожая, но когда они вернулись вечером, обнаружили, что молоко пропало.
Они там.
Черные в белых костюмах, встали раньше меня справить половую нужду в коридоре и подтирают, пока я их не обнаружил.
Они вытирают, когда я выхожу из спальни. Трое мрачных, ненавидящих всё, время суток, это место и людей с которыми приходится работать. Когда они в таком состоянии, лучше, чтобы они тебя не заметили. Я пробираюсь в парусиновых туфлях вдоль стены очень тихо, но их специальная чувствительная аппаратура засекает мой страх. Они поднимают взгляд, одновременно втроем, из глаза мерцают на черных лицах словно огоньки на старом приёмнике.
«А вот и Вождь. Суу-пер Вождь. Аве Вождю Швабры. На держи, Вождь Швабры…»
Суют мне тряпку в руку и указывают на место, где мне сегодня надо убрать. И я иду.
Один огрел меня шваброй по ногам, чтобы поторопился.
«Хо! Зырите этого отбитого? Такой здоровый, чтоб жрать яблоки с моей башки, а слушается как ребенок.»
Они смеются и потом я слышу, как они бубнят сзади, голова к голове. Гомон черных машин. Гудят ненавистью, смертью и другими больничными секретами. Они не стесняются при мне разговаривать о своих секретах, потому что думают, что я глухонемой. Все так думают. Получилось схитрить и обдурить их. Если чем и помогала мне половина индейской крови в этой грязной жизни, то это хитростью. Помогала мне все эти годы.
Я вытираю пол возле двери отделения, снаружи вставляют ключ, и я понимаю по тому как мягко и быстро проворачивается ключ в замке, что это Старшая сестра. Она так давно возится с этими ключами. Она проскальзывает через дверь вместе с холодным ветерком и запирает за собой, и я вижу её пальцы скользят по полированной стали — ногти на каждом того же цвета что и губы. Странно оранжевые. Как кончик паяльника. Горячий цвет или холодный, не понять даже если она коснется тебя.
С ней плетеная сумка вроде тех, который продает племя Ампква вдоль горячего Августовского шоссе, форма как ящик для инструментов с пеньковой ручкой. Сколько лет я здесь, столько у неё эта сумка. Плетение редкое, поэтому я могу разглядеть, что внутри; там нет ни пудреницы, ни помады, ни другого женского барахла. Сумка полна тысячами вещей, которыми она сегодня планирует воспользоваться: шестерни, колесики, зубчатки, отполированные до блеска, маленькие фарфоровые таблетки, иголки, пинцеты, часовые щипчики, мотки медной проволоки…
Она кивает мне, проходя мимо. Вместе со шваброй я иду к стене и улыбаюсь. Пытаюсь обмануть её аппаратуру настолько насколько получится, прячу глаза — им тяжелее тебя понять, если глаза закрыты.
В темноте я слышу, как её резиновые каблуки стучат по плитке и как звякает её барахло в сумке в такт шагам. Она ходит почти маршируя. Когда я открываю глаза, она уже в глубине коридора, поворачивает в стеклянный Сестринский пост, где проведет весь день сидя за столом, смотря в окно и делая пометки о том, что творится в дневной палате на протяжении следующих восьми часов. Ее лицо выглядит довольным и спокойным от этой мысли.
Затем… она замечает этих черных парней. Они всё еще рядышком, болтают друг с другом. Не услышали, как она зашла в отделение. Они чувствуют её суровый взгляд, но уже слишком поздно. Им следовало бы подумать, перед тем как начинать бубнеж перед её приходом. Они отпрянули и смутились. Она пригнувшись и направилась к ним, замкнутым в конце коридора. Она знала, о чем они шептались и была вне себя от ярости. Она собиралась порвать этих черных паразитов в клочья, настолько она была зла. Она раздувается, раздувается до тех пор, пока белая униформа чуть не лопается на спине, и разводит руки так, чтобы обхватить эту троицу раз пять или шесть. Осматривается, крутя своей огромной головой. Никого не видно, только вечный Швабра Бромден, индеец-полукровка, прячется за своей шваброй и не может произнести и слова, чтобы позвать на помощь. И она действительно пускается во все тяжкие, её накрашенная улыбка скривилась, превратившись в оскал, а сама она раздувается всё больше и больше, уже размером с трактор, настолько огромная, что я могу учуять как пахнут механизмы у неё внутри, словно запах мотора при перегрузке. Я затаил дыхание. Господи, похоже на этот раз они это сделают! В этот раз они позволят ненависти взрастись до критической отметки, и они разорвут друг друга на части, не успев даже понять, что творят!
Но только она начала обвивать своими раздвижными руками черных парней, а они потрошить ей внутренности ручками швабр, из спален выходят больные посмотреть, что там за гвалт, и она преображается в свой прежний вид, чтобы её не увидели в настоящем жутком обличье. Пока больные протерли глаза, только-только разглядели спросонья, из-за чего шум, перед ними оказалась всего лишь Старшая сестра, улыбающаяся, спокойная и строгая как обычно, говорящая темнокожим мальчикам, что лучше не стоять, и сплетничать, утром в понедельник, потому что так много всего нужно сделать в первое утро недели...
Предисловие
Повелитель мух предлагает вам вариацию вечно-популярного сюжета о приключениях на необитаемом острове, в нём есть всё, что соответствует этому жанру. Герои крушения сталкиваются с обычной борьбой за выживание, ужасами изоляции и отчаянной, но в конце концов, успешной попыткой подать сигнал проходящему кораблю, который бы вернул их назад домой. Однако в этот раз история разворачивается на фоне мировой атомной войны. Самолет, перевозивший несколько английских мальчиков от шести до двенадцати лет подальше от горячей точки, был сбит, и молодые ребята остались одни, без единого взрослого на безлюдном острове в Тихом океане. Природа, однако, оказалась добродушна к ребятам, здесь и изобилие цветов и фруктов, с гор течет пресная вода, а климат мягкий и теплый. Но несмотря на это мальчиков ожидает совсем не сказочная судьба. Она превзойдет ожидание читателя. За достаточно небольшой промежуток времени мальчики отбрасывают свою человечность и жестокость начинает править балом.
Первые дни на острове проходят прекрасно, никто и не ожидает ничего плохого. Мальчики резвятся, ожидая прихода взрослых. Невинно вспоминания книжки о приключениях, они теперь хотят воплотить их в жизнь. Среди них книжка «Коралловый остров» Роберта Майкла Баллантайна. История о потерявшихся мальчиках. Она написала аж в 1858 году, но все еще популярна в наш атомный век среди английских подростков. Ральф, Джек и Петеркин (очаровательные молодые империалисты) с легкостью овладевают природой. Этому способствует знаменитая английская смекалка. Злобные пираты, которые вторглись на остров, терпят поражение благодаря сильному духу ребят, а страшное племя дикарей-людоедов легко перевоспитываются на христианский манер.
Коралловый остров упоминается военно-морским офицером, который приплывает, чтобы спасти Голдиновских мальчиков от кошмара, который они создали. Приключения наших хулиганов иронично перекликаются с викторианскими любимчиками. В результате перед нами предстают две совершенно разные картины человеческой природы и общества.
Баллантайн, не меньше чем и Голдинг, сказочник, который просит нас поверить в то, что происходящее на его коралловой острове отражение мира взрослых, в котором люди добры друг к другу, готовы сотрудничать и любить. Нам тяжело в это поверить, хотя история Баллантайна по сути пропагандирует тот же лестный образ цивилизованного человека, который нам так знаком по другим произведениям. Голдинг же пародирует и переворачивает реальность, показывая нам образ который обычно было принято отрицать.
В полном объеме этот образ можно увидеть в последней главе «Повелителя мух». Когда крейсер появляется на горизонте, единственным адекватным ребенком остается Ральф, но его статус в этом маленьком обществе не выше лесной свиньи, поэтому на него объявляют охоту. Потрясенный грязью, жестокостью и убийствами офицер выражает своё разочарование в «стае британских мальчиков». И это не сильно удивляет офицера, потому что произошедшее на острове всего-навсего повторило трагичную судьбу внешнего мира, где взрослые хоть и пытались поступать разумно, но в итоге скатились в ту же охоту с убийствами. Голдинг своим повествованием пытается показать, что дефекты общества растут из дефектов человеческой природы. Мораль состоит в том, что «общество должно быть построено исходя из этической природы человека, а не руководствуясь какой-либо политической системой, даже если она на бумаге логична и правильна. Но поскольку потерянные дети являются наследниками тех же этических дефектов, что уничтожили их предков, неудивительно, что произошедшее на острове повторяет судьбу предшественников.
Мы, как и болезный офицер моряк, практически не способны воспринять главную мысль текста. Во-первых, потому, что он порочит наше эго; во-вторых, потому, что это противоречит кропотливо выверенным историческим фактам, которые как раз подкармливают эго «рационального» человека. Дело в том, что независимо от нашего интеллекта, разума, который заставляет нас прилагать огромные усилия, дабы навести порядок в нашей жизни, - мы из раза в раз терпим поражение из-за нашей собственной иррациональности. «История, - говорил Дедал Джойса, - это кошмар, от которого я пытаюсь очнуться». Но мы не просыпаемся. Хотя постоянно предпринимаем сизифские попытки этически возвыситься над природой. Над нашей собственной природой. Снова и снова страдая от падений, вызванных неизвестным всплеском безумия из-за ограничивающих наш вид дефектов.
Если и существует какой-либо литературный образ человека в сказке Голдинга, то он явно непохож ни на традиционный образ из историй о Робинзоне Крузо и швейцарской семье Робинзонов, ни на островные эпизоды из романов Конрада, в которых саморазрушающийся скептицизм Хейста или Декуда служит только для иллюстрации ценности иллюзий.
Все эти произведения предлагают лишь ортодоксальный взгляд, которую мы готовы полностью принимаем, даже несмотря на то, что текст, возможно, не настолько прост, в отличие от проповеди Баллантайна для невинных викторианцев. Голдинг, несомненно высмивающий эту традицию, далеко уходит от нее, и в этом ясно видится прямое влияние классической Крикской литературы. Хотя критики Голдинга это проигнорировали, но автор явно восхощается Еврипидом. В частности, его пьеса «Вакханки», которую Голдинг, как и Мамиллиус из «Медной бабочки», знает наизусть.
Трагедия - горькая аллегория вырождения общества, и она содержит основную притчу, которая многое говорит о творчестве Голдинга. Прежде всего, мысли которые содержатся в Повелителе мух, схожи с мыслями стареющего Еврипида после того, как он был изгнан из Афин. Перед отъездом трагик навлек на себя издевательства и немилость режима, который кстати впоследствии критиковал Сократ. Однако Вакханки - это больше, чем выражение разочарования в несостоятельности демократии. Цель пьесы - именно то, что Голдинг объявил своей целью: «показать, что дефекты общества растут из дефектов человеческой природы» и, таким образом, объяснить несостоятельность разума и неизбежно бессмысленную охоту за «зверем» внутри нас.
Вакханки основаны на легенде о боге Дионисе, в которой сын Зевса и смертной Семелы, (дочери Кадма) в великом гневе нисходит на Фивы, решив отомстить молодому королю Пенфею, который отказал ему в признании и запретил поклонение ему. Дионис побеждает благодаря дочерям Кадма и своей силой чар объявляет, что Агава, мать Пентея, возглавит отряд в безумных празднованиях. Пенфей открыто противостоит богу и всеми средствами пытается сохранить порядок против нарастающей волны безумия в его королевстве. Глупость его гордого сопротивления проявляется в поражении всего, что олицетворяет Пенфей: вакханки попирают его указы и дикими маршами по суше крушат все на своем пути. Таким образом подготовившись к мести, Дионис накладывает заклинание на Пентея. Когда его рассудительность была ослаблена, а его личность скрыта в женском платье, побежденный принц отправляется шпионить за оргиями. Опъяненные своими ритуалами вакханки живут в иллюзиях, и все, что попадается на их пути, претерпевает метаморфозу. Когда они видят Пенфея, то принимают за льва, и, ведомые Агавой, слепые жертвы бога разрывают его на части. Окончательное унижение тех, кто отрицает божественность, состоит в том, чтобы заставить их осознать свои преступления и изгнать их со своей родины как пораженных виной изгнанников и странников на земле.