Разгадка наступила утром в половине девятого: она лежала на моей ладони, Я надеялся, что никто не увидит меня здесь - нельзя было входить в комнату Радова и рыться в ящиках стола. Собственно говоря, это была еще не разгадка и даже не ключ к разгадке, лишь нечто, способное пролить свет на тайну смерти Pадова, - несмотря ни на что я все еще не мог поверить в его желание уйти из жизни.
Невзрачная тетрадь, которую я нашел в столе Pадова, оказалась дневником. В жизни бы не подумал, что могу так поступить, но, тем не менее я сделал это: еще раз обернувшись, я поспешно спрятал тетрадь под пиджак и, крадучись, вышел из комнаты.
Несмотря на опасения быть замеченным, я спокойно добрался до своего убежища и захлопнул дверь. Мысленно попросив прощения у Pадова за нескромное вторжение в его внутренний мир, и почему-то (сам не знаю, для чего) завесив шторкой портрет Pодуэлла, я открыл дневник Pадова и принялся разбирать каракули парня, то и дело мысленно повторяя: “Радов, это может быть в ваших интересах.”
«Я был в отчаянии.
В самом настоящем отчаянии.
Не смею говорить за своих друзей – быть может, они воспринимали все происходящее совсем иначе, нежели я. Но лично меня ежечасно тяготило бремя если не рабства, то по крайней мере постоянного подчинения. Даже здесь и сейчас, сидя в наглухо закрытой комнате, я чувствую, как OH упорно просачивается в мой мозг, незримо присутствует в моем сознании, словно наблюдает за мной. Даже записывая эти строки, я не могу быть уверен, свои ли собственные мысли я доверяю бумаге, или как всегда записываю слова и фразы под диктовку великого писателя.
Когда-то мной владело только одно желание: быть известным писателем. Тогда я не думал, что это не только возможно, но и очень просто. Тем более я и не подозревал, как именно исполнится мое желание, - что я стану рабом Родуэлла.
Сегодня я осознал, что мне больше не нужны деньги, почет и слава. Я понял, что прежде всего хочу писать САМ. Сам – а не под диктовку Гарольда Родуэлла. Я хотел видеть в магазинах книги не только с моей подписью (Гарольд порою позволял мне подписываться своей собственной фамилией), но и с моими произведениями. Порою мне хотелось сказать в пустоту: “Мистер Pодуэлл, хватить сидеть на чужой шее, пишите сами!”, но…
Но здесь было одно серьезное “но”. Никто из нас не мог написать хоть одну строчку самостоятельно, чтобы написанное не было копией чего-то, созданного Гарольдом. Может, остальные уже смирились с всесилием Pодуэлла, но не я.
Сегодня Амассиан говорил со мной… сказать точнее, говорил он один, а я только слушал его пылкие речи.
- Можете представить себе, Радов, сегодня исполняется ровно пять лет с того дня, когда я впервые переступил порог этого клуба, - начал он.
- Вы хотите торжественно отметить эту годовщину? – вежливо спросил я.
Еще бы. Если бы не Родуэлл, никто из нас никогда в жизни не стал бы писателем.
Не согласен, - возразил я, - в последнее время у меня появляются мысли… мои собственные мысли. Мне кажется, я могу написать что-то сам. Я чувтсвую вдохновение…
Вы не забывайте, что сейчас весна, - усмехнулся Амассиан.
- Я думаю, сэр, что виной всему не только весна. Мне кажется, что я… могу начать писать сам.
- Хотелось бы верить вашим словам, мой дорогой Радов, но, насколько известно мне, это еще не удавалось никому… разумеется, кроме нашего несравненного Pодуэлла.
- Вздор! – я почувствовал, как сердце больно подпрыгивает в груди, - Клянусь вам, что я докажу обратное, - и, стараясь не замечать обиженного взгляда Амассиана, я взял шляпу. Амассиан неизменно раздражал меня тем, что никогда не воспринимал меня всерьез, считая меня неоперившимся птенцом. Он относился ко мне едва ли не как ребенку. Насколько мне известно, Амассиан довольно молод, хотя он выглядит человеком пожилым, если вообще не стариком, что, впрочем, не давало ему права относиться ко мне столь пренебрежительно. И сейчас, снова и снова ловя ироничную усмешку Амассиана, я прилагал немало усилий, чтобы не высказать ему в лицо все, что я о нем думаю, а спокойно надеть пальто, пробормотать “Bcего хорошего”, не услышать изумленного возгласа Амассиана “Как, вы уже уходите?” и выйти из клуба.
На залитой солнцем весенней улице я ощутил прилив сил. Медленно вечерело, и, казалось, что город светится в потоке солнечных лучей. Расцвеченные солнцем облака сами собой сложились на небе в эфирную лестницу, ведущую ввысь, к звездам.
Моя голова работала необычайно ясно, как никогда, я почти бегом мчался домой, понимая, что этим вечером со мной произойдет невозможное. Я чувствовал себя освобожденным, наконец-то я испытывал собственное Вдохновение.
Я взлетел по лестнице подъезда и мелькнул в квартиру: я боялся потерять каждую драгоценную минуту, боялся упустить небывалый прилив творческих сил. Я даже не посмотрел на полку с романами опостылевшего мне Pодуэлла – я твердо знал, что прекрасно могу творить и без него.
Не могу вспомнить, что было дальше: рухнув за стол и наспех раскрыв тетрадь, я упал в творчество, как падают в объятия страстно любимой женщины. Я с необыкновенной легкостью придумывал интриги и уникальные фантастические миры. Не помню, чем закончилось это опьянение творчеством: помню, что успел перебраться на постель и выключить сознание, как устроившийся на ночлег человек выключает ночник.
Я проснулся только в полдень. Казалось, я слышал, как трещит моя черепная коробка, словно вспугнутые грозой провода. Все тело ныло, в какие-то минуты я и вовсе ощущал себя жестоко избитым. Я посмотрел на две толстенные тетради, сплошь исписанные моими каракулями, - до планшета я так и не добрался.
Я протер глаза, никак не понимая, было все то на самом деле или нет. Первым моим чувством был совершенно волчий голод: только пробравшись на кухню и съев половину пирога с ягодами, я почувствовал себя лучше и смог собраться с мыслями. Дальше нужно было что-то делать, но столько я не перебирал в уме варианты, все сводилось к тому, что несмотря на мою любовь к Клубу, мне было удобнее покинуть “Вечное Перо” и работать самостоятельно. Невзирая на извечную поспешность, которой так любил попрекать меня Гаддам, я решил выждать хотя бы неделю, наблюдая за собой и взвешивая все за и против.
Сказать, что неделя прошла быстро, значит, не сказать ничего. Яне заметил этой недели, и только кипы и кипы распечатанных листов свидетельствовали о том, что неделя все же прошла, неделя каторжного труда и творчества необычайной красоты и силы. Что такое творческий поиск, я так и не понял, да вряд ли когда-нибудь пойму, потому что в мою усталую голову приходили одна за другой самые невероятные идеи, которых – я знал это точно – у Pодуэлла никогда не было.
В клуб я заходил лишь изредка, - неизменно скучая в обществе тех, кого считал своими друзьями. Я забывал о друзьях, я забывал обедать и ужинать, и хозяйка по несколько раз в день говорит мне, что я превратился в ходячий скелет. Порою мне и самому кажется, что рано или поздно я умру голодной смертью, но немногие часы после потока напряженной работы сводят на нет мои опасения: исчерпанная длительным трудом фантазия в конце концов отключается, и я засыпаю, как убитый, а после пробуждения моя голова оказывается совершено пуста, и бессильна придумать что бы то ни было.
Я давно уже решил уйти из клуба, но, до сих пор боюсь сказать об этом друзьям, я не знаю, что они скажут в ответ на мой уход.
Я не ошибся. Я ждал от Амассиана гневной тирады – но он не проронил ни слова, пока я сдержанно прощался с товарищами по клубу. Он заговорил только, пожимая руку мне на прощание.
- В своем ли вы уме, дорогой мой Радов? Вы и правда больше не чувствуете влияния Родуэлла? У вас болезненный вид… вы здоровы?
- В последнее время меня здорово терзает мигрень.
Лицо Амассиана преобразилось, глаза загорелись, словно у голодного тигра.
- Неужели? – он пристально посмотрел на меня, - но это же серьезно, очень серьезно. Разрешите попросить вас напоследок: обязательно обратитесь к врачу. Сделайте энцефалограмму. Обещаете?
- Обещаю, - я даже поднял ладони в знак клятвы.