Тринадцать сказок
Расскажи правду. Эти слова из письма застряли в моей голове, заперлись словно птичка, упавшая в дымоход и теперь бьющаяся о стены комнатки на чердаке. Ничего необычного, что просьба мальчика так подействовала на меня. Мне самой никогда не рассказывали правду, оставляя разбираться во всем в одиночку. Расскажи правду. Хватит.
Но я решила выбросить эти слова и письмо из головы.
Уже почти подошло время. Я начала торопиться. Я умылась и почистила зубы. Без трех минут восемь, я в ночной рубашке и тапочках, жду, когда вскипит чайник. Быстрее-быстрее. Минута до восьми. Грелка была готова, и я налила в стакан воду из-под крана. Время не ждет. К восьми часам мир вокруг пропадал. Наступало время чтения.
Часы между восемью вечера и одним-двумя ночи всегда были для меня волшебными. На фоне голубого, постельного покрывала, белые страницы раскрытой книги, освещенные ночником, были для меня воротами в иной мир. Но в этим вечером магия не случилась. Сюжетные линии, которые недавно держали меня в напряжении вдруг ослабли, и очень скоро я обнаружила, что мне нет дела до того, как они там переплетутся. Я попыталась сосредоточиться и уловить сюжет, но как только подступилась, вмешался голос – Расскажи правду. – и всё вновь развалилось, уже окончательно провиснув в пространстве. Моя рука было потянулась к старым добрым: «Женщине в белом», «Грозовому перевалу», «Джен Эйр"…
Но всё впустую. Расскажи правду…
Чтение никогда меня раньше не подводило. Оно всегда было надежной вещью. Выключив свет, я опустила голову на подушку и попыталась поспать. Отголоски голоса, фрагменты истории. В темноте они звучали громче. Расскажи правду…
Часам к двум ночи я встала, натянула носки, отперла дверь, и укутавшись в халат, спустилась по узкой лесенке в магазин.
Там сзади есть маленькая комнатка, не больше чулана, в котором мы обычно пакуем книги для отправки. В ней стоит стол, и полка с листами оберточной бумаги, ножницами и мотками бечевки. В добавок к этому там еще есть обычный шкафчик с замком, в котором лежат десятка полтора книг.
Содержимое шкафчика редко меняется. Если заглянуть в него сегодня, то вы увидите примерно то же самое, что я увидела той ночью. С краю книга без обложки, рядом с ней уродливо тисненый кожаный фолиант. Парочка стоящих латинских книг, старая Библия, три тома по ботанике, два по истории и один потрепанный трактат по астрономии. Книга на японском, еще одна на польском и стишки на староанглийском. Почему мы содержим эти книги отдельно от других? Почему они не хранятся вместе с их естественными спутниками на наших аккуратно размеченных полках? В шкафу мы храним эзотерическое, ценное, редкое. Эти томики стоят столько же, сколько и вся остальная часть магазина, а может даже больше.
Книга, которую я искала, - маленькая, в твердом переплете, примерно четыре на шесть дюймов, возрастом около пятидесяти лет - была не к месту рядом со всеми этими древностями. Она появилась пару месяцев назад, видимо отец положил её туда по невнимательности. На днях я хотела спросить его об этом и положить куда-нибудь на полку. Но на всякий случай решила надеть белые перчатки. Мы храним их в шкафу, чтобы надевать, когда берем книги в руки, потому что, вот такой парадокс, точно так же, как книги оживают, когда мы их читаем, масло с кончиков наших пальцев разрушает их, когда мы переворачиваем страницы. Так или иначе, книга была в прекрасном состоянии, неповрежденная бумажная обложка, незатупленные уголки. Это была книга из некогда популярной, добротно сделанной серии, которую выпускало ныне уже не существующее издательство. Симпатичный томик, к тому же первое издание, явно не та вещь, которую ожидаешь увидеть среди Сокровищ. На соседских распродажах и сельских базарах такие книги продаются по несколько пенсов за штуку.
Бумажная обложка была кремово-зеленой: регулярный узор в виде рыбьей чешуи служил фоном, а два прямоугольника обрамляли название с именем автора и рисунок русалки. «Тринадцать сказок о переменах и потерях». Вида Винтер.
Я заперла шкафчик, положила ключ и фонарик на место и поднялась по лестнице обратно в кровать, держа книгу в перчатках.
Я не хотело прочитать её полностью. Отнюдь. Всего лишь несколько фраз, всё что мне требуется. Что-то достаточно смелое, достаточно сильное, чтобы заглушить слова из письма, которые крутились у меня в голове. Как говорится, клин клином. Пара предложений, максимум страница, и я наконец-то смогу заснуть.
Я сняла обложку и положила её в специальный ящик, именно для таких целей. Даже в перчатках нельзя быть слишком осторожным. Открыв книгу, я вздохнула. Запах старых книг, такой резкий, такой сухой, что можно почувствовать языком.
Пролог. Просто несколько слов.
Но мои глаза, коснувшись первой строки, оказались в ловушке.
Все дети мифологизируют свое появление на свет. Обычное дело. Хочешь узнать человека, понять его сердце, разум и душу? Попроси его рассказать о том, как он родился. То, что ты услышишь, не будет правдой; это будет рассказ. И нет ничего более красноречивого, чем рассказ.
Это было похоже на падение в омут. Крестьяне и принцессы, бейлифы и поварята, купцы и русалки – всех героев было легко узнать. Я читала эти истории сотни, тысячи раз прежде. Истории, знакомые каждому. Но чем больше я читала, тем больше сходство истончалось. Они становились другими, странными, новыми. Эми персонажи не были раскрашенными манекенами из моих детских книжек с картинками, механически повторяющие историю раз за разом. Это были люди. Капелька крови из пальца принцессы, который она уколола о прялку, была теплой и липкой, и эта кровь оставила на ее языке привкус металла, когда та лизнула её, прежде чем впасть в бесконечно долгий сон. Когда к Королю принесли дочь, на его лице проявились соляные ожоги от слез. Все сказки были пронизаны совсем не сказочным настроением. Но в итоге их мечты исполнились. Король вернул к жизни свою дочь поцелуем незнакомца, Зверь лишился шерсти и обратился мужчиной, русалка смогла ходить - но лишь с большим опозданием все они осознавали, какую цену им придется заплатить за попытки уйти от своей судьбы. Жили они долго и счастливо не работало. Судьба, поначалу представавшая благоразумной, склонной к уступкам и компромиссам особой, в финале безжалостно мстила героям за обретенное ими недолгое счастье.
Возвращая мне пропуск, один из них, с персиковыми усами, наклоняется, чтобы посмотреть мне в лицо. Я приподнимаю голову, чтобы ему было легче, и он видит мои глаза, а я его, и он зардевает. У него длинное и печальное лицо, как у овцы, но с большими полными глазами собаки, скорее, как у спаниеля нежели терьера. Его кожа бледная и выглядит нездорово нежной, будто под струпьями. Тем не менее, я подумываю, как бы прикоснуться к нему, к этому оголенному лицу. Первым отворачивается он.
Это событие, небольшое ослушание правил, настолько незначительное, что его невозможно заметить, но именно такие моменты – награда, которую я храню, как конфеты в детстве, пряча их в глубину ящика стола. Такие моменты – это возможности, крошечные глазки.
Что если бы я пришла ночью, когда он один на дежурстве, – хотя ему такого одиночества никто не позволил бы, – и разрешила бы ему войти за мои белые крылышки? Что если бы сорвала с себя красный саван, и показала себя ему – им – в неверном свете фонарей? Наверное, об этом они и мечтают порой, беспрерывно стоя на заставе, через которую никто не ходит, кроме разве что Командоров Праведников в черных скрипучих машинах или их голубые Жены и дочери под белыми вуалями, что послушно направляются на Избавление или Молитвонаду, или их унылые зеленые Марфы, или изредка Родомобиль, или их красные Служанки пешком. Или порой выкрашенный в черный фургон с белым крылатым глазом на боку. Окна фургонов затемнены, а мужчины на передних сиденьях носят темные очки: двойная тонировка.
Фургоны, конечно, тише других автомобилей. Когда они проходят, мы отводим глаза. Если изнутри доносятся звуки, стараемся их не слышать. Ничье сердце не предано вполне.
Когда черные фургоны проезжают пропускные пункты, то даже не останавливаются. Стражи всё равно не рискнули бы заглянуть внутрь, тем более что-то искать, сомневаясь в их власти. Что бы им не взбрело.
Если им вообще что-то может взбрести, по виду всё равно не понять.
Но скорее всего, они не думают об одежде, валяющейся на лужайке. А если они думают о поцелуе, то сразу же требуется представить включающиеся прожекторы и стреляющие винтовки. Так что за место этого они думают о долге, о том, что их повысят до Ангелов, что, может, им позволят жениться, а потом, если они добьются власти и проживут достаточно долго, им назначат собственную Служанку.
Тот с усами открывает нам маленькую калитку и отступает подальше, чтобы не мешать нам, и мы проходим. Когда мы уходим, я знаю, что они смотрят, те двое мужчин, которым еще не разрешено трогать женщин. Взамен они трогают глазами, и я немного подыгрываю бедрами, чувствуя, как колыхается пышная красная юбка. Это как показывать нос из-за забора или дразнить собаку косточкой, до которой ему не дотянуться, и мне даже стыдно за себя, ведь они ни в чем не виноваты, они слишком молоды.
Затем я осознаю, что мне все-таки не стыдно. Я наслаждаюсь властью; власть собачьей кости, да пассивная, но хоть что-то. Я надеюсь, что у них встанет от нас, и им придется тайком тереться о крашенные заборы. Они будут страдать, позже, ночью, в своих койках. У них нет отдушин, кроме них самих, а это святотатство. Нет больше ни журналов, ни фильмов, ни заменителей; только я и моя тень, что отдаляется от двух мужчин, которые неподвижно стоят по стойке смирно у пропускного пункта, взирая на наши удаляющиеся образами.
Разгребая дерьмо лопатой
Глава первая
Я так понимаю, что в этом и проблема – меня просто так воспитали. Мой отец был (да упокой Карл Юнг его душу) социологом средней известности. Основатель и, на сколько мне известно, единственный практикующий «психологию освобождения», он любил ходить по дому кругами, (она же камера Скиннера) в лабораторном халате. Где я, его хулиганская, рассеянная черная лабораторная крыса, проходила домашнее обучение в строгом соответствии с теорией когнитивного развития Пиаже. Меня не кормили, а вырабатывали рефлексы аппетита. Меня не наказывали, а подавляли безусловные рефлексы. Меня не любили, а взращивали в атмосфере высчитанной близости и крайней преданности.
Мы жили в Диккенсе, гетто на южной окраине Лос-Анджелеса, и, как ни странно это слышать, но я вырос на ферме в черте города. Основанный в 1868 году, Диккенс, как и большинство городов Калифорнии, (за исключением Ирвина, который построили как рассадник для глупых, толстых, уродливых, белых республиканцев, чихуахуа, и беженцев из Восточной Азии, которые как раз их и любили), задумывался как аграрное сообщество. Изначальный устав города гласил, что «Диккенс должен оставаться свободным от китайцев, от испанцев любого оттенка, диалекта и шляпы, от французов, от рыжих, от городских пижонов и от необразованных евреев». Однако же основатели, будучи мудрыми, хоть и с ограничениями людьми, также предусмотрели, что пятьсот акров, идущими вдоль реки, навсегда будут отведены для чего-то, под названием «городское сельское хозяйство», таким образом, родился мой район, неофициально названный Фермами. Сразу понятно, когда въезжаешь на Фермы, потому тротуары вместе с колесами, стереосистемой, нервами и прогрессивным голосованием растворяются в запахе коровьего навоза, ну, или, если повезет, хорошей травки. Народ медленно крутит педали велосипедов, разъезжая по улицам Ферм, где постоянно возникают пробки из-за стай и выводков разнообразной домашней птицы — от кур до павлинов. Они ездят, не держась за руль, на ходу пересчитывая тоненькие пачки купюр или приветствуя знакомых: «Здоров! Как жизнь?» Тележные колеса, приколоченные к заборам или к деревьям перед домами в стиле ранчо, возвращают к временам пионеров-завоевателей, что несколько противоречит тому, что на каждом окне, двери и собачьем лазе больше замков и засовов, чем на тюремной продуктовой лавке. На верандах в старых плетеных креслах сидят старики и восьмилетки, которые уже все повидали на своем веку: они скоблят выкидными ножами дощечки в ожидании события, которое не заставит себя ждать.
Все двадцать лет, что я знал его, Отец был временным деканом факультета психологии в колледже Вест-Риверсайда. Для него, выросшего в семье управляющего конюшней на небольшом конном заводе в Лексингтоне, штат Кентукки, сельское хозяйство было ностальгией по детству. И когда, получив место преподавателя, он перебрался на Запад, то с радостью поселился в черном квартале и стал разводить лошадей. И так и не оставил это дело, несмотря на то что никогда не мог потянуть ипотеку и содержание.
Возможно, если бы он был психологом-компаративистом, то его коровы и лошади жили бы дольше, чем три года, а помидоры были бы менее червивыми, но в глубине души его волновала свобода для черных нежели борьба с вредителями и благополучие животных. И в отцовских поисках ментальной свободы я был его Анной Фрейд, маленьким подопытным, а когда он не учил меня верховой езде, то повторял на мне знаменитые социологические опыты, в которых я был одновременно и контрольной, и экспериментальной группой. И, как любой «примитивный» чернокожий ребенок, который в целом удачно развился до периода формальных операций, я вдруг осознал, что меня хреново взрастили и что я никогда от этого не избавлюсь.
Полагаю, раз не существовало комиссии по этике, которая контролировала бы процесс моего воспитания, можно сказать, что поначалу отцовские эксперименты были вполне невинными. В начале двадцатого века бихевиористы Уотсон и Рейнер, пытаясь доказать, что страх является условным рефлексом, подсовывали девятимесячному малышу Альберту такие «нейтральные» стимулы, как белых крыс, обезьян и подожженные газеты. Поначалу подопытный ребенок не боялся ни обезьян, ни грызунов, ни огоня, но потом Уотсон добавил к ним громкие звуки, и малыш Альберт начал бояться не только крыс, но и вообще всего пушистого. Когда мне было семь месяцев, отец клал в мою кроватку игрушки в виде полицейских машин, холодные банки с пивом «Pabst Blue Ribbon», значки времен избирательной кампании Никсона и журнал «Economist», а чтобы я всего этого боялся, отец сопровождал эксперимент громкими звуками. Он приносил в комнату семейный револьвер тридцать восьмого калибра, несколько раз стрелял в потолок, отчего в оконной раме тряслись стекла, и громко кричал: «Ниггер, отправляйся в Африку!» Его голос гремел даже сильнее, чем песня «Sweet Home Alabama», которую он включал в гостиной на стерео. Теперь я не могу досмотреть по телику до конца даже самую беззубую криминальную драму, испытываю странную привязанность к Нилу Янгу, а если не могу заснуть, то включаю не шум дождя или океанской волны, а записи судебных слушаний по делу Уотергейта.
В Семейном предании говорится, что, от года до четырех, отец привязывал мне правую руку за спину, чтобы я рос левшой с хорошо развитым правым полушарием, и отцентрованным. Когда мне исполнилось восемь, отец решил проверить, как работает эффект постороннего применительно к «чернокожему сообществу». Он воспроизвел печально известный случай Китти Дженовезе, где я, еще не достигший полового созревания, заменял злосчастную мисс Дженовезе, которую в 1964 году ограбили, изнасиловали и зарезали на апатичных улицах Нью-Йорка, ее жалобные вопли о помощи по учебнику «Психология-101», проигнорировали десятки зевак и жителей района. Отсюда и эффект постороннего: чем больше людей вокруг окажут помощь, тем меньше шансов получить помощь. Отец предположил, что это не относится к темнокожим людям, любящей расе, само выживание которой зависит от помощи друг другу в трудные времена. И вот отец ставил меня на самом оживленном перекрестке, из карманов моих торчали долларовые купюры, на ушах были крутые, блестящие наушники от плеера, на шее — толстая золотая хип-хоперская цепь, а через мою руку, как полотенце у официанта, была перекинута, сложно сказать зачем, пара автомобильных ковриков от Honda Civic, и пока слезы текли из моих глаз, мой собственный отец ограбил меня. Он бил меня на глазах у толпы прохожих, которые не заставили себя долго ждать. Уже после пары ударов они пришли на помощь, только не мне, а отцу. Помогая ему надирать мне задницу, они с радостью присоединились с прилетающими локтями и рестлеровскими бросками как по телевизору. Одна женщина применила ко мне мастерский, хотя оглядываясь назад, милосердный, удушающий захват. Когда я пришел в сознание и увидел, что мой отец рассматривает ее и остальных моих нападавших, их потные лица, и запыхавшиеся от альтруизма тела. Я представил, что, как и у меня, в их ушах все еще звенит от моих пронзительных криков и их неистового смеха.
Где эта женщина, что обещала прийти. Она обещала прийти. Эрдеди думал, что она уже придет к этому времени. Он сидел и думал. Он был в гостиной. Когда он начал ждать, из одного окна лился желтый свет, отбрасывая на пол пятно, и когда он продолжил ждать, пятно начало исчезать, а поверх него появилась пятно из окна в другой стене. Насекомое сидело на стальной полке, где хранилось музыкальное оборудование. Насекомое ползало туда и обратно по дырке в балке, на которой крепилась полка. У темного насекомого был блестящий панцирь. Он наблюдал за ним. Пару раз он хотел встать и подойти, чтобы посмотреть внимательнее, но боялся, что если вдруг подойдет и увидит его вблизи, то убьет его, а он боялся его убить. Он не звонил женщине, что обещала прийти, потому что, если бы он занял линию, а она в этот самый момент позвонила, то она услышала бы короткие гудки и решила бы, что ему плевать, и разозлилась, и отвезла бы то, что обещала, кому-нибудь другому, а этого он боялся.
Она пообещала, принести пятую часть килограмма марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался бросить курить марихуану, может раз 70 или 80. Еще до того, как они с этой женщиной познакомились. Она не знала, что он пытался бросить. Его всегда хватало на неделю или две недели, а может, и на два дня, но потом он обычно все обдумывал и решал, что можно еще разик дома, но в последний раз. В самый последний раз искал нового человека, которому он еще не успел наплести, что собирается завязать и что ни при каких условиях, пожалуйста, не подгоняйте ему травку. Надо было все делать через третьих лиц, так как он уже попросил всех знакомых дилеров не снабжать его. И третьим лицом всегда должен был быть кто-то совершенно новый, потому что каждый раз, когда он закупался, он знал, что это самый последний раз, и говорил им это, прося об одолжении никогда больше не подгонять ему товар, никогда. А кому он это говорил, у того больше никогда не просил, потому что он был гордый, и еще добрый, не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал себя мерзким, когда дело доходило до травки, и боялся, что другие тоже увидят, какой он мерзкий. Он сидел и думал, и ждал в неровном световом Иксе из лучей от двух разных окон. Раз или два бросал взгляд на телефон. Насекомое исчезло в дырке от стальной балки, на которой крепилась полка.
Она обещала прийти в определенное время, и уже было за это время. Наконец он сдался и позвонил ей, только по аудио, отзвенело несколько гудков, и он испугался, что слишком долго занимает линию, как включился автоответчик, и в сообщении была ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, которые одновременно сказали «мы вам перезвоним», и это «мы» звучало так, как будто они пара, мужчина был привлекательным чернокожим из юридической школы, она — художником-декоратором; и он не оставил сообщение, не хотел, чтобы она знала, как сильно ему нужна травка. Он очень непринужденно относился ко всему этому. Она сказала, что знает парня, в Оллстоне что через реку, который продает качественную травку в умеренных количествах, и он зевнул, ответил, ну, не знаю, ну, хэй, почему нет, давай, особый случай, я не покупал уже не помню сколько. Она сказала, что тот живет в трейлере, и у него заячья губа, и он держит змей, и обходится без телефона, да и вообще не из тех, кого можно назвать приятным и привлекательным человеком, но этот парень в Оллстоне часто продает травку театралам из Кембриджа, и у него есть постоянные клиенты. Эрдеди сказал, что даже не может вспомнить, когда в последний раз покупал травку, так давно это было. Он сказал, что, наверное, надо взять побольше, он сказал, что кое-какие друзья недавно звонили и спрашивали, может ли он достать. У него была такая привычка: он зачастую говорил, что ищет травку в основном для друзей. Тогда если у женщины вдруг не будет, когда она говорила, что всё будет, и он начнет психовать, тогда можно сказать ей, что это друзья психуют, а не он, и что ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков, но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хочет узнать, может, передать чего, чтобы они успокоились. Всего лишь посредник, вот как он это представлял. Он мог сказать, что его друзья дали ему свои деньги и теперь беспокоились, и давили на него, звонили и беспокоили. Такая тактика была бесполезна с этой женщиной, которая обещала прийти и принести, потому что он даже еще не отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она была хорошо обеспечена.
Кеннеди повернулся к человеку слева. Оддблад «Отто» Грей был самым молодой в штабе Кеннеди, всего десять лет назад окончивший учебу. Он вышел из черного левого движения, из Гарварда и курсов Роудса. Высокий, элегантный, образованный человек, в студенческие годы он показал себя великолепным оратором. Кеннеди разглядел, под радикалом, человека обходительного, с чувством дипломатии, человека, который мог бы убеждать не угрожая. А затем в потенциально опасной ситуации в Нью-Йорке Кеннеди завоевал восхищение и доверие Грея.
Чтобы разрядить ситуацию Кеннеди использовал свои особые юридические навыки, интеллект, обаяние, и также расовый нейтралитет, таким образом завоевав восхищение обеих сторон.
После этого Оддблад Грей поддержал Кеннеди в политической карьере и призвал баллотироваться на пост президента. Кеннеди назначил его в свой штат помощником при Конгрессе, в качестве главной персоны, продвигающей законопроекты президента. Его юношеский максимализм боролся с врожденной политической интуицией. И в какой-то степени, максимализм терпел поражение, ибо тот действительно знал, как работает правительство, где и как можно использовать рычаги воздействия, или же грубую силу патронажа, когда нападать, и когда изящно сложить оружие.
«Отто, – сказал Кеннеди, – Выскажитесь».
«Бросайте, - сказал Грей. – Пока что вы только проигрываете. – Кеннеди улыбнулся, остальные рассмеялись. Грей продолжил: – хотите напрямую? Я с Даззи.
Конгрессу на вас насрать, газеты пинают под зад. Лоббисты и крупный бизнес задушили ваши программы. Рабочий класс и интеллигенция считают, что вы их предали. Вы за рулём огромного мать его Кадиллака-страны, который даже нельзя завести. И вы хотите дать каждому идиоту-маньяку в этой стране еще четыре года, чтобы его прикончить? Я говорю, давайте все свалим отсюда к чертовой матери».
Кеннеди казался довольным, красивое ирландское лицо расплылось в улыбке, а его атласные голубые глаза сверкали. «Очень забавно», - сказал он.
«Но давайте серьезно». Он знал, что они пытались снова побудить его баллотироваться, взывая к гордости. Никто из них не хотел покидать этот центр силы, этот Вашингтон, этот Белый дом. Лучше быть львом без когтей, чем вовсе не львом.
«Вы хотите, чтобы я снова баллотировался, – сказал Кеннеди. – но для чего?»
Отто Грей сказал: – черт возьми, я хочу, чтобы вы баллотировались. Я присоединился к администрации, потому что вы просили меня помочь моему народу. Я верил в вас и продолжаю верить. Мы помогли, но можем помочь еще больше. Да до черта еще сколько нужно сделать. Богатые богатеют, бедные беднеют, и только вы можете это изменить. Не время сдаваться».
«Но как, черт возьми, я могу победить? – сказал Кеннеди, – Конгресс фактически контролируется Клубом Сократа»
Грей смотрел на своего босса с такой страстью и напористостью, которые присущи только молодым. «Нам нельзя так думать. Вспомните, мы же уже победили однажды, несмотря на ужасные шансы. И мы можем победить вновь. А если все-таки не сможем, то что может быть важнее чем рискнуть и попытаться?»
На мгновение в комнате стало тихо, так как все, казалось, ожидали слов одного человека, оказавшего самое сильное влияние на Фрэнсиса Кеннеди.
Кристиана Кли. Все взгляды были сосредоточены на нем.
Кли относился к Кеннеди с некоторым почтением, хотя они были близкими друзьями. Это всегда удивляло Кеннеди, потому что Кли ценил физическую храбрость и знал, что Кеннеди боится покушения. Именно Кристиан умолял Фрэнсиса баллотироваться в президенты и гарантировал ему личную безопасность, если его назначат генеральным прокурором и главой ФБР и Секретной службы. Таким образом, теперь он фактически контролировал всю систему внутренней безопасности Соединенных Штатов, но Кеннеди заплатил за это высокую политическую цену. Он выторговал у Конгресса назначение двух судей Верховного суда и посла в Британии.
Кеннеди уставился на Кристиана Кли, и тот наконец заговорил. «Знаешь, что больше всего беспокоит людей в этой стране? Им на самом деле наплевать на международные отношения. Им плевать на экономику. Им все равно, если земля высохнет и превратится в изюм. В больших и маленьких городах их беспокоит, что они не могут ходить по ночным улицам без того, чтобы их не ограбили. Что они не могут спокойно спать по ночам, не опасаясь грабителей и убийц.
«Мы живем в состоянии анархии. Правительство не выполняет свою часть общественного договора по защите каждого отдельного гражданина».
Женщины боятся изнасилования, мужчины - убийства. Мы погружаемся в какую-то трясину животного поведения. Богатые пожирают людей экономически, а преступники убивают бедных и средний класс. И ты, Фрэнсис, единственный, кто может вывести нас на более высокий уровень жизни.