В ту осень все вокруг ждали голодной и страшной зимы. Экономисты и астрологи, кликуши какие-то уж совсем оголтелые, кривомордые политические обозреватели, отбойчивые депутаты, прорицатели очевидного топтались на рынке ожиданий, тревожно и чутко прислушиваясь друг к другу. Обещали стужу, разброды, горе народное и обесцененный рубль.
Все ждали лютой зимы, и никто её не боялся. Страх издохших восьмидесятых сменился ошалелой, забубённой лихостью – в головах и поступках. Каждый почему-то был уверен, что переживёт, перезимует, спички есть – дрова добудет, впишется в кривую великих перемен, освоит азбуку начального капитализма. Нужно было совсем немного, как учили нас верхи – проявить предприимчивость, сметливость и расторопность, дерзнуть и рискнуть, ни от кого не ждать помощи и благодеяний. И мы с друзьями решили сделать запасы на зиму, взяв пример с хлопотливых проныр, неразборчивых материалистов среднерусской фауны – белок, соек и бурундуков. Мы поехали в лес за грибами и ягодами.
У Никифора была грузовая машина, у Александра – опыт и навыки походной жизни, у меня – готовность к приключениям. У Бухвица были неограниченные запасы свободного времени, большая семья, лёгкость в поисках денег. Мы взяли в прокате палатку, а у знакомого Бухвицу торговца мелким оптом – ящик водки «Курский соловей». Судя по наклейке, произвели её в городе Курске на улице Халтурина, на местном ликёро-водочном заводе, но скорей всего, бодяжили этот продукт в гараже или ангаре, не слишком заботясь о соблюдении стандартов.
Мы втроём – я, Саня и Бухвиц – ехали в открытом кузове, пили и пели, бросая вызов голосистым соловьям всего остального мира. Водка на ветру необыкновенно прочищает горло; наша песня вилась между небом и землёй, водитель Никифор гнал машину, и часа через три мы добрались до Макарьева. К тому времени слияние с мелодией дороги достигло той стадии, когда появляются первые позывы к дисгармонии, диссонансам и пока ещё невинному безобразию. Однако нужно было заселиться в гостиницу – трезвый Никифор сказал, что на паром мы опоздали, хотя, как можно предположить, руководствовался он не только здравым смыслом, но и желанием достигнуть нашего градуса, пусть и с некоторым запозданием.
Макарьев – городок тихий, дома в один-два этажа, тротуары отсутствуют, спать ложатся рано. Таким он был в начале девяностых, да и сейчас вряд ли изменился. Городок медленно вымирает. Не чувствуя самодостаточности существования этих опустелых мест, одни перебираются в Кострому, другие – на кладбище. Украшение города – Макариев-Унженский монастырь, строгий, древний, с крепкими крепостными стенами, рушить которые не пытались даже большевики. Высокий берег Унжи приподнимает монастырь над городом, словно отделяя мирян от затворников.
В начале осени темнота ложится на землю еле заметными волнами; к монастырю мы вышли ещё засветло, вступили в густевшую под восьмигранной башней тень, прошли под каменной, с облезшей побелкой стеной, а возвращались назад почти в потёмках, выбирая путь, где меньше грязи. На полукруглой площади в центре Макарьева внимание привлекал краснокирпичный собор без колокольни и со срубленным, как голова после казни, главным куполом.
В гостинице делать было нечего, смятённый дух просил игривой беседы под лютню и пиво.
Лютнями мы не запаслись, а вот пиво усмотрели в руках двух хмуроватых парней местного происхождения. Знакомство с ними в долгий сентябрьский вечер могло закончиться чем угодно – нашей просьбой сказать, где взять пивас, встречной просьбой о финансовом вспоможении, локальным конфликтом, рукоприкладством, ментурой… Но парни оказались неиспорченны товарно-денежными отношениями, мы даже разговорились о том, что после девяти вчера податься в их городке совершенно некуда, и тут же побрели вместе с ними незнамо куда, с пивными банками вместо компаса, бродили по тёмным улицам, потом пришли в гостиницу, в огромный номер с девятью койками, где кроме нас четверых никто не жил, сорвали пробку с «Курского соловья», разлили водку по неряшливо и давно мытым стаканам (привет провинциальным горничным!), не замечая ни дешевизны обстановки, ни крепнущего удивления наших гостей. Последнее воспоминание: Саня стучит кулаком по тумбочке и внушительно, строго говорит: «Берегите монастырь, парни… Берегите… Я приеду, с вас спрошу».
Утро. Завтрак в столовой – малопитательный и малозаметный. Пиво для поправки здоровья. Паром. Рябь на Унже. Тошнота. Тошнота. Тошнота. Левый берег и дорога в лес, за дарами природы, которые потребуются для оправдания нашего нескладного путешествия – хотя бы в глазах жён.
Каждая кочка грунтовой дороги, каждый поворот – влево или вправо, порывистые мазки по-прежнему яркой листвы, взбитая пена каждого облака обещали новизну происходящего, как обещают любовь самые первые минуты узнавания, ещё до сказанных слов, до прикосновений и признаний, по наитию. Дорожная дрожь безотчётного восторга била ритмично и сильно, в такт мотору, и люди в кузове ежились, то ли от холода встречного ветра, то ли с бодуна. Мы толком не знали, куда едем, где нужно остановиться. Вроде бы у Никифора была с собой карта, а на пароме кто-то из водителей посоветовал добираться до места под названием Дуплень.
В советское время здесь был леспромхоз. Основательные, серьёзные мужики, как в романах соцреалиста Виля Липатова, выполняли и перевыполняли план, обеспечивали сырьём лесную и деревообрабатывающую промышленность, на праздники собирались в клубе, принимали повышенные обязательства и командировочных из области (возможно, отец мой в свою бытность в тресте «Костромалеспром» тоже сюда заезжал). Хватило нескольких лет перестройки и дальнейшего перехода к рыночной экономике, чтобы ржавчина, гниль и безнадёга прикончили хозяйство, остались только заколоченные бараки да недоразворованная по причине ленивства техника.
Лёху оставили сторожить разруху. Лёха – парень из стихов Некрасова, крестьянский, простоватый, хитрющий, поневоле запасливый возле разорённого в корень леспромхоза. Лёха приносит нам козье молоко – у него и козы, и барашек, Лёха выживет хоть в лесу, хоть во льдах, сам выживет и двух-трёх-четырёх нахлебников прокормит. В первый вечер, когда мы только приехали в Дуплень, Лёха пришёл к костру, деликатно выпил с нами водки и проникся таким же прямодушным, как он сам, расположением. И пообещал вывезти нас на болото, чтобы клюву набрать.
Какие запасы на зиму важнее и вкуснее: грибы или клюква? Клюква или грибы? Вопрос дурацкий, пустой, вроде давно прокисшего «кто виноват?», вопрос, волновавший нас изначальной неразрешимостью. Нам было по тридцати с небольшим, только Никифор был моложе, мы маялись дурью своего возраста, своего времени, своих нажитых умничаньем привычек, которые считали принципами. В макарьевскую глушь мы сбежали, чтобы поиграть в заготовителей-добытчиков, увлекшись идей самодостаточности. Добровольное погружение горожан в дикую природу, побег усталых рабов, жизнь в лесу (почти по Дэвиду Торо) – эксперимент в равной степени захватывающий и натужный.
Пока наши ровесники в столице делили власть, деньги, нефть, гаджубас, влияние, благодать и харизму, пока угасал пепел СССР, пока менялся язык и слух перестраивался на новую мелодию речи, русская река Унжа продолжала течь от слияния Кемы и Лундоги до впадения в Волгу, а мы сидели у костра на берегу, ели вчерашний грибной суп, потом заваривали чёрный чай, разливали по кружкам, вливали туда водку и всыпали сахар, пили и верили, что убережёмся от простуды. Холодало – всё заметнее и злее. По утрам бородатый замерзающий Бухвиц выбирался из палатки, выходил на обрыв и диким голосом басовито рычал на весь лес: «Вот она, Русь!».
Трудно назвать эту развилку наших жизней подготовленной предыдущим опытом, тем более – необратимой. Мы оказались в Дуплени, а могли – в Костроме, Ярославле, Москве или Кемерово, в Иерусалиме или Киеве, Красноярске или Кракове, где-нибудь на берегу Атлантики или на Урале. Личный выбор ничего не оправдывает и никого не умаляет; раз собравшись по грибы, мы всего лишь подтверждаем необходимость оставаться самим собой - или изменить себе, как получится. Тем более, грибов в ту осень не собрал бы только совсем уж безрукий.
Ехали по лесу на грузовике, а на полянах, как вояки на плацу, тянулись к небу грибы – и белые, и серые, они же подберёзовики, и лисички.
Мы останавливались, выкатывались из кузова, поначалу срезали осторожно, чтобы не повредить грибницу, потом, устав от грибного избытка, небрежно чикали ножичком по мясистой ножке, наполняли корзины. Чтобы грибы не пропали, придумали их варить. Я прихватил из дома эмалированное ведро, новое, блестящее, недавно купленное - его наполняли речной водой, вешали над костром, бросали грибы, немытые и не резанные. Варево булькало, пахло зазывно – первый день. На второй запах уже сливался с дымом, с воздухом холодеющего синего леса, на пятый грибы казались какой-то отравой. И всё равно мы продолжали ссыпать их в почернелое, зализанное языками костра ведро, добавляли соль и варили, варили, с фанатизмом поваров поневоле.
Готовый продукт выливали в двадцативедровую бочку, тяжелую и пузатую, словно баба, занявшая много, много места в пригородном автобусе. Бочка ехала с нами из Костромы и на ухабистой лесной дороге плясала в кузове, по словам Сани, как пьяный гуцул. Мы решили, что вернёмся домой, когда доверху наполним её грибами. Но грибы, как известно, сильно увариваются: ставишь на костёр полное ведро, снимаешь – а там и половины нет. Однообразие тихой-будь-она-неладна-охоты утомляло больше алкоголя, мы напомнили Лёхе о его обещании показать ягодные места, Лёха завёл свой тракторишко, посадил нас в прицеп и мы поехали в несусветную глушь, на дальнее болото.
То ли накануне выпили несколько более обыкновенного, то ли болотный воздух, насыщенный газами и унылостью ударил в голову, но, шарясь по кочкам, я заснул и проспал почти час. Встал на ноги мутный, вялый, невидящим глазом посмотрел, сколько собрал клюквы – несколько ягодок сиротливо перекатывались на дне ведёрка. Стыдно показаться с такой добычей: Лёха тебя на тракторе почти час вёз, соляру жёг, а ты, мудило… Снова начал ползать по сырым упругим кочкам – и пошло дело, ягода за ягодой, как в мультфильме про девочку, которая тоже решила сделать запасы на зиму, одну ягодку беру, на другую смотрю, азарт появился, башка стала ясней и телу полегчало, организм, благодарный за такую регулировку, готов был и дальше служить, ничего взамен не требуя, вот только попить бы. Тут послышались голоса Сани и Бухвица, мужикам надоело болото со всеми своими дарами, мужики хотели назад, в лагерь.
Бочка-баба была наполнена варёными грибами примерно на две трети, когда Бухвиц сказал, что пора возвращаться к семьям. Никто не спорил: дупленьская встряска получилась основательной, познавательной, прочистила сознание и дала запас, нет, не грибов и клюквы, запас прошедшего времени, которое вобрало в себя нашу дурь, нашу дружбу, ожидания и страхи, непонятную радость существования.
Дома у Никифора было решено, что разливать грибы из бабы-бочки по трехлитровым банкам – дело муторное и не гусарское, можно отложить его на завтра. А пока каждый возьмёт по ведру грибов, чтобы предъявить домашним – как доказательство своей расторопности и практичности. Мудрость решения необходимо было поддержать распитием последней бутылки «Курского соловья», за которым последовал самогон.
Моряк из морей вернулся домой,
Охотник с гор вернулся домой.
Жена увидела черным чернущее загубленное ведро, бывшее когда-то эмалированным, и заплакала.