Найти в Дзене

Интервью с лауреатом Волошинского конкурса Светланой Михеевой. Часть 2

Вышла новая книга Светланы Михеевой «Некто творящий», в которую вошли восемь эссе об авторах, так или иначе прошедших проверку временем: от бурятского классика Намжила Нимбуева — до легенды питерского андерграунда Леонида Аронзона. О том, что такое нетривиальная работа в жанре эссе, об учителях и об открытиях в сфере духа со Светланой Михеевой побеседовал Борис Кутенков.

-2

Продолжение.

— «Авторская задача — правильным способом выразить то, что хочешь сказать», — сказали Вы в интервью «Литературной России». Поясните, пожалуйста, это высказывание. Чем отличается это «хочешь сказать» в художественном слове? И что такое «правильный способ»?

— Вопрос касался того, что я работаю в разных жанрах — в поэзии, художественной прозе, эссеистике. Когда созревает какое-то основание, которое важно раскрыть, приходит ощущение того, как это возможно сделать. Нужно выбрать «почту», способ доставки послания, грубо говоря. «Хочешь сказать» для художественной литературы это как раз основание и ощущение, которое формирует послание. Однажды по рабочей журналистской необходимости я попала на островок на реке Ангаре в пределах моего родного города Иркутска. Там горожане обустроили садоводство. Оно началось с рыбаков, с пары домиков посреди голого острова. А теперь там еще и райские кущи, сакура цветет, абрикос плодоносит. Чужаков на острове не очень любят. Конечно, после этой поездки появился газетный материал — мы с фотографом обошли остров вдоль и поперек, поговорили с обитателями. Правила журналистики четкие и понятные, «хочешь сказать» для нее значат именно то, что значат.

Но этого было мало. Я прямо ощущала, что это особенное место, что там многое сходится, какие-то энергии вселенские — что-то во мне сработало, культурная память, бессознательное. И тогда появился рассказ «Остров» — реальность вне реальности, проекция бессознательного, которая и манит и пугает. Спустя время остров этот еще раз раскрылся для меня: появилось стихотворение, в котором остров — недостижимое райское место, пристанище — или что-то такое. Теперь, когда думаю над новой книгой, остров этот снова в дверь стучится, и опять над ним думаю — другими словами. Всякий раз нужно найти правильный способ для того, что просится сказаться.

— Среди таких в лучшем смысле «неправильных», неканоничных эссеистов следует упомянуть Михаила Эпштейна. Вы как-то упомянули, что увлечены его работами. Что Вам особенно дорого в писаниях Михаила Наумовича, что Вы переняли от него в своей эссеистике?

— Да, есть авторы, которые для меня важны. Эпштейн — один из них. Дорога свобода, с которой он предается рассуждениям, широта взглядов и при этом точность определений. Его вещи объемны, он не застревает в «научности», хотя он без сомнения, ученый. Липовецкий назвал его «ренессансным мыслителем», и это похоже на правду. Переняла ли я что-то, сказать не могу, но он мне интересен.

— Ещё в тему «неправильностей». Позвольте мне процитировать себя: «В каком-то смысле выход книги таких эссе — жест осознанного, понимаемого самим автором дикарства на фоне «полноценных» исследований о героях книги — Хармсе, Бунине, Георгии Иванове и др. — и вызов «правильному», устоявшемуся разговору о них. Литературоведение, которое уже осуждающе косится в сторону «дикарки» Михеевой, никогда не станет образцом подлинного стиля, так как избирает язык средством доступной коммуникации» (из рецензии на предыдущую Вашу книгу). Согласились бы Вы с этим высказыванием или оспорили его? Ощущаете ли неформатность, редкость того, что Вы делаете в эссеистике?

— Правильные разговоры — это движение по одной тропе к одной и той же калитке. Предполагается, что если ты правильно движешься в одобряемом направлении, то тебя ждут какие-то плюшки. Или нет? Я не очень понимаю пользу устоявшихся разговоров в этом случае. К чему они ведут? К самим себе? Тем более что я ни в малейшей степени не претендую на «научность», не ставлю задачу говорить о книге или о писателе в научных категориях. Может быть потому, что когда-то наука задавала вопросы и изучала мир, предполагая за ним Бога, Абсолют — как некое объяснение и оправдание всему, что существует. Она исходила из изначальной целостности замысла. Сейчас она в основном — но, безусловно, не всегда, есть ученые, труды которых можно читать запоем, — дробит то, что еще осталось нераздробленным, пересчитывает, сводит какие-то цифры, факты, без стеснения выкидывая все, что не встраивается в систему. Мир напоминает каменоломню на месте священной рощи. Это грустно. И если дикарство — это поддерживать жизнь этой рощи, то я согласна быть таким дикарем. К тому же у меня нет сомнений в правильности того, что я делаю. Это, конечно, не похоже на литературоведение — но и не должно быть похоже!

Осуждение не пугает. В качестве индульгенции сошлюсь на отзыв уважаемого литературоведа Вадима Ковского, который получила от него однажды в Лите за курсовую по творчеству Грина (она в дальнейшем стала базой для эссе о Грине). Произведения Грина я знала и любила. И тогда прочла кое-что, что о Грине писали, в том числе и в научной литературе. И убедилась, что общепринятый подход и мое отношение как-то плохо совмещаются, через силу. «Об этой работе говорить в предполагаемых категориях трудно — она вне литературоведения. В то же время я о ней очень высокого мнения. Это блестящее писательское эссе о прозе Грина и какой-то ее сокровенной сути. Такой взгляд подчас объясняет и угадывает в тайне литературы намного больше, чем самые подробные научные изыскания». Для меня этот отзыв стал поддержкой и в какой-то степени объяснением происходящего.

— Давайте скажем несколько слов об одном из наиболее любимых мной героев Ваших эссе, Намжиле Нимбуеве, 1948 — 1971 (эссе о котором опубликовано на портале Textura и в нашей антологии «Уйти. Остаться. Жить»). Сложно было подступаться к нему и к разговору о сибирской литературе?

— Говорить о том, что рядом с тобой, всегда сложнее, чем рассуждать об отдаленном. Но о том, что сибирская литература — это непредумышленная мистификация, и о том, что ближайшая Азия для нас остается — в глубинном смысле — закрыта до сих пор, сказать следовало. В противном случае можно до бесконечности пребывать в заблуждении, причем весьма неуютном — как и все, что разъединяет.

Литература — это язык. Разве сибиряки говорят на каком-то отдельном, сибирском, языке? Например, провансальская литература (а Прованс — часть Франции, как мы понимаем) — это окситанский язык. Руманиль, Мистраль, Обанель и другие французы, писавшие в начале прошлого века на окситанском, пытались отстоять возможность развития именно литературы на окситанском.

Намжил Нимбуев. Фото из архива Любови Нимбуевой // Формаслов
Намжил Нимбуев. Фото из архива Любови Нимбуевой // Формаслов

О сибирской литературе впервые упомянули «Очерки русской литературы» Кёнига. Сибирская литература там определялась, как литература, написанная сибиряками, в качестве примера приводились сочинения Николая Полевого. Но позже областники, воспользовались определением, подняли его на щит и использовали для политических целей. В итоге была сгенерирована без всякой на то необходимости еще одна сущность. С одной ее стороны — «злая» Россия, но с другой-то стороны — «злая» Азия… Эта внутренняя «сакоку» породила своих призраков. Их победили в какой-то мере Вампилов, Астафьев, Распутин, Шукшин и другие крупные авторы, а со стороны Азии в это же время к нам пришел Нимбуев, родившийся в семье бурятского поэта, пишущего на родном бурятском — но сам с чистым русским языком, да вдобавок и европейскими влияниями. Посланник — кем он мог быть еще? Таково, вероятно, было его предназначение. Тему посланника — литературной дипломатии — я и развивала в этом эссе.

— Заметно, что среди героев Ваших эссе вообще преобладают классики, фигуры с более-менее устоявшейся репутацией. Это связано с тем, что современная литература ещё не прошла в Ваших глазах какую-то проверку? С чем-то ещё?

— Герои большей части моих эссе мертвы — и это определяющий критерий отбора. Но это связано не с проверкой литературы временем, а с двумя другими вещами, которые при той задаче, которая до сих пор ставилась мной в эссеистике, актуальны. Во-первых, жизненный путь поэтов окончен — значит, о нем можно говорить как о некой завершенности. Это стабилизирует высказывание, позволяет действовать в рамках четких, ограниченных. И, в каком-то смысле, облегчает задачу — понять суть явления легче, когда имеешь представление о начале и конце.

О современной литературе я тоже пишу, хотя и меньше, и она не нуждается в проверке в том смысле, что текст — это настоящее в момент его рождения, так чего же еще требовать. Но это другой подход и другой результат. И это всегда немного прогноз, попытка предсказать. Задачи совсем другие.

Во-вторых, мне интересно своими глазами увидеть, самой ощутить и своим умом осмыслить то, о чем уже сформировано общественное мнение. Я нахожу, что во многом интерес к поэзии затирается как раз из-за бесконечного повторения одних и тех же сентенций, объясняющих или призывающих нас читать того или другого поэта. Живая материя превращается в бесконечные штампы. Набивается оскомина, местами становится скучно, а местами даже противно — и сопротивление читателя (особенно юного) в определенной степени естественно. А когда ты можешь, следуя за собственными размышлениями, оживить весь этот материал, то, уверена, гарантированы и какие-то открытия. Тогда литература становится больше литературы — и может даже отвечать на главные человеческие вопросы. Когда взялась писать эссе о Георгии Иванове, то на минуточку подумала — ну что еще вообще-то можно сказать о нем? Весь Литинститут придыхал: ах, этот бесподобный Иванов! Я была равнодушна тогда, как столб. Но вот пришло время узнать, каким я его увижу. Важно собрать некое единство, которое для меня, как для читателя, образует энергетический каркас, оправданный материалом. И я Георгия Иванова увидела. И это было открытие. То же — с остальными. «Некто творящий» и для меня самой — это целых восемь открытий. Надеюсь, что читатель это почувствовал и тоже смог что-то открыть для себя.

Интервью с лауреатом Волошинского конкурса Светланой Михеевой. Часть 1

-4