Вчера мне сказали, что я чёрствый. Как лежалый, задубевший сухарь, который не разгрызёшь. Это сказала моя коллега по международной коалиции, психолог Оргуэла, пылкая и живая, как молодой ризеншнауцер, бразильянка. Её оскорбило, что я почти безучастно отреагировал на её переживания по поводу одного эпизода. Мы приехали большой группой в один, почти начисто сметённый войной, «картонный» североамериканский городок, где среди искорёженного асфальта, завалов деревянного бруса и гипсокартона, бытового барахла, ванн, унитазов, шкафов, телевизоров и холодильников, горелых перевёрнутых автомобилей, как гнилые кариесные зубы торчали несколько, разрушенных бомбёжкой, кирпичных домов. Сквозь пустые впадины окон виднелись остатки евроотделки, вывернутые снарядными осколками провода и качающиеся на сквозном ветру светильники. Было очень похоже, что здесь, сметая всё на своём пути, прошёл, зародившийся в глубинах Атлантики, беспощадный и могучий ветрюга. Но не только это впечатлило пылкую латиноамериканскую душу моей коллеги. Взгляд её повлажнел при виде огромной воронки от авиабомбы, похожей на кратер вулкана, на краю которого сидела ослепительная и нарядная, с застывшей улыбкой кукла барби. Её розовое, младенческое личико было бесстрастно, пышные волосы уложены в модную причёску, а платье свежо и безукоризненно. Она была похожа на целлулоидную Мерилин Монро. Оргуэла долго и пристально смотрела на представшую перед глазами картинку. Интересно, что там происходило в её умненькой, симпатичной тёмно-кудрявой головке, какие страсти рисовало её воображение?
– Кукла войны, – наконец сказала, вытирая на смуглом лице слезинки, Оргуэла. – Как это жестоко. Вы не находите, коллега?
Я что-то неопределенное гмыкнул в ответ, и озабоченно полез в висевшую на моём плече сумку, за планшетом. И вот тогда-то Оргуэла в сердцах выдала по полной программе насчёт моей чёрствости. Выдала со всей своей латиноамериканской страстью. Что она вот уже несколько дней ко мне присматривается, и все её наблюдения не в мою пользу. Что я равнодушный сухарь, ко всему ещё и ледяной, не умею сопереживать, что лучше мне стоять застывшим на ледяной глыбе, а не руководить людьми. С каменной глыбой Оргуэла, кажется, переборщила. Но я не обиделся, хоть мы знакомы не были и двух недель. Напротив, смотря на живую, страстную мимику, резкие безапелляционные взмахи маленькой, крепкой ладони, испытал давно не посещавшее меня чувство благодарности к этой молодой красивой женщине. Сострадание – это высшее проявление человечности и Оргуэла несомненно им располагала. Мне захотелось сказать замечательной креолке, что я совсем не сухарь и поджатые губы, сосредоточенный взгляд, ранняя седина и кажущаяся бесстрастность это не врождённое, а скорее приобретённое на войне свойство моей натуры. Я могу быть порывистым, как в молодости, могу даже совершать безрассудные глупости, но не ранее того, как сначала присмотрюсь к человеку, пойму, какие качества доминируют в его характере. Я много обжигался, порой до кровавых волдырей и теперь, прежде чем хлебнуть сладкого молочка, долго дую на пресную воду. Я, конечно, не молод, но ещё не слишком стар, чтобы занять ледяной пьедестал. Чуть за пятьдесят, с хвостиком. Выгляжу я, пожалуй, немного старше своих лет, главным образом из-за высокого роста и голубоватой седины в густых волосах, уже полезшей от простонародного носа в, не залихватские, но похожие на казачьи, усы. Однако по натуре я не такой уж нелюдим, с людьми всегда мягок, вежлив и приветлив и даже могу пропустить в разговоре острое словцо, к месту, конечно. Положение меня обязывает одеваться хорошо, со вкусом. Моя многолетняя МИДовская практика превратила это в норму повседневности, но я совсем не питаю слабости к вещам. Меня ценят в МИДе и может, даже, я ещё не перевалил планку продвижения по службе. Природа отпустила мне немножко таланта, и я написал несколько книг, две из них, как мне представляется, очень неплохие. Мне, порой, говорят, что я тонкий психолог, но, кажется, преувеличивают, хотя судьба сталкивала меня со многими людьми. Говорю это к тому, что я, пожалуй, могу отличить искренность от лжи, и Оргуэла была в своём порыве всё-таки искренна.
И ещё мне хотелось сказать милой Оргуэле, что кукла барби – это действительно кукла войны, хотя Оргуэла вкладывала в это словосочетание совсем другой смысл. Барби не вызывала во мне сострадания. Скорее, отрешённое чувство неприязни, если не ненависти. Она сидела, кем-то нарочито посаженная, красивая и неживая, с гладким личиком, наведёнными губками, маникюром и педикюром, в дорогих нарядах, как символ нынешней войны, её апофеоза. Совсем не похожа была эта американская мадам на трогательную куклу-матрёшку, с которой играют русские девочки в дочки-матери. Пожалуй, она напоминала мне изворотливую светскую пройдоху-бабёнку, подтянувшую пластическими операциями все свои интимные места, и ставшую похожей на тысячи таких же, как она – гладких, успешных, но искусственных, неживых, виртуальных, подменивших человеческие чувства застывшей мёртвой улыбкой, на все случаи жизни, превративших живые запахи моря, гор, леса в универсальный парфюм, повергших мир в хаос фантомных страстей, мнимого успеха и удовольствий. И взгляд её далеко не детско-ангельский. И то, что мы здесь, – это тоже по её «милости».
Вот что хотелось мне сказать милой Оргуэле. Но, верный своим принципам, я промолчал. Ещё будет время, ведь впереди у нас много работы, более серьезной, чем кукла барби. У нас – это у почти трёх десятков врачей, психологов, юристов, военных, которым предстояло заниматься большой и сложной работой – реабилитацией узников концентрационных лагерей, которыми была утыкана территория одного из североамериканских штатов. Для нас, участников международной миссии Красного Креста, обнаружить на территории некогда процветавшего государства концентрационные лагеря было полной неожиданностью. Со спутников, конечно, отслеживалось, что в одном из штатов внутри страны происходят странные перемещения и скопления народа в длинных «картонных» бараках, огороженных изгородью. Командование коалицией решило, что это перемещенные беженцы, хотя передвижки происходили на протяжении уже нескольких лет. И только когда боевые действия с других точек планеты переместились на территорию североамериканских штатов, стало понятно, что в стране, ранее кичившейся своей свободой, не всё так просто.
Ежедневно мы сталкивались с десятками, сотнями людей разных национальностей, мужчин и женщин, которые все поголовно были стерилизованы. И хотя по возрасту многим из них не было и пятидесяти, выглядели они значительно старше своих лет. Как правило – глубокая, лишённая жизни седина, выпавшие зубы, морщинистая кожа, словно кто-то специально надел на них изуродованные резиновые маски Кощея и бабы Яги. Я стоек к жизненным невзгодам, кое-что повидал, повалялся в госпиталях с ранениями, одним тяжёлым. Но, глядя на маятниковые, будто заученные передвижения этих людей, мне становилось не по себе. Точно я прилетел на другую планету и мне предстоит сжиться с её обитателями, стать такими же, как они. В одинаковой синей униформе, со странной клипсой в ушной раковине, обитатели «картонных» бараков двигались почти неслышно, как тени. В глазах отрешённость и равнодушие, словно они поняли сокровенный смысл жизни и уже нечем их удивить, нечем увлечь. Врачи в недоумении разводили руками, психологи беспомощно анализировали результаты тестирования, и было понятно, что мы столкнулись с проблемой, ещё для нас неведомой.
Не стал я говорить Оргуэле и о том, что в нынешней её работе, связанной с историями непростых человеческих судеб, с которыми ей суждено столкнуться, она скоро забудет вчерашний эпизод с куклой и, даст Бог, поймёт, что чёрствость, может быть, единственный защитный рефлекс, чтобы окончательно не сойти с ума на этой войне. Что с её восприимчивой натурой будет не просто сосредоточиться и вникнуть в психологию людей-теней. Не сказал я всего этого Оргуэле. Я просто ободряюще потрепал её за рукав светлого плаща и вскинул ладонь к глазам.
Где-то там, на юго-запад от этого «картонного» городишки, с воронкой и куклой барби, так расстроившей бразильянку, в несколько километрах, согласно данным спутниковой разведки, и располагался такой лагерь, и мне, как главе международной миссии, предстояло провести в нём несколько месяцев. Вот ещё почему я, вместо того, чтобы сострадать жгучей креолке, полез за планшетом.
Лагерь расположился в голой, похожей на чумацкую степи (не привычно для меня слово прерия), выжженной солнцем, возле узкой, утопленной в берега речки. Я не люблю голых мест. Они вызывают у меня синдром аквариума, когда ты весь на виду и бить тебя можно и слева и справа. Мне сразу вспоминаются иракские пустыни, едко чадящие нефтяные скважины, низко летящие НАТОвские вертолёты, врассыпную разбегающиеся, с безумными воплями страха и ужаса люди. Сколько езжу по белу свету, а нет милее сибирских перелесков, весело змеящихся вдоль скудных суглинистых пашен. Всегда тоскую по ним, а, возвращаясь в редкие отпуска в отчий дом, брожу по ним не наброжусь. Здесь не набродишься. Насколько хватало глаз, кругом расстилалась сухая степь, почти растворявшаяся на горизонте в выбеленном зноем небе. Туда, где ещё шла война, убегала дорога, рассекавшая ровным швом равнину, с аккуратным стежками электрической линии по обочине. Под дорогу подныривала речка, протекая под небольшим крашеным мостком. Насыпь была сооружена из какого-то выбеленного галечника и тёмный асфальт, на фоне выжженной травы, казался обрамлённым светлым окладом.
Два ряда длинных бараков были огорожены несколькими рядами сетки-рабицы, которую разбирали китайские солдаты, сматывая в похожие на гусениц рулоны. Между бараками, посередине, стояло массивное двухэтажное здание администрации лагеря, небольшие подсобные помещения. Бетонную плитку уложили только на пешеходные дорожки, а проезды отсыпали дроблёным камнем. Кроме полузасохших, давно не стриженных кустов жёлтой акации, да запущенных, с сорняками клумб у здания администрации никакой растительности больше не было.
Накатывался вечер, и солнце маревно томилось над голой степью, прямо над дорогой, готовое упасть и раскалённым диском разрезать плавившийся асфальт. Здесь в глубине материка воздух был сух и раскалён, как в сауне. Я плохо переношу жару, если нет рядом воды. Но речка, как потом выяснилось, оказалась заурядной канавой, по которой бежали уже, правда, очищенные канализационные стоки. Нас встретил майор-китаец и на сносном английском доложил, что обитатели лагеря накормлены, что беспорядков не наблюдалось и что личный состав готов содействовать нам и помогать во всех наших делах. Что вверенное ему подразделение уже приступило к устройству мобильного передвижного госпиталя и палаток для участников миссии.
– Ну, как в целом дела, майор, какие наблюдения? – спросил я китайца, когда мы остались одни. Не люблю формальностей, отнимающих время. Предпочитаю им живую беседу, в которой порой один жест, мимика, точно сказанное слово важнее, чем десяток скучных отчётов.
– Одно слово – безумие. Мне кажется, что амеры распространили здесь какую-то заразную болезнь. Я даже в бараки опасаюсь заходить, боюсь стать такими же, как они, – с жаром начал майор и осёкся, поняв, что сболтнул лишнее. Ведь смотреть за людьми было его прямой обязанностью.
– Ладно, ладно, – ободряюще поддержал я майора. – Всё, в самом деле, не так просто.
– Они все – во! – майор покрутил пальцем у виска.
– Сколько человек в лагере?
– Больше ста и все будто на одно лицо. Умирают в день порой по нескольку человек, едва успеваем закапывать.
– Почему не сжигаете?
– Крематорий в соседнем городке разбомблён. Приходится копать экскаватором траншеи. Адская работёнка. Есть сведения, что ещё подвезут из других мест.
– Скорее всего, – вздохнул я. – Хорошо, майор, держите меня в курсе всех дел.
Майор откозырял, а я пошёл обосновываться в поставленную для меня на большом пустыре с торца барака палатку. Едва разобрав походные пожитки, утомлённый жарой и дорогой, с наслаждением упал на свежую простынь.
Мне приснилось, что я гоняюсь за Оргуэлой по синим байкальским берегам. Она убегала от меня, зачем-то позванивая колокольчиком. Чёрные волосы креолки взмывали при беге густой чёрной гривой, как у дикого мустанга и радужно переливались на солнце. Какое же это блаженство увидеть среди войны такой яркий сон. Оргуэла пряталась за деревьями, и маняще позванивала колокольчиком: «Найди меня, динь-динь, найди меня…». Помнится, мне было волнующе приятно гоняться за Оргуэлой, но уж больно часто и надоедливо позванивала она колокольчиком. Динь-динь, динь-динь.
От этого «динь-динь» я и проснулся. Ещё под впечатлением сна, усмехаясь над его забавностью, я наскоро натянул трико и кроссовки на босу ногу, в майке выскочил из палатки. Солнце уже разбегалось, точно спринтер на старте, обещая вчерашнюю сауну, и дневное пекло уже рисовалось в моём воображении, в совсем не благостном виде. От жары я совею и теряю рабочий азарт. Может права Оргуэла, ледяной я человек.
Под эти мысли я сосредоточенно рассматривал разворачивающуюся передо мной картину. Откуда-то со стороны административного здания доносились звуки колокола – вот источник моего утреннего наваждения, и к зданию администрации, где располагалась столовая, точно тараканы, вылезшие из щелей, стекались одинаковые силуэты, держа в руках миски и ложки. Они шли медленно, метрономно передвигая ноги, отбрасывая по земле длинные тени, все в синей униформе, и казалось, что они сливаются со своими земляными проекциями. Чем-то это напоминало похоронную процессию, траурный марш, и этого всего тоже не выносила моя натура. Они шли молча, равнодушно опустив глаза долу – без улыбок, смеха и разговоров друг с другом. Обречённые. У меня появилось неодолимое желание нырнуть опять за палаточный полог. Не слишком ли чувствительным стал я в последнее время? Или уже до краёв переполнен эмоциями и просто срабатывает инстинкт оградить себя от лишних переживаний?
Подошла Оргуэла, также молчком некоторое время взирала на процессию. Ещё подлила масла в огонь.
– Как призраки, – задумчиво произнесла она, и, чувствуя напряжённость обстановки, как психолог намеренно живо поинтересовалась: – Как спалось, патрон?
«Ты бы знала, какой я видел сон! Я не догнал тебя, милая Оргуэла, – захотелось мне ей ответить, – но в следующий раз сделаю это обязательно».
Вместо этого я, скупо улыбнувшись, ответил креолке:
– Пора за работу.
Осмотр лагеря мы начали, разбившись на две большие группы – по числу бараков. Конечно, нельзя сказать, что это были бараки узников нацистской Германии, какие мы привыкли видеть в документальной хронике. Это были здания с длинными рядами маленьких двухместных комнатёнок-чуланчиков, как в больнице, а скорее в низкоразрядном хосписе. На несколько номеров приходился один туалет, прачечная и даже душ. Но время пообтрепало краску, а в последние годы, видимо, было совсем не до ремонта и комнатёнки выглядели обшарпанными и неопрятными. Внутри стол, две железных кровати, пара тумбочек и встроенный шкаф для одежды.
Как сообщила оставшаяся немногочисленная обслуга – санитары, медсёстры, повара, уборщики, раньше бараки разделялись на мужские и женские, но с войной и запустением всё перемешалось, и сейчас номера заселяли чаще всего смешанные пары.
Из двух-трёх посещений, сводок, спецобзоров, релизов и консультаций я уже имел представление, что за контингент был заселён в эти лагеря. В основном это были гастарбайтеры из разных стран, больше восточноевропейских, которых в связи с военными действиями, боясь беспорядков в городах, федеральное правительство изолировало в концентрационные лагеря. Таких лагерей по стране было несколько тысяч. Люди в них содержались на казарменном положении – с охраной и необходимым медобслуживанием, кормёжкой, вначале сносной, но в последнее время, по словам обслуги, ставшей заурядной пустой баландой.
Хоть и не ахти какие условия, но всё же сносные, жить можно. Отчего же смертность в лагерях была такой высокой, что крематории едва справлялись, как сказал китайский майор с этой «адской работёнкой»? Возникали и другие вопросы, например, для чего, почему подавляющая масса всех лагерников была стерилизована, и не это ли вызвало симптом её быстрого старения? Во всём этом нам предстояло разобраться.
Но с первых же дней нашей работы мы натолкнулись на плотную завесу молчания, точно кто-то доверил обитателям бараков страшную тайну, выведать которую было нельзя никакими пытками. Люди или вообще отказывались общаться, либо цедили из себя дежурные фразы, вроде того, что сюда их переселили в связи с войной, что житьём-бытьём они довольны, и что не надо им мешать спокойно дожить оставшиеся дни.
Мы проанализировали состав таблеток, которые ежедневно принимали обитатели лагеря. Это были в основном сильные антидепрессанты, успокоительные и снотворные, причём в баснословных количествах. Ими были забиты склады, кандейки, они хранились даже в холодильнике.
Оргуэла была в панике. Все современные психологические методики, которые, на её взгляд должны быть действенными, не приносили никаких результатов. Вечерами, когда мы все собирались в госпитальной палатке на подведение дневных итогов, она чуть не плача признавалась, что ей нечего сказать. Она пыталась разговорить людей, заставить вспомнить их детские переживания, родителей, друзей и близких. Но все её потуги разбивались об односложные равнодушные ответы. Обитателей лагеря даже не трогала смерть своего соседа по койке, они безразлично взирали, как санитары привычно выносят из комнат будто не тела, ещё не успевшие, порой, остыть, а какую-то отслужившую свой век мебель. Хотя, возможно, так могли действовать и большие дозы таблеток, которыми лагерников поили долгое время. Примерно такая же картина была и в других лагерях, еженедельные сводки из которых я регулярно получал. Самой большой загадкой, конечно, было то, от чего люди старели буквально на глазах.
Мы обследовали уже добрую половину всех обитателей-лагерников, но везде на наш вопрос о причинах их быстрого старения, люди лишь смотрели буками, мол, зачем вы лезете в нашу жизнь, а чаще пожимали плечами или отвечали с видом отрешенного глубокомыслия, мол, время пришло. В неподдельном желании докопаться до причин и помочь несчастным хоть как-то продлить их дни, мы работали с раннего утра и до первых звёзд, валились от усталости, чтобы завтра начать всё сначала.
Закрытость людей поражала. Точно все они были охвачены психозом замкнутости, и это вызывало и жалость и раздражение одновременно. Или они, в самом деле, не знали, что с ними случилось, или просто не хотели говорить.
Биохимическая лаборатория работала непрестанно, проверяя кровь на СПИД, вирусные заболевания, туберкулёз, цирроз – всех болезней действующих на снижение иммунитета и тем самым вызывающих быстрое изнашивание и старение организма. Но все анализы, за редкими случаями, были нормальными и не вызвали тревоги, кроме микробиологических.
– Увы, коллеги, – говорил Радж Гопал, индийский микробиолог, мягкий интеллигентный учёный, со странным сочетанием бледности и смуглоты на умном лице. – Ничем вас порадовать не могу. Анализы показывают, что в организмах пациентов идут активные процессы старения. Это так называемый синдром угасания жизни, когда резко замедляется процесс деления новых клеток, слабый метаболизм, снижение иммунитета и обострение хронических болезней, ранее дремавших в организме.
– Пациент скорее мёртв, чем жив, – мрачно пошутила Оргуэла.
– Примерно так, коллега, – деликатно улыбнулся глазами из-под толстой чёрной оправы Радж Гопал.
– Можно хоть как-то этому противостоять?
Наверное, вопрос мой был по-дилетантски глупым, но искренним.
– Это вопрос к господу Богу, а не ко мне, – ответил индиец. – История знает примеры, когда люди доживали даже до двухсот лет, ну если не брать в расчёт нашего праотца Адама, прожившего почти девятьсот. Что говорит по этому поводу наука? Говорит-то она много, но на практике… Перед войной в этой области активно работали американцы, кое-что публиковалось в научных журналах. Но потом тему резко закрыли. Препараты? Кое-что тоже было, но как потом оказалось, в основном треск и шум.
Кажется, Раджу последние слова понравились и он, чуть выдержав паузу, повторил:
– Да-да, именно треск и шум.
– Может мы что-то в анализе таблеток не доработали? Может в них причина? Если попробовать отказаться…
– Ни в коем случае! – мягко, но твёрдо произнёс индиец. – Мы их исследовали достаточно предметно. Ничего особенного, препараты группы антидепрессантов, правда, сильнодействующие. Люди длительно их принимают и отказ от таблеток может вызвать самые негативные последствия, вплоть до непредвиденных волнений в лагере. Люди начнут возбуждаться и нервничать.
– Благодарю за безрадостные вести, – мрачно пошутил я.
– Не стоит, это моя работа, – не принял или не захотел принять моей иронии Радж.
Мы расходились, чтобы завтра, почти без вариаций, повторить этот разговор.
В таком странном напряжении пролетела пара изнуряющих недель. Говорят, что всякая болезнь, даже подагра, заразна. Недаром китайский майор в первую нашу встречу говорил об этом. Когда дело не ладится, начинаешь думать чёрт знает о чём. Один раз мне даже показалось, что я шёл в столовую обедать такой же шаркающей походкой, будто от лагерных обитателей она передалась мне. И мне стало не по себе, что за мной в это время наблюдал китайский майор. Конечно, должность его обязывает смотреть за всеми, и всё же…
Чтобы как-то прогнать, забыть дневную сутолоку, избавиться от тяжёлой, гнетущей энергетики людей-теней, я стал вечерами уходить в степь. В последние год-два, точнее после того, как я разменял шестой десяток, меня всё больше стало тянуть побыть одному. Порой я ловил себя на мысли, что даже среди шумных сборищ я чувствовал себя как зёрнышко в кедровой скорлупе. Мимо проходили люди – одинокие, парами, группами, но я как бы не замечал их. Их смех, разговоры, шутки пролетали сквозь меня. Я стал тяготиться протокольной изысканностью МИДовских приёмов в командировках, и как в спасительный рай стремился попасть в свой гостиничный номер и просто бездумно бездельничать, перебирая в памяти дела давно минувших дней, собирая их в какой-то образ. Я совершенно не придавал значения тому, как я смотрелся со стороны – хмурой букой, или вызывающим расположение, но люди почему-то ко мне тянулись. Похоже, что молчуны, держащие себя естественно, без напыщенного глубокомыслия, вызывают больший интерес, чем суетливые остряки-непоседы.
Здесь таким спасительным раем стали для меня походы в ночную степь. Я кипятил в чайнике воду, заваривал чёрный чай, добавлял туда щепотку богородской травы, несколько ложек коньяку, заливал этот ароматный бальзам в походный термос и, надев кроссовки, тихо как мышка выскальзывал наружу из своей палатки. В последние дни я стал замечать, что во взгляде Оргуэлы появилось нечто большее, чем простой интерес к работе. Она чаще стала ко мне заглядывать в рабочее время, причём, порой по сущим пустякам. Мне казалось, что она уже не видит во мне чёрствого сухаря. И всегда с её появлением мне почему-то вспоминался недавний яркий сон. Наверное, если бы я предложил, она с радостью составила мне в моих походах компанию. Но тогда бы стёрлась и потускнела прелесть моего одиночества. Поэтому я, прежде чем раствориться в густой темноте, шагов двадцать шёл, почти не касаясь сухой травы, и только потом расправлял плечи и давал волю мышцам. Я шёл вольно, с какой-то тихой радостью, точно впереди меня ожидает что-то волнующее, как встреча с родным и близким человеком. Там, за спиной, оставались странные, непонятные люди, запахи лекарств, пота и полузапущенных тел, а впереди с каждым шагом летели навстречу усиливающиеся звуки цикад, тёплые струи нагретой за тень земли, с головокружительным ароматом из детства – вездесущих чабреца и степной полыни.
Порой я уходил так далеко, что едва различал огни лагеря. Я садился на сухую траву и, вслушиваясь в цикадную симфонию, медленно тянул из кружки-колпака густой ароматный чай, чуть хмелея от коньячного духа. Потом закидывал руки за голову, ложился и смотрел в плотное, туго набитое мелкими звёздами южное небо. Минуты отдохновенного одиночества! Никто не мешает – лежи, смотри в небо и думай обо всём на свете. Господи, ну зачем я здесь? Зачем судьба закинула меня так далеко? Звёзды тускло помигивали, разбрасывая во все стороны игольчатые лучики, как таинственные сигналы нам, землянам. И всякий раз, смахнув слезинку от пристального всматривания в небо, у меня возникало неодолимое желание направить один из лучиков за десятки тысяч километров, туда, где даже в июле прохладные вечера, небо стоит высоко, звёзды крупные и яркие, и млечный путь, как разухабистый шлях, виден до каждой звездинки. Постой, но там, куда ты хочешь послать свой мысленный космический сигнал, уже разгорелся летний день. Мать с отцом, ещё крепкие старики, наверняка в огороде. Там цветет картошка, возвышаются над грядками созревающие зонтики укропа, а ягоды черёмухи в палисаднике уже наливаются чернотой. Там уже нет войны и судя по прессе, пусть поступающей с опозданием, жизнь быстро налаживается. «Тихая моя родина, – вспоминаются мне рубцовские строчки, – как ты там?». Господи, с каким наслаждением я бы сейчас вышел в трусах на свой огород. Натянул бы заскорузлые верхонки, взял тяпку с берёзовым, шершавым черенком и до седьмого пота окучивал бы картофельные грядки. Мою спину жгло бы знойное июльское солнце, ботва ударяла бы мне в лицо вяжущим и резким паслёновым духом, а на босые ноги валилась бы тёплая унавоженная земля, засыпая ступни. Как в сущности мало человеку надо, чтобы поселилась в душе маленькая радость. От этого делается мне и грустно и тревожно и вместе с тем покойно. И непонятно, как это всё может во мне уживаться одновременно. Глаза смыкаются и я засыпаю на теплой чужой земле.